Москва
|
ВОПРЕКИ УЖАСУ...Елена БАБИНА
После брата я тоже пошла в военкомат. Там, вместе с другими девчонками, меня направили на окопы к Воронежу. Оттуда посадили в машину и повезли в г. Рамень, потом мы шли пешком километров пятнадцать. Наконец, увидели, как наши солдаты натягивают колючую проволоку. Когда заканчивали рыть окопы и собирались ехать домой, налетел немецкий самолет и все разбомбил. Оказалось много убитых, раненых — солдат и гражданских. Нам было по 15 -17 лет, и в первый раз мы ощутили неведомый ранее ужас: увидели смерть, кровь... Когда через несколько недель мы снова пришли в военкомат, майор схватился за голову. — Вы что, с ума хотите свести меня? Детский сад мы не берем... Успокоившись, набрал номер телефона, и как потом мы сообразили, — госпиталя. — Вот что, девчата, — сказал улыбаясь майор, — вот вам направление, будете учиться в госпитале на медсестер. С Воронежского фронта раненые поступали каждый день, каждый час. Мест в госпитале уже не было, их размещали в школах, клубах. Однажды прибежала моя милая мамочка, вся в слезах, бледная, руки дрожали, и протянула мне извещение о гибели отца. И тут у меня все внутри оборвалось, голову сверлила мысль — скорее на фронт, отомстить за отца! После шестимесячных курсов в госпитале нам выдали справки об их окончании и направили в военкомат на медкомиссию, от решения которой зависела наша дальнейшая судьба. Очередь в медпункте большая. Сидим, ждем. — Слушай, Ленка, — вдруг спрашивает меня Аня Иванова, с которой я училась на курсах, — а сколько тебе лет? — Восемнадцать. — Что-то не похоже. Врешь, наверное? Тебе на вид-то пятнадцать-шестнадцать дашь, не больше. Я опустила голову, чтобы Аня не видела моего покрасневшего лица. — Ну ладно, хочешь совет дам? Какой? — Надо переделаться в восемнадцатилетнюю. — Как переделаться? — удивилась я. — Как, как? — разозлилась Аня. — Нарядилась как школьница, косички заплела, бантик повязала. Ты бы еще портфель с учебниками взяла. Ну-ка, пойдем в туалет. — Зачем? — Идем, идем, — Аня, взяв свою сумочку, повела меня за собой. — Расплетай косы. — Я расплела. — Стой смирно — И стала делать Аня мне прическу. Затем покрасила губы, навела ресницы, брови, подрумянила щеки и напудрила, не скупилась на советы как себя вести. Врачи спешили, доктор на меня даже не посмотрел, так и записал в медкарте, как я сказала, — с 1924 года. В военкомате нам выдали военные билеты и направили на сборный пункт, где переодели в военную форму. Меня, Аню Иванову, Таню Мешкову в звании сержантов-санинструкторов направили на бронепоезд № 9 (Юго-Западный фронт п/п станции № 467). Мы шли километров шесть по железнодорожной линии на станцию у села Чернечек. Обрадовались, когда увидели бронепоезд. Ребята выбежали из вагонов и стали над нами подшучивать: — Эй вы, сержантский полк, куда путь держите? — К вам, мальчики, принимайте пополнение, — игриво ответила Аня. -Где у вас тут начальник? Сперва ему доложимся... Впереди были развороченные железнодорожные пути, и пока их ремонтировали, бронепоезду пришлось стоять дней восемь-девять. Когда тронулись в путь и успели совсем недалеко отъехать от площадки, в воздухе появились вражеские самолеты и начали бомбить. В селе поднялся крик и гам, люди с детьми убегали прятаться. А бомбы летели и летели... Много убитых. Раненых мы перевязывали, относили в укрытия. Я увидела Аню Иванову. Ухватившись за живот, она корчилась от боли. Я бросилась к ней. — Аня, Аня, что с тобой? — заплакала я. Рядом с нею лежал молоденький паренек — тот самый, который подшучивал над нами и пел частушки в первый день нашего прибытия. Я подошла к Ане: она опускалась на землю, крепко зажала свой живот и выдохнула: "Прощай, Ленуся, прощай". Я обняла ее, положила голову на свои колени и еле улавливала девичий шепот: "Я жизни не видела, не знаю, как рожают детей, как живут с мужьями. Не плачь, Лена, не надо, береги себя". Подруга умерла на моих руках, ей не было 18-ти. А Таню слегка ранило, и она быстро перевязывала солдат, глотая слезы, стараясь не смотреть в ту сторону, где лежала мертвая Аня. Кто-то из раненых сильно стонал. Я к нему ползу по земле — где рука лежит окровавленная, где тело... А я все ползу. А бомбы рвутся и рвутся. Не слышно ни криков, ни стонов, только жуткий грохот. Долго ползла. Вдруг слышу: — Сестричка! Бросилась к раненому, бинт падает, руки не слушаются, вся дрожу. Кое-как перевязала паренька и потащила в укрытие. — Потерпи, миленький, — говорю. — Ничего, сестричка, до свадьбы заживет. Пока я его тащила на плече, он все шутил, потом неожиданно затих. И тут я почувствовала, что мне стало вроде немного легче его нести. Свалила солдата с плеч на землю и увидела половину его оторванного туловища, как пилой распиленного, а другая половина, от пояса и ниже, валялась невдалеке. От такого ужаса я закричала, не помня себя: — Господи! Что же это делается? Я ревела и кричала и, наверное, сошла бы с ума, если бы снова не услышала чей-то голос, зовущий на помощь. Поспешила к раненому и нас обоих завалило. Откопала себя и раненого, — он был жив. Перевязала его, потащила в кусты. Меня бы никто не узнал — вся в ссадинах, в грязи, в крови. Стою и смотрю, как горит бронепоезд, как взрываются снаряды. Смотрю и смотрю, ищу глазами Таню, что с ней? Где она? Убитые солдаты лежат в разных позах, их так много, такие молоденькие, красивые, еще тепленькие... Одного щупаю, к другому подхожу, думаю — а вдруг живой? И пошла во весь рост, иду и иду... Враг все бросает бомбы, а я не обращаю на них никакого внимания, иду и кричу: "Таня!" Наконец-то нашла ее: сидит и навзрыд плачет, ничего не говорит, только показала рукой в сторону. Я посмотрела туда и ахнула: сидит солдат без головы и медленно машет обеими руками... Я остолбенела. Потом подошла и увидела: голова его висела на коже шеи, вот-вот оторвется. Я вся затряслась. А он все руками машет и машет. И тут я не выдержала, положила его на спину, а голову — к шее, он дернулся один раз, и все... А Таня уткнулась лицом в землю и руками в нее вцепилась, пытаюсь поднять и не могу. Стою во весь рост, уже не плачу, сердце окаменело. И вдруг где-то рядом шарахнуло, и я потеряла сознание. Очнулась, когда все стихло. Хотела крикнуть, но не могу, как будто отнялся язык. Встала и пошла, не соображая куда. Вокруг так тихо, что своих шагов не слышу. Я догадалась, что потеряла речь и слух. Меня контузило! Бедная моя мамочка, как она переживала, плакала: ее любимая дочь смолоду потеряла слух и речь и, может, я такой останусь на всю жизнь. Моя милая мамочка, страдалица: сначала обрадовало письмо моего отца, отправленное по пути к Сталинграду, а в августе получила извещение: пропал без вести. Два удара за один год, — 1942-й, а третий пришелся на следующий -1943-й: похоронка на сына. Одно утешение: после трех месяцев слух и речь восстановились, но я еще несколько месяцев сильно заикалась. На фронт меня больше не взяли. Документы мои сгорели в бронепоезде, и мне в военкомате сказали: идите работать в госпиталь, там не хватает медработников. И мне ничего больше не оставалось, как столкнуться с новыми ужасами — кровь, каждый день трупы, крики раненых. Мы плакали, когда фронтовики умирали и когда мучились от боли. Уставали и морально и физически. Недоедали, недосыпали. Работали и днем и ночью — подмены не было. Врачи ходили, как пьяные, прижимаясь к стенке, боясь упасть. Лица у всех у нас бледные, усталые, измученные. Не хватало врачей, медсестер, санитарок. Многие ушли на фронт прямо из госпиталя. Кушали мы на ходу, все чаще всухомятку. После операции медики валились с ног, кто на стул сядет и сразу задремлет, кто к подоконнику прижмется. К тому же еще давали свою кровь для раненых. Но никто не жаловался на свою судьбу, были рады, когда солдаты поправлялись. Помню такой случай. Выдалась тихая, теплая, светлая ночь. Неожиданно враг стал бомбить станцию, находившуюся в пяти километрах от нашего госпиталя. Мы поехали туда на санитарной машине. Оказалось, бомбежке подвергся поезд, шедший на Воронежский фронт с солдатами. Наполним одну машину ранеными, отправим в госпиталь, заполняем вторую, раненых было много. Мы очень устали, руки болели от носилок, да и сон валил с ног. Я с подругой Клавой Болотовой несла раненого, я шла впереди, она сзади. И раз... Солдат свалился с носилок, и они выпали из наших рук. — Клава! — крикнула я, — где солдат? — Откуда мне знать! — И протирает руками глаза — задремала на ходу. Мы стали искать солдата, оказалось, он упал в канаву, хорошо, что там не было воды. Выбраться сам не может с раненой ногой. Кряхтим изо всех сил, тащим его наверх, а он ругается и ворчит: — набрали с детского сада... Лучше бы помалкивал — набрал килограммов сто двадцать. А у нас двоих не больше девяноста. Конечно, он по-своему прав, мне 16, а Клаве 17, Стоим и вздыхаем, как же нам из канавы вытащить его? Удалось все же. А когда положили на носилки, Клава спросила: — Ты кто, танкист? — Повар я, — и давай нас ругать за то, что мы слабые. Полежал в госпитале, увидел, как мы надрываемся, просил несколько раз у нас прощения. И даже сказал — наша работа хуже, чем на фронте, когда стал свидетелем такого случая: врач упал на больного, мы его стали тормошить — никакой реакции, тогда стащили на пол, даже нашатырем не разбудили, проспал 14 часов. Да, еще один эпизод. В нашем госпитале была палата пленных немцев, их тоже привезли с Воронежского фронта. Их обслуживала санитарка Паша Тонких. Ее муж лежал в другом госпитале где-то далеко. Ему ампутировали ногу. И Паша сильно плакала. Мы ее успокаивали: "Хорошо, что жив остался", и она вроде бы успокоилась. Но перестала улыбаться, стала молчаливой и задумчивой. Понимали, муж молодой, не успели пожить, а тут война и любимый человек — калека. Враги порушили ее жизнь. Но у нее хватало терпения не выдать своих чувств, ни разу на немцев ни крикнула, кормила, меняла белье тихо, спокойно. По-иному повела себя старшая санитарка. Судьбу ее никто не знал — замкнута, ни улыбки, ни слез. Работала безотказно везде, куда ни пошлют. Однажды профессор после операции попросил нас убрать тазы с ампутированными частями тела. Все молоденькие закрывали от страха глаза. И только она смело взяла таз и пошла в подвал, где находились мертвые солдаты, которых еще не успели похоронить. Когда вошла в морг, вздрогнула. У одних были открыты глаза, у других — широко разинуты рты, и санитарке стало жутко. Закрыв глаза руками, побежала к выходу. Через какое-то время взяла чистое белье, вошла в палату к немцам. — А ну, фриц, — вставай, — приказала одному из немцев, — развалился на русской постели. Санитарка сняла грязное белье и, подавая чистое, сказала: — Стели сам, фриц, уже здоровый, как бык. — Я не фриц, — возразил немец с плохим акцентом. — Я Ганс. — Ганс, говоришь? — со злостью переспросила она. — Один черт — что фриц, что ганс, все вы фашисты, вон сколько лежит в подвале наших, вами убитых. — Найн, — оправдывался немец, — я есть рабочий. — Рабочий? Не похоже. Это вы все так говорите, когда в плен попадете. "Гитлер капут"! Гитлер капут" и лапы кверху поднимаете, — разошлась санитарка. — А отпусти вас — вы сразу за автоматы и снова убивать. А вам все равно нас не взять. Сколько стран уже захватили, Россию вам подавай. Не видать вам ее как своих ушей. Вот вам! — и она показала фигу. — Россию еще никто не побеждал, ясно? Так что, фриц, зря вы к нам полезли. — А до Москвы доходить, — злорадствовал Ганс. — Дошли, да обожглись, — перебила санитарка. — Ах ты, рожа фашистская, а говоришь "рабочий". Дай тебе автомат — ты бы первую меня убил, не посмотрел бы, что я за тобой ухаживаю. Так вот, фриц, злись ты или не злись, все равно наша возьмет, тебе понятно? Это даже в Библии написано. Вот вы, когда в бой идете, креститесь, наверно: "Помоги, Бог, русских победить и живым остаться", а все равно Бог на нашей стороне, нам помогает, потому что мы не хотели войны и не нападали ни на кого первыми, а отпор всегда дадим. — Вы есть комьюнисты, — с трудом выговаривал слова задетый за живое немец. — Не верите в Бога. — Верим мы или не верим, не твое собачье дело. А вас Бог накажет за то, что вы зверствуете, пытаете, вешаете, в печках сжигаете! И молодых, и старых, и женщин, и детей. Вы и моего мужа сожгли, сволочи! — не выдержав, санитарка выбежала из палаты, села у дежурного стола и расплакалась. С трудом мы ее успокоили. И она тогда рассказала нам о зверстве фашистов: — Мой сын и муж были в партизанском отряде. Пошли в разведку и нарвались на немцев. Немцы их обстреляли, и когда мужа ранили, взяли в плен. Долго, сволочи, пытали и мужа и сына, но ничего не добились и вывели их на улицу. Подвели связанного мужа к горящей бочке, где кипела смола, подняли его два здоровых фрица и окунули в бочку, потом снова вытащили и опять окунули. А сына заставили смотреть. Он закрывал глаза руками, но немцы били его по рукам железным прутом. И они еще раз опустили мужа и больше не вытащили... Санитарка снова заплакала. Успокоившись, досказала: — Так и сгорел мой муж в смоле. А сыну было семнадцать лет. Когда отец сгорел, он сразу постарел и поседел. А немцы хохотали и сказали ему, чтобы шел домой и всех предупредил: всех, кто будет помогать партизанам, ждет такая же участь. Мы стояли и слушали, онемев. Первой зашмыгала носом медсестра Болотова Клава, за нею я, а потом все остальные. Подошел к нам начальник госпиталя. И старшая санитарка, глядя ему в глаза, твердо заявила: — Что хотите со мной делайте, а немецкую палату обслуживать я больше не буду. Начальник тихо, спокойно ответил: — Чернышева, идите, отдохните, вы очень устали... И она пошла по узкому, длинному коридору — тридцатисемилетняя женщина, стройная и сильная духом. Мы смотрели ей вслед с гордостью и почтением. — Да, — сказал начальник, — такую не сломит ни один фашист. Оказывается, из палаты вышли наши раненые и все слышали. Красноармеец Байрам Суган подошел к начальнику госпиталя и попросил: "Поскорее выпишите меня, беспощадно буду бить фашистов". И он все-таки сбежал в свою воюющую часть. МУЖЕСТВО, ОТВАГА И... ЛЮБОВЬ. Сборник. М., «ПАЛЕЯ», 1997.
Публикация i80_196
|
|