Москва
|
«Особые песни» (Клавдия Шульженко)Галина Шергова
В глубине двора под сводами могучей черемухи стоял стол. Вросший ножкой в землю, как гриб-боровик, он, казалось, стоял там вечно. Летом кто-нибудь из соседей выносил во двор патефон и ставил его на стол. Распахивались окна, на лавочки рассаживался дворовый народ, и все слушали. Чаще других заводили пластинки Шульженко. Вертелся диск, и черемуха осыпала на него крохотные луны лепестков. Зинка с Николаем были постоянными слушателями. Зинка и Николай — знаменитая пара. Красавица Зинка владела сердцами парней всего квартала, а также прилегающих переулков. Центр-форвард Николай был кумиром уже целого района. Знаменитая пара. Они садились на скамейку возле стола, соблюдая целомудренную дистанцию, а Шульженко рассказывала им про чьи-то руки, которые, точно крылья огромной птицы, обнимали пространство любви. Может быть, пространство над этой скамейкой и старой черемухой, похожей на белокаменный храм. Потом пришла война, Николай ушел на фронт, и уже больше года от него не было писем. А Зина все приходила во двор, и Шульженко пела о том, как на Южном фронте оттепелью развезло дороги, и о том, что кто-то кому-то дал закурить на случайном перепутье, где распутица размешивала черную корку дороги, на которой буксовали полуторки и орудия на конной тяге. Иногда я садилась на скамейку рядом с Зиной, наблюдая, как смотрит она куда-то перед собой сухими глазами (она никогда не плакала) и изредка повторяет: «Надо же!» И в этом нехитром «Надо же!» была не только речь о своей трудной жизни, но и потрясенный восторг перед голосом другой женщины, голосом, которому под силу сближать пространства и одолевать разлуки. Случилось так, что я никогда прежде не видела Клавдию Ивановну Шульженко, как говорили, «живьем». Но мне она, как, вероятно, и Зине, представлялась победительной красавицей, почему-то в платье, похожем на сверкающую чешую выпрыгнувшей из воды рыбы. Но прошли годы, и однажды знакомый композитор предложил мне написать песню для Шульженко. Я пришла к ней домой. Меня встретила немолодая полнеющая женщина. Лицо без косметики казалось вообще лишенным черт, а пестренький халатик сообщал всему облику заурядную будничность. Оттого неуместной представлялась императивность, с какой она сказала: — Мне нужна особая песня. Вы женщина, вы должны понять. Нужна песня для победы. Не над всем залом. Над одним человеком. Это дело жизни. Вы понимаете? Я понимала. И она сказала: — Я выбрала песню. Это итальянская «тарантелла». Напишите русский текст. И вот я пришла на концерт и увидела ее. Я не помню, в чем она была — может быть, в платье, напоминающем рыбью чешую. А может быть, в одеяниях, схожих с древнегреческой туникой. Я забыла об этом. Она пела «тарантеллу», и звонкая медь невидимого бубна сыпалась в зал. Пестрый вихрь одежд танцующей толпы метался по сцене. И над этой бесплотной толпой царила она — молодая, красивая, стройная. Победная. — Победа. Полная победа, — сказала она по телефону, когда назавтра я позвонила ей. Дня через три я поехала к Клавдии Ивановне поздравить с этой женской победой, к которой оказалась слегка причастной. Снова навстречу мне вышла немолодая, полнеющая женщина с шеей, обмотанной мохеровым шарфом. — Поздравляю, — сказала я. — Он сражен? — А, плевать, — безразлично махнула рукой Клавдия Ивановна. И через паузу: — Знаете, вчера у меня вдруг сел голос, и мне показалось, что все. Не будет песен, концертов, залов, этих людей, этих глаз... Не будет жизни. Боже, как страшно! А я все отдам за это. — Даже любовь? — ужаснулась я. Она засмеялась: «Господи, конечно...» И внезапно, каким-то почти извиняющимся голосом произнесла: «Но как пустынно, когда в зале только тысяча человек. А не тысяча один». Прошло еще много лет, и я как-то забрела в наш старый двор, где жила когда-то. Он изменился: не было ни стола, ни скамеек, только засыпанная снегом старая черемуха напоминала о крохотных лунах лепестков, сыпавшихся на вращающийся патефонный диск. Я зашла к Зине. Мне навстречу вышла немолодая грузная женщина, чем-то похожая на Клавдию Ивановну Шульженко. Вероятно, общностью старения полнеющих женщин. Мы пили чай, перебирая прошлое. — Постой-ка, — сказала Зина. Она подошла к тумбочке, на которой стоял стереофонический проигрыватель, и поставила пластинку. И запела Шульженко. Это была песня «Три вальса» — рассказ о счастливой любви, отмечающей первую встречу, а потом серебряный и золотой юбилеи свадьбы. Голос взрослел, мужал, старел, двигаясь дорожкой сюжета вослед жизни героев. И вдруг я услышала всхлипывание. Плакала Зина, Зина, которая не плакала никогда, даже когда на Николая пришла похоронка. «Что ты?» — спросила я оторопело. Она обеими ладонями сверху вниз стерла слезы и сказала тихо: «Ничего не было. Ни серебряной, ни золотой, ни простой, ничего не было. Все женихи там остались. Одна прокуковала». А потом, махнув рукой в сторону патефона, добавила: «Ей не понять. Ей, небось, все по-простому было. Все могла. И не боялась ничего. Но все равно спасибо ей». Зина сменила пластинку. В одном углу комнаты оркестр взял аккорды, а из другого отозвался голос: Дует теплый ветер, развезло дороги, И на Южном фронте оттепель опять... За окном падал безучастный городской снег, а распутица размешивала черную корку дороги, на которой буксовали полуторки и орудия на конной тяге, и звонкая медь невидимого бубна сыпалась на раздолбанную колею. Уже не было на земле почти никого, кто сидел когда-то под белокаменными сводами черемухового храма. Не было и самой Клавдии Ивановны, женщины в вечном платье из чешуи рыбы, выпрыгнувшей из воды. Женщины, умевшей сближать расстояния и сокращать чужие разлуки. Женщины, которой, как верили мы, все было просто и которая ничего не боялась.
Шергова Г. ...ОБ ИЗВЕСТНЫХ ВСЕМ. М., «Астрель», 2004.
Публикация i80_459
|
|