Москва
|
Встреча на мостуСалынская Р.Г.
... В одну ночь со всех концов Челябинской области из ее городков, рабочих поселков двинулись в Челябинск вагоны, в которых — девчата, военные добровольцы. А после — эшелон "теплушек" покатил на запад, к фронту. Мы думали, нас везут прямиком на передовую, ну, скажем, выносить раненых с поля боя или еще что-нибудь делать в этом роде. А привезли нас в Бологоевский дивизионный район противовоздушной обороны Северо-Западного фронта. Распределили по будущим военным специальностям. Я, волею случая, попала в роту связи 32-го особого батальона ВНОС (воздушного наблюдения, оповещенная и связи). Можно вспомнить много грустных и смешных эпизодов из нашего учения в роте связи. Как из очень разных — застенчивых и заносчивых, красавиц и дурнушек, образованных и не очень, одетых разномастно, соответственно уровню жизни и пониманию — как из всего этого пестрого "личного состава" формировалась рота дисциплинированных бойцов. Но не об этом речь. Выучились, приняли присягу. Меня поставили на службу дежурным ротного поста ПВО. Это значило: по радиосигналу "Воздух!” в радиотелефоне смолкали все звуки, кроме сообщения наблюдателей, дислоцировавшихся по всей обширной, то есть тянущейся на десятки километров вдоль всей линии фронта, территории нашего дивизионного района: "Через фронт летят самолеты такой-то марки (разведчики, бомбардировщики, истребители, транспортные и т.д.), количеством столько-то, направление такое-то...". Даю сигнал — и поднимаются навстречу врагу стволы зенитных пушек и пулеметов, взлетают "ястребки". Такая работа. Напряжение столь сильное, что сменялись мы через каждые два часа. Думаю, командование не страдало излишним гуманизмом, но учитывало возможности человека. А на наблюдательных пунктах, откуда поступала информация, на зенитных батареях, в зенитно-пулеметных ротах к тому времени уже служило много моих подруг по добровольческому эшелону. Между тем газета "За Советскую отчизну", которую нам привозили в роту, — эта газета, вернее, ее редакция, нуждалась в пополнении. Работали в ней поначалу только двое: ответственный редактор старший политрук, не имевший представления о газетном деле, и единственный литсотрудник А. Салынский. Но личный состав дивизионного района только за счет уральских добровольцев увеличился на тысячу человек. И красноармейцы, командиры все прибывали и прибывали. Формировались новые подразделения. Противовоздушная оборона приобретала все большее значение для действий фронта. Значит, и газету надо было расширять. В политотделе полистали личные дела вновь прибывших и наткнулись на запись в одной анкете — журналистка, работала до армии в редакции газеты "Магнитогорский рабочий". За мной в роту прислали нарочного красноармейца с предписанием "препроводить в политотдел". Без уточнения — зачем. В Бологое через озерную затоку, отделявшую городок и станцию от полуострова, на котором в роще стояли дачные строения, перекинут мост. По нему мы с моим провожатым шли со станции на полуостров, где в покинутых хозяевами дачах теперь находился командный пункт дивизионного района, штаб, политотдел и редакция, о которой я тогда и не помышляла. На мосту встретился нам молодой командир (тогда офицерских званий в нашей армии еще не было) — знакомый моего провожатого. Остановились перемолвиться одним-двумя словами. Я не обратила бы внимания на встречного человека со светлыми волосами над высоким лбом, если бы не его напряженный взгляд. Человек этот не то пытался узнать меня, вспомнить, как будто раньше где-то видел, не то чему-то удивлялся. Как бы спохватившись, он вдруг торопливо представился: младший политрук Салынский, Афанасий. Я тоже поприветствовала, как учили. Он улыбнулся. Такой хорошей, чуть насмешливой, но доброй и милой улыбкой. Словно солнечный луч осветил его лицо. После, когда мы подружились, он, вспоминая нашу первую встречу, показывал — передразнивал, как забавно я приставляла сложенную дощечкой ладонь к пилотке, сидевшей на моих подстриженных, но все равно вздымавшихся копной волосах. Мало было похоже на четкое военное приветствие. Как тут не улыбнуться. А много лет спустя я не раз слышала от друзей: "Какая у вашего мужа чудесная, светлая улыбка..." Ни я, ни мой провожатый не знали, зачем меня вызывает политотдел, молодой литсотрудник газеты тоже не знал, что к ним в редакцию идет пополнение. Так и постояли несколько минут, болтая ни о чем. Но потом он признался мне, что, расставшись, не мог ни о чем думать, кроме как об этой мимолетной встрече. Не мог понять, что с ним случилось, но чувствовал — произошло что-то важное в его жизни... Я могла бы рассказать ему то же самое и о себе... Через несколько часов, когда он вернулся в редакцию, я уже приступила к исполнению новых обязанностей, листала письма, полученные редакцией от читателей. Редактор, политрук Кононенко, снова знакомил нас. Это было в июле 1942-го. Мы стали работать вместе, подружились, а спустя некоторое время поняли, что любим друг друга. Но лирика здесь была неуместна. Войне предстояло еще длиться долго. В эти дни решалась судьба Сталинграда. Туда, на его защиту, отправляли мужчин, служивших в ПВО, которых заменили наши девушки. Однажды мне передали, как ругал кого-то командующий: "Вас только распусти, вы на КП детские пеленки развешаете. Узнаю, кто из командиров с девкой хороводится, под трибунал пошлю! В штрафную роту!..." Мы тщательно скрывали (сначала даже от себя) свои чувства. Но возникшее дружеское доверие незачем было скрывать. Ответственный редактор газеты (а к тому времени ответственным редактором уже был назначен А. Салынский) доверил своей литсотруднице свое самое сокровенное: страницы романа, который он начал писать о войне. Дерзостью было писать, сочинять нечто, не относящееся впрямую к службе. Это не разрешалось. Старались устраивать чтения так, чтобы всевидящие смершевцы о том не пронюхали... Он читал мне свеженаписанные страницы, и я искренне восхищалась его умением точно отбирать детали, немногословными фразами рисовать картины, представлявшиеся мне живыми и осязаемыми. Во мне крепла уверенность, что свои первые профессиональные шаги делает человек, одаренный писательским талантом. Одобрение мое придавало ему силы, хотя у меня было мало опыта и знаний для авторитетного суждения. Сначала стопка исписанных страниц быстро росла, но постепенно началось движение фронта, а с ним и войск ПВО, штаба. Не до литературного сочинительства стало. Работа над романом остановилась. Они и сейчас лежат в его комнате, желтые ломкие страницы, исписанные чернилами или перепечатанные на нашей расхлябанной редакционной машинке. Афанасий Дмитриевич собирался — вот только появится немного свободного времени — вернуться к роману, пересмотреть, возможно, и попытаться закончить его. Но время вносило свои коррективы и в мировоззрение автора. То, во что раньше безусловно верил, стало вызывать горчайшее разочарование. Надо было пересматривать роман, хотя автор намеревался ничего из написанного не менять: "что было, то было". Только, может быть, сделать комментарии. В конце жизни, уже известный драматург, опубликовал два рассказа. Говорил мне: "Вот видишь, возвращаюсь к прозе. Может быть, еще и до военного романа доберусь, отреставрирую, закончу". Не успел... И все-таки хочется памятью вернуться ко времени, когда писались первые страницы военного романа. Мы были молоды. Несмотря на все запреты, однажды вечером я услышала слова, которые давно ждала и боялась, что никогда не услышу. Это было счастье. Но оно должно было быть тайным. Главный редактор, старший лейтенант, если в комнате находился кто-то третий, даже шинель подать не мог своему сотруднику-сержанту (я к тому времени уже получила сержантское звание), хоть "он", сержант, и был любимой девушкой. Таковы были условия субординации. Только вечером, когда редакция заканчивала работу, мог проводить меня домой. Выходили порознь, встречались под "нашим деревом" у начала дубовой рощи. Вместе могли быть ровно столько времени, сколько занимал путь, если идти не спеша, но и не очень медленно. У нас, в девичьем общежитии, опаздывать было не принято: в огромной комнате стояли рядами двадцать — двадцать пять одинаковых железных кроватей, и укладываться надо было всем, разом. Посреди рощи была накатана гладкая дорога. Но, помимо нее, весь снег в роще был прострочен узкими, в два следа тропинками, которые вились, не пересекаясь и не сближаясь друг с другом. Молодые люди, так же, как мы, по-двое направлявшиеся к дому, где жили радистки, телефонистки, шифровальщицы, сотрудницы разных отделов штаба, не стремились встретиться с идущими близко, но невидимо в темноте зимней рощи. Где-то рядом слышались хрусткие по снегу шаги, шелестел неразличимый чужой шепот. А может — шелестел падающий снег, помогая сохранять тайну наших коротких минут. Так мало, и все же — много. Вокруг война, и кровь, и горе. Совестно быть счастливыми. Но, хоть мы все верили в нашу победу, никто не знал, доживет ли до победы он сам. Потому и спешили высказать то, что было на сердце. Это было тайное, украденное у войны счастье, но тем дороже оно было для нас. А работа в газете шла своим чередом: командировка на особо горячие огневые точки, статья об увиденном, опять командировка. Однажды, в конце зимы (тогда почему-то долго держались запоздалые жестокие морозы) я отправилась в Осташков. Осташковский транспортный узел фашисты в те дни бомбили беспрерывно, днем и ночью, а наши боевые средства отбивали их с большим напряжением. Удачно вела бои зенитная батарея капитана Козинца — несколько сбитых вражеских самолетов было на ее счету. Она располагалась на островке в озере Селигер, хорошо была замаскирована белым, под вид снежных сугробов. Из штаба дивизиона, находившегося в Осташкове надо было по замерзшему озеру добраться на остров, на батарею к Козинцу, узнать доподлинных героев, а, возможно, увидеть их в деле, в бою. Дорога — по льду, вдоль низенько протянутой телефонной линии. Конечно, в морозной и уже сумеречной снежной круговерти "телефонку" потеряла и внезапно провалилась в воду. Лед-то был толстым, да во льду пробиты были лунки и проруби. Оказалась я в воде до туго подпоясанного ремня, а широкая шинель, распластавшись по льду, удержала как раз на краткое мгновение, какое потребовалось, чтоб лечь грудью на лед и выбраться. Но до пояса успела промокнуть насквозь. Сапоги с портянками полны ледяной воды. Шла долго. Жестяно позванивала замерзшая на мне одежда. Но из самых последних сил пыталась шагать, понимая, что остановка равносильна смерти. Как вдруг — бывают же чудеса — попала в чьи-то объятия, услышала шум вокруг себя. Оказалось: капитану Козинцу позвонили из штаба дивизиона, чтобы он передал со мной какие-то бумаги, когда утром пойду обратно. А он, не обнаружив меня на батарее, понял, что заблудилась, выслал людей в сторону берега — искать. Нашли. Но уже успело произойти тяжелое обморожение. В Бологом, куда отправили утром уже с высокой температурой, штабной врач понял, что своих средств недостаточно, чтобы вылечить. Отвезли в ближайший к фронту крупный тыловой город, где были и госпитали, и хорошо оборудованные больницы, — в Ярославль. Однажды ко мне в палату вошла санитарка: "Тут к вам посетитель, выйдите". Но у меня во всем городе ни одного знакомого... Поправляю на себе больничный халат, ладонями пытаюсь усмирить "копну" на голове. Выхожу. В коридоре ждет меня он, самый дорогой мне человек. — Ты? — изумляюсь я. — Каким образом здесь? — Да, вот, мимо шел... — Нет, по правде... — А по правде — рассказывать долго. Давай вот сядем, тут я стулья видел, и смотри мою командировку. Но какая, думаю я, может быть сюда командировка, когда Ярославль не входит в расположение нашего фронтового ПВО... Показывает бумагу. Все по форме. И печать есть. Только буквы какие-то толстые... А секрет был прост и довольно рискован. Командировку выписал сам себе в город Лихославль, где стояли наши боевые части, заверил печатью в политотделе, потом поправил начало названия города "Лихо" на "Яро", получилось: Ярославль. Я испугалась: если обнаружат подделку, да еще то, что именно в тыл поехал, могут даже дезертирство "пришить", под суд отдать... Он слушал, будто речь не о нем. В глазах светилась радость. Объяснил, что не видеть меня стало невыносимо. И беспокоился, верно ли пишу, что уже выздоравливаю. А до Ярославля — всего несколько часов езды. Сейчас он видит меня, держит мои руки... И, будто умел всегда, как-то по-старинному поцеловал мне руку. До этого случая никто мне рук не целовал. Возможно, что и он — в первый раз. Я волновалась: дерзкий мальчишеский поступок мог обернуться бедой. Но как же и радовалась! После, подумав, поняла: нет, не мальчишеский поступок это был. Мужская забота обо мне вела моего друга в запретный для него город. Вскоре он засобирался уходить: меня повидал, теперь сразу пойдет на вокзал, уедет на первом же идущем к фронту составе. Я подлечилась, вернулась в редакцию. Опять пошла редакционная работа под руководством строгого редактора. Хотела написать "редакционные будни", но слово "будни" слишком рутинное, не выражает напряжения даже нескольких часов присутствия на "боевых точках" во время боя. Постепенно фронт двинулся на запад и его ПВ0 — тоже. Торопец, Великие Луки и дальше... Войска нашего корпуса (дивизионный район переформировали в корпус) участвовали в боях с Курляндской фашистской группировкой. А в 1944 году штаб корпуса вместе с политотделом и редакцией газеты "За Советскую отчизну" вернулся, по-моему, из Данцига, на территорию Советского Союза, обосновался в Риге. У редактора, теперь уже капитана Салынского, вместо оставшихся позади времянок, землянок, случайных пристанищ появился вполне респектабельный редакторский кабинет. Я покинула редакцию раньше. Даже после тщательного стационарного лечения в Ярославле здоровье мое ослабло. Летом 1943 года меня отправили домой на долечивание с последующим прохождением медкомиссии при военкомате. Медкомиссия списала из военных кадров "по чистой". В Магнитогорск, а после в Челябинск, куда я переехала работать в книжном издательстве, Афанасий писал мне часто, я отвечала. Всегда с волнением открывала его конверты, надписанные ставшим для меня родным почерком. В них нежность, тоска, надежды... Но не зря написал когда-то Константин Симонов: В письмах все не скажется, Да не так услышится... Случилось и у нас недоразумение, непонимание, размолвка. Переписка прекратилась. Жизнь моя превратилась в сплошную печаль, о которой могла бы рассказать только ему, но дурацкая гордость удерживала. Вот если бы он первым написал... И чудо произошло: в феврале 1946 года вдруг телеграмма: "Встречай!" Оказывается, он получил отпуск для поездки к родным в Смоленск. Надо было ехать из Риги до Москвы, откуда вечером отходил поезд на Смоленск. Всю дорогу до Москвы ему не давала покоя мысль о том, что совершает ошибку, направляясь в Смоленск. Туда-то всегда успеет. А вот ко мне... В военной комендатуре попросил переметить билет на Челябинск. Рассказывая мне об этом, будто оправдываясь, сказал: — Думаю, это судьба. А ты как думаешь? Я в растерянности молчала. Тогда он, встревожившись, спросил, не передумала ли я стать его женой. Он повторяет свое предложение... Я не стала притворяться, будто слова его мне безразличны. Была счастлива и не скрывала этого. В ЗАГСе Советского района города Челябинска 20 февраля 1946 года зарегистрировали наш союз. Мы прожили вместе в браке сорок семь лет, и если бы Бог дал жизни еще на столько же... Есть множество романов, написанных на всех языках мира, которые кончаются именно этим: "они поженились". И — точка. У нас же никакой точки. Все только начиналось. Начиналась жизнь, которой предстояло вместить столько всего очень разного, что, оглянувшись назад, невольно думаешь: "да полно, было ли это все в действительности или приснилось?" Мы съездили в Магнитогорск, он познакомился с моей мамой и сестрами, я осталась, чтобы поработать в редакции газеты "Магнитогорский рабочий", пока муж демобилизуется. Демобилизовался Афанасий Дмитриевич весной. В Москве в Главном политуправлении армии, где оформлял какие-то бумаги, его встретил Ф. И. Копытов, директор свердловского книжного издательства "Свердлгиз", специально приехавший сюда в поисках кадров для возрождения своего захиревшего за время войны издательства. Предлагал отставному капитану "златые горы". Прежде всего обязательно квартиру и хорошую зарплату. Да и сам город Свердловск тоже ведь не захолустье: несколько театров, институтов — культурный центр! Капитан предложение принял. По приезде в Свердловск выяснилось, что Копытов попросту обманул. Квартиру дать не мог — никаких возможностей для этого не предвиделось. И зарплата сотрудника издательства, редактировавшего и прозу, и поэзию, и детскую литературу, была весьма скудной. Моя — я стала работать в областном радиокомитете — и того меньше. Мы сняли комнату в частном домике на самой окраине Свердловска. Тут кончался город и начинался парк, переходящий в лес. Под окнами щипали травку козы, колодец под горой внизу. Туда с пустым ведром — легко, обратно вверх с водой — тяжело и непривычно. Непривычен весь примитивный быт: необходимость топить печку-голландку для обогрева и в ней же, после того как прогорят дрова, готовить еду, жестяной умывальник над табуреткой с тазиком... Муж за время службы в армии отвык от бытовых забот, я же никогда их не знала. В Магнитогорске у нас была квартира, хоть и небогатая, но с центральным отоплением, с ванной. Из четырех сестер я была младшей, меня баловали, освобождали от всяких бытовых дел, оставляя мне учение, книги, театр, концерты, комсомольские собрания. Я и не подозревала, какими трудностями обернется для меня после забота и любовь близких. На одном месте, утверждает пословица, и камень мохом обрастает. Моя семья в Магнитогорске за десятилетия тоже "обросла" множеством вещей, и нужных, и необязательных. Во время войны оказалось, кое-что можно продать на рынке или обменять на съестное. Моя малопрактичная мама сумела научиться этой сложной рыночной эквилибристике, варила "суп из топора", но я никогда не интересовалась подробностями ее трудов. Как пригодилось бы знание этих подробностей, когда мы с мужем оказались в чужом городе, на пустом месте, без всякого житейского фундамента и опыта! Хлеб, продукты получали по карточкам. Иногда чего-то по ним недодавали. Иногда ничего не удавалось получить. Гарантированным был только хлеб, четыреста граммов на человека — карточная норма служащих. В хлебе съедобной была корка, а мякиш представлял нечто влажное и клейкое, похожее на пластилин. Вопрос стоял о выживании. Конечно, и в Свердловске 1946–1947 годов люди жили по-разному. Здесь был даже рынок, где продавалась всякая всячина, вплоть до южных фруктов. Были бы деньги. Большие. У нас их не было. Наши бедствия зависели, возможно, во многом от нас самих, от нашей неумелости и неприспособленности. Однако главным ощущением тех дней было: голодно, хочется есть... Вспоминаю об этом, чтобы сказать, что в подобных обстоятельствах нередко начинаются взаимные обиды, упреки, ссоры. Распадаются некрепкие семейные союзы. У нас ничего подобного не произошло. Принялись осваивать "предложенные обстоятельства". Афанасий до ухода в издательство приносил воду из-под горы, колол дрова. Я стала учиться работать не только над листом бумаги, но и над бельевым корытом. И может быть, странно, но как раз в это время мы смеялись чаще, чем когда бы то ни было: над собой, своими промахами, над шутками, которые приносили он из издательства, я из своего литературно-драматического отдела областного радиокомитета. Печку-голландку с открытой дверцей, когда в ней горели дрова, можно было, при желании, объявить горящим камином и наслаждаться, пока не закипала в котелке, притиснутом в угол печки, вода, и в нее следовало быстро класть только что принесенную со двора и сразу же изрубленную замороженную капусту. Только так, на морозном дворе она, уже купленная в замерзшем виде за неимением средств на хорошую, могла сохраниться и дать необходимое пропитание. Запах, правда, был не самый аппетитный, есть ее можно было лишь через силу. Но да здравствует овощ капуста, даже перемороженная! А более всего да здравствует любовь и крепкая дружба: вернейшее средство от всяческих бедствий! Мы были радостны, полны интереса к жизни. К тому, что печатают столичные журналы, что идет на сценах свердловских театров — смотрели все спектакли, не пропускали и выступления гастролеров. Первую гастрольную поездку по стране совершал А. Вертинский, только что вернувшийся на родину. На его концерте в Свердловске, конечно же, были и мы. Все, что происходило вокруг нас, живейшим образом входило в круг наших интересов. Афанасий начал писать свою первую пьесу. Объяснил, что к театру тянулся еще в ранней юности, в Смоленске, а Свердловский областной театр драмы в прекрасном состоянии, было бы честью, если бы удалось... Сюжет видится интересный. Писал по ночам, днем хватало работы в издательстве, с чужими рукописями. Однако работа над пьесой растягивалась во времени. Приходилось ее прерывать, писать ради приработка статьи, сценарии документальных фильмов для местной киностудии. В издательстве выходили сборниками и отдельными брошюрами очерки о знатных людях области: о прославившихся трудовыми успехами машиностроителях, шахтерах, химиках. Очерки эти хорошо оплачивались. Афанасий Дмитриевич охотно брался за них. Однажды ранней осенью нашего первого свердловского, 1946-го, года мы оба вернулись с работы засветло. Решили не ждать, пока на нашей бестолковой, почти ненагревающейся электроплитке закипит чайник, а пойти погулять. У самого входа в парк вдруг затрещал, захрипел на столбе репродуктор: включали вещание. И, вероятно, важное, потому что в это время репродуктор обычно молчал. Голос Левитана. Значит, важное. Но интонация странная. В последний год войны и в дни победы мы привыкли слышать этот редкостный, единственный на всю страну голос торжествующим, утверждающим радость. А сейчас говорил так мрачно, как тогда, когда извещал об оставленных нами под напором немцев городах. Постановление ЦК ВКП(б) о журналах "Звезда" и "Ленинград". Анна Ахматова — блудница, чуть ли не прямая врагиня, Зощенко — извращает, очерняет... Журналы закрыть... Звучало как-то иначе, но очень похоже. Мы оцепенели. Рассказы Зощенко тогда читали с эстрады, по радио. Всенародно известный писатель. Те, которых "очернял", вместе с ним смеялись над собой. Ахматова... Среди немногих книг, какие захватила с собой из дома, был небольшой томик ее стихов. Мы читали стихи вместе. Они стали частью нашей, общей с ним жизни. И вдруг — такая ложь! Мы молча вернулись домой. В то время для нас обоих еще были полны высокого значения слова "коммунистическая партия". В семье Афанасия Дмитриевича в его ранней юности уже случались трагедии: по доносу увели ночью старшего брата, рабочего, расстреляли в концлагере на Беломорканале. Так же сгинул брат матери, потом муж сестры. Но тогда представлялось, что это чудовищные злодеяния каких-то отдельных людей. Все это в сознании не связывалось с системой. А сейчас злодеяние идет прямиком оттуда, сверху, из святая святых... Назавтра было собрание работников издательства совместно со свердловской писательской организацией. Выступали ретивые ругатели, проклинали Ахматову и Зощенко. Запомнилась фраза из выступления у нас на собрании сотрудников областного радио: "Мы таких, как эта Ахметова, давно знаем..." Именно так: Ахметова. Мне хотелось встать, дать отповедь. Не решилась. Страх пересилил. И об этом всю жизнь вспоминаю со стыдом. Это постановление тогда, в 1946 году, выбило первый и весьма крупный блок из монолитной стены веры Афанасия Дмитриевича (и моей тоже) в справедливость того объединения, что мы называли партией. Однако жизнь шла своим чередом. Мы быстро обрели друзей. Это были и писатели — не те, для всякого случая пригодные "штатные" ораторы, а талантливые люди, которых там было довольно много. Самым уважаемым среди писателей по праву таланта и состоявшейся громкой славы был Павел Петрович Бажов. В отношениях с ним соблюдалась почтительная дистанция, по возрасту он был старше всех. Ощутимо влиял на своих коллег. Советчиком, в случае возникновения проблем, был мудрым и тактичным. Нашими друзьями оказались и актеры, и молодые университетские ученые, журналисты, филологи, историки, философы, искусствоведы. Частенько собирались посидеть вместе, поговорить "за жизнь". Если в доме, где собирались, был патефон — танцевали. Афанасий легко двигался. Сильный, он уверенно вел партнершу в танце. На этих вечеринках на него заглядывались молодые женщины: был хорош! Росту не высокого и не низкого, как раз среднего. Немного выше меня. Красиво смотрелись прямо развернутые крепкие плечи. Очень светлые волосы с золотистым отливом, светлое свежее лицо позволяло принимать его за человека более молодого, чем был. Но глаза, глубоко посаженные, смотревшие из-под бровей серьезно, иногда даже пронизывающе, не давали ошибиться: этот человек прочувствовал, проразмышлял больше, чем мог бы за свои годы. Часто пели вместе. Совместное пение было тогда естественно-привычным и всем поющим давало удовольствие, ощущение единения. Пели и русские народные песни, и шуточные, но более всего — фронтовые: многие, как и мы с Афанасием, еще донашивали военную форму. Афанасий с Володей Адамовым иногда пели дуэтом — получалось хорошо. Чаще других пели "Дороги". Когда доходили до строфы: Знать не можешь Доли свое, — Может, крылья сложишь Посреди степей... — лица становились суровыми, голоса печальными. Думаю, печаль относилась не только к военному прошлому. Они и сейчас не сами распоряжались своей долей. Она зависела от многих внешних обстоятельств. "Выстрел грянет — ворон кружит"... Песня эта оказалась печальной предвестницей Володиной судьбы. Но тогда мы этого не знали. Просто пели. Грустили, веселились Наши новые друзья были полны интереса к своей науке, сама атмосфера общения была как бы насыщена "молекулами культуры". И Афанасий с удовольствием "купался" в этой атмосфере, впитывал то, что недодано ему было в прежние годы. Но и к нему прислушивались с уважением, его мнением дорожили. За внешней простотой вчерашнего офицера чувствовали глубокие размышления, необычность натуры. При всей огромной загрузке Афанасий успевал много читать. Своей библиотеки пока не было, но близко — богатейшая областная библиотека имени Белинского. И на нашем столе (хозяйском), покрытом по-студенчески чистой газеткой, все время появлялись горы новых книг, через два-три дня сменяемые другими. Попадали на этот стол и античные драматурги: Софокл, Эврипид, Эсхил, Аристофан вперемешку с Чеховым, Толстым, Достоевским, Островским. А то вдруг оказывалась "Поэтика" Аристотеля. Теперь, оглядываясь назад, думаю: "Сколько же часов умещалось тогда в наших сутках? А может — просто молодая энергия их удлиняла?" Из обретенных в Свердловске друзей с особенной благодарностью вспоминаю Владимира Васильевича Адамова — Володю и его жену Любовь Григорьевну, Любу. С ними, ставшими нам самыми близкими друзьями, общались чаще, чем с другими, едва ли не каждый день. Благо — жили по соседству. Афанасий особенно ценил во Владимире его энциклопедическую образованность, искренность и какую-то народническую простоту. Ну, а Владимир к Афанасию относился тоже уважительно, даже более того, по-братски. Я с Любой подружилась на всю жизнь. Студентом истфака Уральского университета Владимир Адамов ушел на фронт, вернулся после госпиталя без ноги. Обаяние его личности было таким покоряющим, что этого израненного человека на костылях полюбила и вышла за него замуж первая университетская красавица, студентка журфака Люба. Владимир закончил университет, аспирантуру, защитил кандидатскую, с увлечением преподавал студентам историю. Когда много лет спустя, в середине 80-х годов, кандидат исторических наук Владимир Васильевич Адамов собрался защищать докторскую диссертацию о революционных событиях на Урале, выяснилось, что в ней имеются утверждения, опрокидывающие лживые сентенции, много лет повторявшиеся "корифеями", "знатоками" истории Урала периода революции. Работа Адамова, основанная на изучении подлинных документов, убедительно опрвергала их многолетнюю фальшь. Но власть была у них, в Москве, в отделе науки ЦК партии. Защиту докторской запретили. С заведования кафедрой сняли. Устроили громогласный позорящий разнос в центральных газетах. Спустя совсем немного времени Владимир, мужественный человек, никогда не жаловавшийся и не требовавший к себе особого внимания, истинный русский интеллигент, внезапно заболел неизлечимой болезнью и вскоре скончался. Афанасий тяжело пережил его смерть. Они оба были людьми одного поколения — поколения победителей. Полагали, что могут быть уверены в естественном праве свободно выражать свои мысли — оно было завоевано кровью миллионов. Однако жесткий идеологический прессинг ломал волю, отнимал надежду. У Владимира отнял жизнь... Все это, однако, как уже сказала, случилось много позже, в 80-х годах. А тогда, в 1946-м, никто и представить не мог, что будет через много лет. Все просто работали, как могли. Первая пьеса, на которую Афанасий возлагал столько надежд, увы, не получилась. Художественный руководитель Свердловского театра драмы Ефим Александрович Бриль и заведующий литературной частью Яков Соломонович Фельдман пьесу прочли, с Афанасием говорили уважительно и даже ласково. Объясняли, в чем просчеты. Вероятно, эта "сырая" пьеса все-таки давала представление о возможностях автора. Просили не отчаиваться, писать новую пьесу, они рады будут вновь встретиться... Пришлось с удвоенной силой браться за мелкие подработки — статьи, очерки. В 1947 году поехал на Высокогорский рудник писать очерк о знатном шахтере Степане Еременко. Познакомился с его семьей, товарищами по работе. И когда очерк уже опубликовали, понял, что не реализовал свои впечатления от найденной там интересной жизненной коллизии, которая могла бы стать основой для новой пьесы. Принялся за работу. Хоть по существовавшим тогда неписаным правилам пьеса обязана была быть "производственной" — среди действующих лиц должен был быть начальник шахты и обязательно парторг (и они в пьесе были) — пьеса все-таки вышла семейная. Основу конфликта составляло различное отношение к жизни двух братьев, Ильи и Василия Буториных. На этот раз пьеса вроде бы удалась. Автор назвал ее "Дорога первых". Руководство и коллектив театра с удовольствием приняли ее. Но для того, чтобы опубликовать, а тем более поставить на сцене пьесу, она должна была быть одобрена Главреперткомом, находившимся в Москве. А там сказали, что пьеса "слишком острая", к тому же в ней не обнаружилось борьбы хорошего с лучшим и конфликта между консерватором и новатором — обязательных тогда признаков советской пьесы. Навязывали эти бессмысленные представления об искусстве А. Софронов и еще два-три человека, бездарные драматурги, сами умевшие писать только по таким вот уродливым "канонам". Они, однако, были вхожи к властям предержащим. Возможно, даже были выразителями идей и указаний чиновников, имеющих власть. Их слушались те, кто мог разрешить или не разрешить пьесу к постановке. "Дорогу первых" запретили. Руководители Свердловского театра подбадривали Афанасия Дмитриевича, советовали снова ехать в Москву, "пробивать". Это чуждое русскому языку словосочетание "пробивать пьесу" сопровождало его впоследствии всю жизнь, все годы работы в драматургии. Как некий черный фантом, оно нависало над душой, даже когда уже в Москве он занимал высокое общественное положение. Выхода у автора не было. Дважды переделывал он свою, с теперешней точки зрения, наивную пьесу, на третий раз — отказался. Будь что будет! Но в Реперткоме нашелся кто-то здравомыслящий. Поставили разрешающий штамп. "Дорога первых" вышла на сцене Свердловского областного театра драмы в 1949 году. Боевое крещение драматурга состоялось. А чуть позже, уже под другим названием — "Братья" — эту пьесу поставил в Московском театре драмы и комедии, работавшем тогда на Спартаковской улице (ныне — на Малой Бронной), талантливый режиссер Сергей Майоров. Это был первый московский спектакль Афанасия Салынского. В 1950 году Афанасий Дмитриевич вновь столкнулся с необычным жизненным материалом. Его попросили написать очерк о знаменитом шахтере Егоршинской шахты, что на севере Свердловской области, Герое Социалистического Труда Гусане Миннигулове. Оказалось, тот работает на шахте сверхкатегорийной загазованности. Случались взрывы метана. Драматург (теперь уже могу его так называть) беседовал с Гусаном, спускался в его забой, вспоминал свою работу шахтером в юности. Там, в Егоршино нашел небольшую научно-исследовательскую станцию, изучавшую возможные способы и методы борьбы с рудничным газом — метаном. Его не просто заинтересовала работа ученых, а глубоко взволновала. Он знал, что во всем мире множество шахтеров гибнет от взрыва метана и пока еще никто не умеет обезопасить их труд. Вернувшись в Свердловск, опубликовал очерк о Миннигулове. Но главное — привез из Егоршина замысел новой пьесы, подсказанный работой научно-исследовательской станции. Все в жизни переплетается: высокое, обыденное. К тому времени, через четыре года после приезда в Свердловск, мы получили очень хорошую по тогдашним меркам, хоть и небольшую квартиру в центре города. Цивилизованные условия жизни освободили меня от прежней бытовой тягомотины и я могла выкраивать время, чтобы выслушивать, как он рассказывал, "примеривал", на ходу внося исправления, свой сюжет. Двое наших маленьких детей играли друг с другом, нам не мешали. — Взрывчатый газ метан смертельно опасен для шахтеров, — говорил Афанасий. — А представь — человеческая подлость, эгоцентризм, ведь они тоже убивают людей, только без взрывов, тихой сапой... Надо обратить внимание общества на это отвратительное явление... Вот так. Даже в домашнем разговоре со мной, то есть как бы с самим собой, он высказывал надежду, что литератор может на какие-то явления "обратить внимание общества", что-то изменить в жизни к лучшему. Свою новую пьесу Афанасий назвал "Опасный спутник". Название отражало двойной смысл этого сочинения: в пьесе идет разговор о человеке, столь же опасном для окружающих, как метан для шахтеров Когда он закончил пьесу, позвал друзей почитать им, услышать, как примут, что скажут. Вечером пришли прозаики Виктор Стариков, Олег Коряков, Юра Хазанович, пришли, конечно, Адамовы — Люба и Володя и еще, сейчас не вспомню кто. Стульев у нас было мало, расселись на полу. Шутили, что так даже уютнее. Мне было интересно его чтение, хотя знала пьесу почти наизусть: читал мне каждый новый кусок и самой давал читать, просил "придираться", чтобы меньше оставить поводов для критикующих. Слушали с огромным вниманием. Чем дальше — тем больше волнение на лицах. При них читалось нечто непривычное, новое: ни промфинплана с выполнением и перевыполнением, ни ударников, стахановцев и тех, кто им мешает "перевыполнять". Просто внешне ничем не выдающийся, честный, доверчивый, любящий и верный человек делал честно свое дело, а другой — красивый, яркий краснобай, называвший себя его другом — просто лгал, хвастал несуществующими доблестями, увел у друга его любимую девушку, а в решительный момент, струсив, сбежал от пульта управления при проведении научного опытам, обрекая друга на верную смерть. Афанасий, читая, время от времени взглядывал на слушателей, видел напряжение на их лицах, тревожился. Но вот выдохнул последнюю фразу. Тишина. Никто не шевельнулся. Он обреченно опустил руку со страницами пьесы. Но тут как-то разом все повскакивали с мест, стали обнимать его, поздравлять, тискать. Кто-то сказал: "Самое талантливое у нас за последние годы". Естественно, захотелось поздравить чаркой вина. Но я почему-то не приготовилась к этому. Бежать в магазин — поздно. Да и нельзя. Рано утром Афанасий улетал в Москву. Был приглашен на второе всесоюзное совещание молодых писателей. Или семинар — не помню, как это называлось. Надо было привезти новое произведение для обсуждения на этом семинаре. Оно было у него в руках и уже "апробировано" здесь, в этот вечер. Кто-то из гостей предложил: — Давайте проводим его на аэродром, а? Там и посидим вместе до самолета. Ведь он совсем уедет: Москва приворожит. Такие и в Москве нужны... — Но на чем? — всполошилась я. — Мы думали, утром на первом трамвае до конца, а там автобус ходит. А сейчас?... — Попутку остановим. Грузовик — самое подходящее дело, нас много. Я покидала в чемоданчик вещи, что под руку попадало. И радовалась и беспокоилась. Какой еще там грузовик?... Но вышло все, как в сказке. Именно пустой грузовик и именно в сторону аэродрома попался совсем скоро. Все взобрались в кузов, даже Володя Адамов, сияя желтовато-зелеными глазами, забрался туда со своим костылем. Нас с Любой не взяли: "Не женское дело. Дайте проводить по-мужски. Там буфет есть"... Утром меня разбудил телефонный звонок: — Порядок. Проводили до самого трапа. Нас на летное поле не пускали, но мы прорвались... Эта пьеса в нашей жизни сыграла этапную роль. Подходило к концу наше восьмилетнее житье в Свердловске, время дотоле не испытанных трудностей и одновременно счастья молодой семейной жизни, рождения и младенчества наших детей, время начала крепких дружб, которые остаются навсегда и, к сожалению, время серьезнейших разочарований в самом главном, что определяло жизнь. Короче — время возмужания. В Свердловске пьесу "Опасный спутник" поставил Е. А. Бриль. Публика приняла спектакль "на ура". Сразу подхватили периферийные театры. Эту пьесу поставило не менее ста театров страны. Настоящий литературный заработок наконец материально подкрепил жизнь семьи. А в Москве после обсуждения на семинаре пьесу принял к постановке Малый театр. Ошеломительно радостная новость! Малый! Академический! Неужели были правы друзья, говорившие, что Москва приворожит нашего драматурга? Значит, началось? Публикация i80_518
|
|