Москва
|
ДВЕНАДЦАТЫЙ ПРЫЖОКЮрий СТРЕХНИН
Как всегда, если очень волнуешься, ожидая чего-то важного, кажется, что в голове нет никаких мыслей. Но это только кажется. Заполненность, когда она предельна, создает иллюзию пустоты. Есть, видимо, такой закон обратного эффекта. Взгляни на солнце — и перед глазами все сделается черным, и в самом ярком свете некоторое время не будешь видеть ничего. Сунь руку в ледяную воду — и ее обожжет как огнем. Когда чувства переполняют тебя, не находишь слов. Саше сейчас казалось, что она не думает ни о чем определенном. Просто ждет. Ждет, когда над плотно закрытой дверью в пилотской кабине загорится синяя лампочка. Тогда — встать. И, ощупав на груди кольцо парашюта, первой шагнуть к люку. Обязательно первой. Как когда-то на экзаменах... Она взглядывает на товарищей, сидящих рядом с нею и напротив на жестких, тянущихся вдоль борта самолета скамейках. Девять парней и она одна... Синий огонек вспыхнул над дверью пилотской кабины и забился судорожно и часто, словно ему не терпелось вырваться из-под толстого стекла плафона. — Приготовиться к броску! Встала, еще раз оправила снаряжение. Взглянула на товарищей: поднялись и они. Гул и холодный ветер... Уже открыт люк! Шагнула к нему: — До встречи, ребята! — До скорой!..— крикнули вслед. Но она уже не слышала. Подобрала стропы, чтобы парашют шел ровнее. Глянула вниз. Темь... Внизу должен быть лес. Хорошо бы угодить на какую-нибудь полянку. Чтобы о сучья не ободраться... Но что разглядишь внизу в безлунную ночь? Где ребята? Темнота, ничего не видно. Но они где-то здесь, рядом. Окликнуть? Нельзя. Ведь с земли могут услышать. А там, может быть, фашисты... Хотя — едва ли. Место выброски — лес в двенадцати километрах севернее станции Калинковичи. Войска Белорусского фронта стоят уже совсем близко от Калинковичей. Стоят с осени прошлого, сорок третьего года. Они готовятся наступать. Группа сбрасывается для сбора данных, нужных для наступления. Она должна вместе с подпольщиками и партизанами провести работу, которая поможет нашим войскам. Скорее бы приземлиться! Но ветер все относит и относит... Свет ударил откуда-то снизу, из бездонной тьмы прямо в лицо Саше, и она на миг зажмурилась — нет, не от света, а от ужаса, который нес этот свет. «Обнаружили!» Не успела померкнуть первая, пущенная с земли ракета, как внизу колыхнулся отсвет второй, третьей... Глаза Саши теперь уже различали бегущие косые тени каких-то построек, столбов и, кажется, железнодорожные пути... Сейчас земля! Привычно согнула ноги, чтобы смягчить удар. Но все расчеты спутал рывок ветра. Сашу дернуло вбок, шумящая ткань парашюта накрыла ее, обволокла, потащила... Несколько цепких рук схватили Сашу. Она попыталась дотянуться до оружия, но тщетно. С нее сорвали шлем. — Медхен! — удивленно крикнул кто-то из фашистов. — Как тебя зовут? — спросил гестаповец на первом допросе.— С каким заданием вас сбросили? Она не ответила. — Сколько тебе лет? Наверное, не больше двадцати? Совсем еще молодая... У тебя, наверное, есть отец и мать? Они ждут тебя, не правда ли? А может быть, ждет еще кто-нибудь? Такую девушку, а? Ты хочешь вернуться домой? И на это она ответила молчанием. Что говорить с фашистом? Конец один. — Я дам тебе подумать. Может быть, ты все-таки захочешь вернуться домой? — и, вызвав конвойного, следователь приказал увести ее. ...Камера-одиночка — три шага на четыре. Расчерченное решеткой окно у потолка. Снаружи оно прикрыто досками. В щели меж ними и сверху, где между краем окна и досками оставлено небольшое пространство, едва проникает серый свет зимнего дня. Он приходит, этот свет, ненадолго — дни коротки. И так хочется смотреть на него — там, за окном, воля, небо... Съежившись, она лежит на тощей соломенной подстилке, стараясь не коснуться нечаянно ледяной стены. Как тихо, невыносимо тихо. Не слышно ни шагов по коридору, ни голосов. Где ребята? Или они здесь, рядом, может быть, за стеной. Где-то не так далеко — день пути пешком — линия фронта. А за нею, через сотни километров, за покрытыми снегом лесами и полями,— родные Рогозцы, отчий дом. «Ты хочешь вернуться домой?» — спросил фашист. Домой... Плотно закрыть глаза — перед ними встает беленая хатка под аккуратной соломенной крышей, такая, каких много в Рогозцах, да и по всей родимой курской земле. Солнечный летний день, пятнистая тень тополя на белой стене, осоловевшие от жары куры, сидящие под забором. Как приятно идти босиком по теплой, щедро прогретой солнцем земле от калитки через просторный двор к родному порогу. И услышать мамин голос, увидеть ее — уже старенькую, с лучиками морщинок у глаз, взять в свои ладони ее твердую, загрубевшую от многолетней домашней и полевой работы и такую ласковую руку... «Здравствуй, мамуля! Ой, как я по тебе соскучилась!» — «Да и я тоже по тебе, дочка!» — «А где отец?» — «Да что ж, опять в строительной бригаде, к соседям в район позвали. Мельницу там ставят. Разве ж без него обойдется?..» Светлое утро юности... И — дышащая стужей стена одиночки, наглухо забитое досками окно под потолком... Память, уведи отсюда! Веди туда, где светит доброе летнее солнце, где мамины руки, где босыми ногами так хорошо ощущать живое тепло земли... Уведи меня, память, в родные Рогозцы! Сколько мне лет? Восемь или девять? Бесконечное, недавно вспаханное поле. Нога то увязнет в рыхлой земле, то запнется о дернистый ком. В башмаках полно земли. Не лучше ли сбросить их, пойти босиком? В руках веревочный поводок, на нем рядом бредет, спотыкаясь, понурая корова, за нею тянется, вихляясь на пахоте, деревянная борона. Тогда в колхозе не хватало лошадей и машин, а боронильщиками были ребята. «В каком это было году? — старается припомнить Саша.— В тридцать пятом? Да, мне было лет четырнадцать». И удивляется: «А почему мне так памятен тот день?..» Знойный, бесконечный и черное поле, сухая пыль на губах, солоноватая от пота. И вдруг прошуршал ветер, враз потемнело, пахнуло прохладой. «Никак дождик?» А небо уже серое, быстро заплывает синевато-сизой тучей. Полыхнула молния, рассекая тучу раскаленным клинком. Гром рухнул с выси, заполнил своим раскатом все вокруг. Ой, как страшно... Одна в открытом поле. А если ударит молния? В школе учили: в грозу нельзя оставаться в поле на открытом месте — может сразить молнией. Снова гром — будто рушится, разламываясь, само небо! Куда спрятаться? Куда? Под корову! Нашла я себе убежище! — ой, как смеялась потом над собой! ...Дождик-дождик, дождик. Почти незаметный, но надоедливый, осенний. Вокруг темно, уже давно окутали все окрест осенние ранние сумерки. Под башмаками глухо чавкает пропитанная влагой земля, подошвы скользят по мокрой, податливой, давно увядшей траве. Не упасть бы на крутом спуске... Приходится балансировать руками, портфельчиком с учебниками. Спуститься по склону оврага, потом выкарабкаться наверх... А там на пути еще два оврага и роща. Все подруги пошли, как обычно, по дороге. Но лучше напрямик, полями, хотя и надо перейти несколько оврагов. Так ближе, проверено. Каждый день приходится мерять восемь километров туда, восемь — обратно. В Рогозцах только семь классов, как перешла в восьмой — приходится ходить в ястребовскую школу. ...Вот уже и последний овраг позади. Теперь — пересечь лесок. Какая темнота! Только и видно, как маячат в ней черные деревья с давно оголившимися ветвями. Страшновато было ходить вот так, ночью, по бездорожью. Никто из подружек не соглашался разделить компанию — побаивались. Что ж, приходилось ходить одной. Время было дорого: кроме уроков — по дому работы полно. Недаром мама говорила: «Ты у меня — главная помощница». А и в самом деле... Братьев да сестер — восемь, а кто в доме оставался? Брат Петр, самый старший, тот уж много лет в Рогозцах только гость. С юности на военной флотской службе, до большого звания дослужился. Сейчас где-то на Черном море. Сколько слез о нем мама выплакала! Он же еще в финскую воевать начал, мама все похоронной боялась, да не на Петра пришла похоронная, а на Колю — в Ленинграде, в морском училище он учился, оттуда на фронт ушел. Хватает маме горя... Еще одну похоронную получила — на Володю. Он прямо из цеха, где начальником был, со своего «Шарикоподшипника» в московское ополчение ушел. Да и Валерка, самый младший, двадцать шестого года, тоже уже в армии. Валерка, правда, до самого прошлого года с мамой оставался, да велика ли подмога по дому от парня? Старшая сестра Маша уже давно отдельно живет — в Заокском, возле Тулы, учительница. И Полинку, той к началу войны только двенадцать сравнялось, еще тогда к себе взяла. При маме одна Ниночка, да за ней самой смотреть надо — только за два года до войны в первый класс пошла. Так что правильно мама говорила: «Ты мне главная помощница». «Мама... как хорошо, что не знаешь, где я и что со мной. Наверное, веришь, что я служу где-нибудь в медсанбате? С той поры как я зачислена в разведшколу, ты и не представляешь, чем я действительно занимаюсь. Не знаешь, что я уже двенадцатый раз в тылу врага. Одиннадцать перебросок в тыл и одиннадцать возвращений. Но этот, двенадцатый... Нет. Не надо, не надо, не надо думать о том, что может случиться в любую минуту... Возможно, ты никогда не узнаешь, мама, что я была здесь и чем кончилось все это. Разведчик погибает безвестным. К этому я готова давно. Еще с тех пор, как училась в школе разведчиков. И лучше, если ты посчитаешь, что меня просто убили на фронте, как многих. Пусть тебе никогда-никогда не станет известно, что здесь сделают со мной...» Сейчас, здесь, в этом гестаповском застенке, выдержишь ли свой последний, свой самый трудный экзамен, Саша? «Выдержу. Я член Ленинского комсомола». А помнишь, как тебя принимали в комсомол?.. Как это было давно — в тридцать седьмом, за четыре года до войны, когда училась в восьмом классе. С нетерпением ждала, когда исполнится четырнадцать. Ведь только после этого получаешь право подать заявление в комсомол. Смешно вспомнить — боялась перед собранием: «А вдруг откажут?» Ведь знала же — не за что отказать. Отличница, староста класса. Знала, а все же переживала. Шаги по каменному полу. У дверей лязгнул откидной засов. — Виходить, ты! Саша поднялась... Ее снова допрашивают. Уже не тот следователь, что в первый раз,— лощеный, спокойный и даже вежливый. Новый -- тоже какой-то эсэсовский чин, нестарый, но тучный с прожилками на толстых щеках, с крупным, тяжелым ртом — быстро потерял терпение, когда она отказалась ответить на его первые вопросы. Вздыбился над столом, грохнул по нему кулаком: — Кто ты? Отвечай! Имя! Твое имя! «Имя!» — до сих пор в ушах этот разъяренный голос. «Имя!» — и удар. Такой, что темнеет в глазах. И снова удар. А после этого — забвение, тьма, тишина. Снова та же камера-одиночка, загороженное досками окно — трудно понять, день или уже ночь... «Имя... Нет, не дождешься, фашист. Даже парни, с которыми летела в этот раз и прыгнула так неудачно, не знают моего настоящего имени, как и я не знаю их имен. Так положено в разведке. Где-то я читала, что в давние времена, если человек смертельно заболевал, но его удавалось выходить, его нарекали новым именем. Надеялись этим обмануть смерть, чтобы она, однажды потеряв человека по старому имени, не нашла бы его вновь. У каких народов это было и когда?.. А ведь и мы, разведчики, живем по тому же правилу. Двенадцать раз я вылетала на задание, и каждый раз меня называли новым именем. Неужели мое двенадцатое имя — последнее?.. Как мало я прожила. Как мало успела узнать и сделать... Путаются мысли. Трудно следить за ними. Может быть, уже не думать ни о чем? Нет, только о том, чтобы до конца выдержать все, ничего не сказать на допросах. Ничего. Даже имени. Забыть его. Забыть все. Ведь могут начать мучить: а если что-нибудь сорвется с языка? Лучше забыть. Забыть все». Но трудно человеку бороться со своей памятью, даже если он очень хочет этого, даже если это совершенно необходимо. Трудно потому, что без памяти нет и не может быть человека. «Забудь свое имя». Кто сказал мне это впервые и когда? Нет, это не сама себе я сказала. Мне приказали это поздней осенью сорок первого». Ее вызвали в райком, спросили: — Как ты посмотришь, если мы предложим тебе пойти в тыл врага?.. Но предварительно пройдешь кое-какую подготовку. Саша даже растерялась от неожиданности: — Туда... экзамены сдавать? — Экзамены! Это тебе не в институт поступать. Дадим направление — и все. Если, конечно, согласна. — Я согласна. Если надо. — Но все-таки подумай еще. И крепко. Представляешь, что будет с тобой, если схватят фашисты? — Представляю... — Сможешь ли вытерпеть все и не сказать ни слова? — Я же комсомолка... — Все-таки подумай. — Что думать? Если достойна — посылайте. Только вот что матери сказать?.. Я не хочу, чтобы она знала... — Скажи маме, что направлена на курсы медсестер, а после их окончания будешь работать в госпитале. На следующий день Саша явилась к начальнику разведшколы. — Что вы умеете? — спросил он. — Стрелять. Научилась еще в школе. Знаю азбуку Морзе и немного радио. — Где научились? — У нас в институте был осоавиахимовский кружок радиолюбителей. А еще я немного знаю немецкий. — В институте изучали? — Много не успела. Я же только первый курс кончила. Но еще в школе любила языком заниматься. — Хорошо владеете? — Читать могу. Начальник посмотрел паспорт Саши, ее комсомольский билет: — Кулешова Александра Александровна... Какое хотите взять себе имя? — Имя? — не поняла Саша.— У меня свое есть. — Про свое — забудьте. У нас правило — каждый боец получает условное имя. После этого никто — даже товарищи по службе — не должны знать его настоящего имени. Это необходимо, чтобы предохранить себя от провалов в будущем. Мало ли какие впоследствии могут возникнуть ситуации... — Понимаю. — Так выбирайте себе имя. И фамилию. Саша подумала: — Клава Васильева. Начальник спрятал ее документы в сейф. — Итак, товарищ Васильева, будем вас учить. Можете попрощаться с родными. Даю вам сутки. Саша поехала домой, в Рогозцы. Стараясь говорить как можно более беззаботным тоном, объявила матери: — Знаешь, мама, меня посылают на курсы, буду медсестрой. Поверила ли мать? Кажется, поверила...
Знакомый Саше молчаливый немец-тюремщик подождал, пока она выйдет из камеры, повел ее темным и низким подвальным коридором, освещенным тусклой, одетой в сетку лампочкой. Саша полагала, что тюремщик поведет ее в кабинет следователя. Но он показал на дверь, ведущую наружу. В Саше все вздрогнуло: «Неужели сейчас?» Она знала, что это случится, готовилась. Но неужели сегодня, сейчас?.. Только бы не ослабеть, не порадовать фашистов зрелищем своей слабости! Тюремщик, флегматичный солдат неопределенных лет, в шапке с обвисшим козырьком, зябко натянутой на уши, вывел Сашу на крыльцо. Возле него стояла большая крытая машина без единого окна в кузове. «Душегубка?» Возле машины покуривали два немца в шинелях. Вскинула голову, чтобы увидеть небо. Наверное, уже начинало всходить солнце. Реденькие, продолговатые, похожие на сломанные перья облака были с одной стороны чуть тронуты розоватым. Между облаками небо было по-зимнему белесым, но уже угадывалась в этой белизне какая-то предвесенняя прозрачность. А может быть, это просто показалось Саше. «Весна без меня...» — успела она подумать с грустью. Ей захотелось еще и еще стоять так, смотреть на высокое утреннее небо... — Комм, шнеллер! Саша шагнула к машине. Немцы подхватили Сашу под руки, втолкнули в кузов через заднюю дверь и тотчас же захлопнули ее. До этого Саше казалось, что она уже примирилась с неизбежным. Но как хочется жить, как хочется! — это чувство вспыхнуло в ней сейчас с новой, мучительной остротой. И не давала покоя мысль: «А где-то, может быть, совсем недалеко, на пустыре или на кладбище, немцы уже все приготовили... известно, как они это устраивают...» Прошло не меньше часа. Саша недоумевала: «Так долго? Куда же меня везут?» Наконец машина остановилась. Открылась дверь, и Саше приказали выйти. Она увидела, что машина стоит во дворе, огороженном высоким глухим кирпичным забором. ...Ее провели в конец коридора и втолкнули в комнату без окон. Горела лампочка, помещенная в нише над дверью. Не было никакой мебели — только деревянная скамейка у стены. Едва Саша вошла в комнату, как за нею защелкнулась дверь с маленьким «глазком». Было тихо, как в могиле. Наконец дверь открылась. В ней стоял молодой, отутюженный и начищенный эсэсовец в черном мундире. — Прошу, мадемуазель! — с улыбкой сказал он по-русски. Эсэсовец ввел Сашу в просторный кабинет. Знаки различия сидевшего за письменным столом офицера говорили о его высоком чине. Офицер что-то шепнул приведшему ее гестаповцу, и тот, повернувшись к Саше, спросил ее по-немецки: — Предпочтете говорить на немецком или на своем родном? Саша хорошо поняла вопрос, но сделала вид, что недоумевает: — Не знаю, что вы спрашиваете... Гестаповец повторил вопрос по-русски. — Предпочитаю совсем не говорить с вами,— услышал он в ответ. — Нам это известно,— сказал эсэсовец довольно спокойно.— В Калинковичах вы не назвали даже своего имени. Там не сумели расположить вас к разговору, барышня. Но, надеюсь, что у нас вы станете более общительны. Как ваше имя, кстати? — Не имеет значения. — О! — рассмеялся гестаповец.— Разведчик предпочитает погибнуть безымянным? Это делает вам честь. Это выглядит даже красиво. Но мы вовсе не хотим вашей гибели. Такая молодая и такая красивая девушка...— вам следует наслаждаться жизнью. И вы можете иметь хорошую жизнь... Гестаповец прервал свою речь, как бы взвешивая, какое впечатление производят его слова. Потом встал, подвинул ей стул: — Садитесь. Давайте разговаривать по-деловому. Вот наши условия. Вы рассказываете нам все — кто вас послал, ваше задание, пароли, явки в здешних местах, кто вы и кто с вами. Если вы поступите так, это позволит нам сделать вам снисхождение, учитывая ваш прекрасный пол и не менее прекрасный возраст. Законы военного времени требуют подвергнуть вас смертной казни за шпионаж против германской армии, и там, в Калинковичах, вас уже поспешили приговорить. Но мы освободим вас. Вы получите соответствующие документы, сможете уехать в любую местность, находящуюся под нашим управлением, и жить там спокойно. — Итак? Ваше решение? Саша молчала. — Должен предупредить вас. Если не примете нашего предложения, будете казнены. Но в газете, издаваемой для населения, а также по радио мы сообщим, что вы раскаялись и сотрудничаете с нами. Мы не оставим вам не только жизни. Мы не оставим даже хорошей памяти о вас там, на русской стороне. «Интересно, каким именем ты меня в своем сообщении назовешь?» — подумала Саша. Гестаповец, видимо, уловил усмешку в ее глазах: — Ваши товарищи сообщили нам ваше имя. Разумеется, оно вымышленное. Мы знаем, что перед отправкой на задание вы получаете псевдонимы. Но с нас достаточно и псевдонима. «Что же не скажешь даже, какое мое имя ты узнал? Никто меня не выдал. Врешь ты все».— Саша едва сдерживалась, чтобы не сказать все это вслух. — Ну что же,— проговорил гестаповец, так и не дождавшись ответа.— Я понимаю, что вам необходимо серьезно подумать. Мы вам дадим для этого время. Не так много, но дадим. Лощеный адъютант, который привел Сашу в кабинет, пришел за нею. Саша вновь оказалась в той же комнате без окон. Безмолвный солдат с эсэсовскими значками в петлицах мундира принес и поставил на скамью суп в алюминиевой миске, положил ложку и кусок хлеба. Есть Саше совсем не хотелось, но она все же взялась за еду — силы надо поддерживать. От всего пережитого за день Саша почувствовала страшную усталость. Она прилегла на скамью, отвернувшись от бьющего в глаза света лампочки. Отчаянный крик, полный неизбывной боли и ужаса, заставил ее вскочить. Крикнули где-то близко, за стеной. Крик повторился. Саша зажала уши ладонями. Однако крик все равно проникал в них. Стенания, доносившиеся из-за стены, врывались в мозг. Уже казалось, что терзают не кого-то, а ее и что терзаниям этим не будет Конца. Но вот за стеной все стихло. В дверном глазке, кажется, что-то шевельнулось. «Наблюдают, сволочи!» — с ненавистью посмотрела Саша на дверь. Она прислушивалась: не донесутся ли из-за стены вновь крики. Кого там мучают фашисты? А что, если товарищей по десантной группе? Прошло, наверное, немало часов. И всякий раз, как только Саша сваливалась на скамью и смежала глаза, ее заставлял вскакивать вновь возникавший за стеной крик чьей-то боли. За нею пришел тот же самый гестаповец. — Итак, вы хорошо подумали? — спросил он.— Я могу доложить о вашем согласии, не так ли? — Не так! — коротко ответила Саша. — Очень жаль... Нам не хотелось бы подвергать вас другому обращению... А все-таки, может быть, мы договоримся, как это у вас говорят, полюбовно? Он уселся на скамью рядом с Сашей. Но она тотчас же встала и отошла. — Что ж, мне остается одно — доложить о вашем упорстве,— и вышел, плотно закрыв за собой дверь. Гестаповец вернулся через несколько минут. — Будете говорить? — лаконично спросил он, остановившись у двери. Саша молча качнула головой: «Нет!» — Тогда выходи! — сразу перешел гестаповец на «ты». Саша хотела надеть свой ватник, лежавший на скамье, но услышала: — Оставить! Саша думала, что ее снова поведут к начальнику. Но он вывел ее во двор — пустой и темный, оказывается давно уже наступила ночь, отвел в дальний угол, где к забору лепился сарай. — Стоять! — приказал гестаповец и достал электрический фонарик. Отодвинул створку двери сарая, скомандовал: — Сюда! В бегающем свете фонаря, то и дело слепившем ей глаза, Саша успела рассмотреть, что сарай пуст, лишь у стены, чуть не до крыши, поленницей сложены дрова. Гестаповец молча подтолкнул Сашу к поленнице. Расстегнув кобуру, он вытащил из нее черный парабеллум. Свет фонарика уперся Саше в лицо. Она невольно закрыла глаза. И услышала: — Мне приказано тебя расстрелять. Но еще можешь одуматься. Имеешь одну минуту на размышление. Саша молчала. — Итак? — гестаповец поднял парабеллум. «Пусть стреляет! Стреляет скорее!» — сказала себе Саша. Но фашист снова спросил: — Хочешь жить?.. Она закрыла глаза. — Что, страшно умирать? — усмехнулся он.— Ты уже закрыла свои прекрасные глазки? «Смеешься?» — Саша гневно взглянула фашисту в лицо. А ее палач уже поднял пистолет. Он целится. Рука его тверда... — Считаю до трех! Ты имеешь только секунды, чтобы решить свою судьбу... Раз. — Два. — Три... Ну? Стиснула зубы. Но глаз не закрыла. Ослепительная вспышка выстрела. Когда она пришла в себя, удивилась: «Почему я жива?» Ноги не держали ее. Если бы Саша не упиралась спиной в поленницу, то, наверное, упала бы. А гестаповец, уже спрятав пистолет, говорил с усмешкой: — Это пока только репетиция. Но если будешь упорствовать — не рассчитывай на мгновенную смерть. «Почему немцы щадят меня? Все еще надеются, что выведают то, чего хотят? Если так долго ждут, значит, ни один из нашей группы не сказал ничего. И от меня не дождутся...» С того времени как гестаповец водил Сашу на расстрел, прошло, наверное, недели две. Две недели в одиночке. Это тяжко — не видеть никого, кроме фашистов. Две недели допросов, угроз, постоянных ожиданий неизбежного... А может быть, не две, а больше? Трудно сохранить счет времени в такой жизни, если это можно назвать жизнью. «Мгновенная смерть...» Эти слова гестаповца крепко застряли в памяти. Но разве это его слова? ...И родная отвечала: «Я желаю всей душой — Если смерти, то мгновенной...» Давняя, такая знакомая песня... Как-то вечером в свободную минутку пели эту песню, сидя на крылечке, несколько девушек, проходивших подготовку вместе с ней. А Саша, хотя и была с ними, хотя и любила эту песню, в тот раз не пела: незадолго до этого получила от матери весточку, что похоронили отца. ...Почему так запомнился этот вечер — ранней весной сорок второго? Они все чаще делились мыслями о близком будущем. Ведь некоторых посылали на задания, не дожидаясь окончания курса. В этих разговорах как-то избегали говорить о том, что можно и не вернуться. Но в тот вечер, в минуту, когда отсвет только что зашедшего солнца разлился по горизонту со стороны фронта и песня смолкла как-то сама собой, Клава Проскурина задумчиво сказала: «Ни в чем фронтовикам не завидую, только в одном: если погибают — так на виду у товарищей!..» Саша понимала, что надежды на спасение нет. Хотелось лишь одного — чтобы скорее все кончилось. После очередной попытки добиться от нее признания, все тот же лощеный гестаповец снова привел ее в сарай и поставил спиной к поленнице. Как и в первый раз, он грозился, что убьет ее, выстрелил. Пуля, как и в первый раз, ударила повыше Сашиной головы, в дрова. Этот гестаповец был, видно, натренированный стрелок... «Репетиции» эти стоили Саше дорого. Она как бы дважды пережила свою смерть. ...Сколько длилось все это? Час или сутки? Те, что терзали ее, устали. Она видела — у них уже трясутся руки. Появился какой-то новый, в мундире с засученными рукавами. Выругал всех. Крикнул на плохом русском: «Ты мне заговоришь, красный девошка!» Он скомандовал — ее подтащили к столу, на краю которого торчала какая-то штука с винтами, с разъятым железным обручем наверху. Голову втиснули в обруч, он сдавил ее. Перед глазами возникло что-то багрово-алое, пышущее нестерпимым жаром. В руке гитлеровца на длинном черном стержне качалась выкованная из железа раскаленная докрасна пятиконечная звезда. — Будьешь отвечайт? — Нет! — крикнула она. Звезда, пахнув в лицо нестерпимым жаром, взвилась, исчезла. И в тот же миг страшная боль обожгла затылок, и ничего уже не осталось, кроме этой боли. Гром засова. Ржавый скрип петель. «Снова за мною...» — Ауфштеен! Встать! Набрать сил и встать. Не из страха, нет. Чтоб не лежать у ног фашистов. Попыталась приподняться. Но сил не хватило... Грубым рывком оторвали от пола, потащили... Свежий, наполненный предвесенней прохладой ветерок пахнул в лицо, и это как-то прибавило сил. Однако на ногах устоять не смогла. Но упасть ей не дали, подхватили чьи-то руки — нет, не грубые руки мучителей, а другие, бережные. Только тогда разглядела, что рядом — товарищи по группе. Оборванные, изможденные, с серыми лицами — как не похожи они на тех бравых парней, с которыми Саша два месяца назад отправлялась на задание. Но это они, ее товарищи. И, чувствуя тепло дружеских рук, Саша, казалось ей, обрела новые силы. Ведь теперь все они вместе. До конца. Прозвучала хлесткая, как удар бича, команда. Их повели к распахнутым воротам, подталкивая прикладами. Шагали по раскисшему, подтаявшему снегу, который податливо расступался под ногами. Но каждый шаг давался Саше с большим трудом — не было сил. Шли молча. Слышен был только хлюпающий по мокрому снегу звук шагов, чье-то трудное, хрипловатое дыхание. Плотной кучкой, держась друг за друга, шли десять человек, окруженные конвоем. Старались держать головы как можно выше, ступать как можно тверже. Гитлеровцы с нашивками зондеркоманды на рукавах шинелей, которые вели Сашу и ее товарищей, в первые минуты подталкивали их, покрикивали. Но те шли, словно бы не замечая своих мучителей. И этого не могли не почувствовать конвойные. Дальше фашисты из зондеркоманды вели Сашу и ее товарищей уже без окриков. Их вывели за околицу и остановили на ровном и голом выгоне, где сквозь осевший снег просвечивала земля. Легкий шелест, подобный шелесту волны, слышался вокруг, и только сейчас Саша поняла, что за серо-зеленой цепью фашистов стоят люди, настоящие, свои, советские люди. Темные одежды и бледные лица женщин, девочек, старух, несколько седых бород, и глаза, глаза, глаза, наполненные болью, состраданием. Раздалась какая-то команда, к Саше и ее товарищам подбежали несколько фашистов и оторвали их друг от друга. Она успела ощутить прощальное пожатие чьих-то пальцев на своем запястье. И только сейчас обратила внимание на то, что стоит перед длинным дощатым помостом и что построен он под большими деревенскими качелями, на которых по праздникам в мирное время, наверное, весело раскачивались местные девчата и парни. Но сейчас на прочных бревенчатых перекладинах не качели, а петли. Последней из десятерых ее втащили на помост, поставили прямо перед петлей, свисающей почти до уровня ее лица. Фашист, который вел Сашу, хотел поддержать ее, увидев, что она качнулась от слабости. Но она так посмотрела, что он поспешно убрал руку. Саша с трудом удержалась на ногах, встала прямее. Хотелось сказать что-то людям, родным людям за цепью фашистских солдат, окружавших помост со страшными качелями. Но слишком мало сил оставалось — все они ушли на то, чтобы устоять на ногах. Встретилась взглядом с товарищами. «Держись, мы вместе!» — молча говорили их глаза. Колыхнулись и стали неподвижными лица людей там, за оцеплением. К помосту вышел офицер в высокой фуражке, в очках. Вытащил листок бумаги, который зашевелился от порыва ветра. Офицер покрепче сжал листок в пальцах. «Приговор...» — уже спокойно подумала Саша. И вдруг листок выпорхнул из рук офицера, фуражка соскочила с его головы и сам он куда-то исчез. И только в этот момент ее слух отметил длинную, удивительно громкую автоматную очередь. Саше показалось, что какой-то вихрь подхватил ее, сбил с ног, швырнул куда-то. ...Сознание возвращалось медленно, словно она всплывала со дна глубокой, темной реки. Почувствовала сначала терпкий запах лесной хвои — близкий-близкий. Потом — ритмичное поскрипывание, ломкий хруст шагов, словно по бездорожью, напрямик. Наконец, открыла глаза. Пасмурное небо, вершины деревьев над головой, медленно уплывающие назад. Впереди, прямо перед глазами,— спина человека в суконной куртке, голова его обнажена, лохматятся черные, густые, давно не стриженные волосы. На шее поверх шарфа — черный ремень трофейного немецкого автомата. В напряженно оттянутых руках — концы двух жердей, из которых сделаны носилки, застланные ветками. «Неужели это не сон? Я среди своих!» — но вновь накатилось беспамятство. Второй раз она пришла в себя уже в какой-то землянке. И увидела возле себя товарищей, вместе с которыми еще недавно стояла под виселицей. — Кто нас освободил? — Партизаны. Им был дан приказ с Большой земли. Саше рассказали: спрятав автоматы под одеждой, партизаны пробрались в толпу жителей, согнанных гитлеровцами к месту казни. Когда офицер вышел огласить приговор, партизаны, стоявшие к фашистам ближе всех, ударили по ним из автоматов. Испуганные жители попадали наземь, и это дало возможность партизанам быстро перестрелять немногочисленную охрану. Прежде чем к месту неожиданного происшествия успели примчаться из местечка другие гитлеровцы, партизаны вместе со спасенными отошли к ближнему лесу и скрылись в нем. Сколько их было потом, дней и ночей, в землянке лесного партизанского госпиталя? Горела огнем голова, и казалось, все еще пылает, пылает звезда, выжженная на затылке. Пропадали слух, память, сознание. Наконец прибыл связной самолет. Час или два полета — и самолет приземлился на Брянском аэродроме. Оттуда Сашу увезли в госпиталь. В первый же день врачи сказали: — Вам нужно лечиться серьезно и долго. Считанные минуты стоят поезда на этой маленькой станции. Едва успеет пассажир, выглянув в окно, пробежать взглядом по станционной вывеске и прочесть: «Тарусская»... Повторите это название про себя и задумайтесь. Уже само название это немало говорит сердцу: Тарусская... Та, русская... ...К этой станции примыкает просторно раскинувшийся от леса до леса поселок, вернее, небольшой городок. На одной из улиц — одноэтажный бревенчатый дом с вывеской: «Районная библиотека». Нас приветливо встретит хозяйка читального зала — скромная, просто причесанная женщина с типично русским лицом. Мягкость, природная доброта, спокойствие гармонично сочетаются в ней с решительностью, настойчивостью. О твердости характера говорит энергичный контур небольшого подбородка, четкий рисунок губ, а крутые брови вразлет, внимательный, словно вопрошающий взгляд чуть прищуренных глаз и высокий открытый лоб как бы дополняют ее облик чертами пытливости и незаурядного ума. Заведующая читальным залом районной библиотеки Александра Александровна Заваляева. Те, кто знавал ее в годы юности и не видел с тех времен, пожалуй, не сразу узнают в ней Сашу Кулешову, комсомолку, разведчицу, гвардии сержанта. Да ведь и впрямь: неужели неторопливо двигающаяся вдоль книжных стеллажей женщина, которая, кажется, всегда только и занималась тихой библиотечной работой, когда-то прыгала с парашютом во вражеский тыл, взрывала мосты, работала на рации на переднем крае, под артиллерийским огнем... Принято считать, что должность библиотекаря — неторопливая, спокойная. Но для Александры Александровны эта должность совсем не такая. Каждый новый читатель для нее — предмет вдумчивого изучения. С ним надо пообстоятельнее поговорить о прочитанном, подобрать для него новые книги. Сколько читателей — столько и характеров, столько и интересов, и у каждого читателя — свои запросы. Да только ли выдача книг? У Александры Александровны, вместе с другими библиотекарями, много и прочих дел. И не только в самой библиотеке. Если надо поехать на несколько дней куда-нибудь в село помочь менее опытному библиотекарю, Александра Александровна легка на подъем, хотя дают о себе знать болезни — результат пережитого на войне. Часто приходится ей готовиться к очередной беседе с читателями. Надо и литературу подобрать, и выставить ее в читальном зале. А если попадется интересная статья, особенно такая, которая рассчитана на молодежь, ее Александра Александровна обязательно уж постарается обсудить с молодыми читателями. Вечера, посвященные Карлу Марксу, Ленину, Горькому, встречи пяти поколений комсомола, читательские конференции по новым книгам — ко всему этому приложен труд хозяйки читального зала. Бывает, звучат в этом зале не только речи, но и стихи. На поэтической заокской земле есть, конечно, свои стихотворцы. И вот на дверях библиотеки появляется объявление: «Сегодня в читальном зале вечер поэзии. Выступают авторы». Во всех делах первые помощники Александры Александровны — комсомольцы: ведь то, что затевается в читальном зале, рассчитано прежде всего на молодежь. Многие вечера и встречи библиотека проводит вместе с райкомом комсомола. Комсомольцы района хорошо знают Александру Александровну, знают и любят. Любовь эта взаимна. — Нравится мне с молодежью работать,— признается Александра Александровна,— вроде молодею с ними, так и вспоминается, как была комсомолкой. Прежде всего хочется ей, чтобы те, которые еще только учатся быть гражданами, готовились защищать Родину так, как их отцы и матери защищали ее когда-то. Обычно Александра Александровна не носит своих наград. Она надевает их лишь в том случае, если ее зовут выступить перед пионерами или перед допризывниками. Ордена Красной Звезды и Отечественной войны II степени, медаль «За боевые заслуги» и две «За отвагу» украшают тогда ее строгий костюм. Впрочем, уговорить Александру Александровну рассказать, как воевала, довольно трудно. Такая просьба неизбежно ввергает ее в великое смущение: — Да что рассказывать-то? Разве я знаменитость какая или Герой Союза? Воевала, как многие... Дело тут не только в скромности Александры Александровны. Вспоминать о войне ей нелегко, потому что перенесенное ею выдержал бы не всякий мужчина... И каждый раз, если удается ее уговорить, она, прежде чем пойти к людям, старается притушить волнение, которое неизбежно вызывают воспоминания. Человек не властен освободиться от прошлого. Оно всегда живет в нем, как негасимое пламя, и ветер времени может только пригнуть это пламя, сделать его почти незаметным, но все равно оно не исчезнет: ведь под золой, покрывающей угли, таится жар, прикоснись — обожжет... Вот так и воспоминания обжигают Александру Александровну, стоит ей погрузиться в них. В такие минуты хочется побыть наедине с собой, перебрать еще раз свидетельства военных лет — письма, фотографии гвардии сержанта Кулешовой. И, пожалуй, дольше всего ей хочется в минуты таких раздумий задержать свой взгляд на небольшой фотографии, сделанной кем-то из знакомых в День Победы. На фоне густой листвы — девушка в военно-морской форме: белый берет с кокардой, китель с погонами главстаршины и литерами ЧФ — Черноморский флот. 9 мая 1945 года, Севастополь... — Никак не гадала, не думала,— взглянув на фотографию, вспоминает Александра Александровна,— что конец войны встречу там. Полагала, до последнего дня буду на фронте, а то и дальше, за фронтом. А получилось неожиданное: отвоевалась. Врачи произнесли приговор окончательный и не подлежащий обжалованию: — Для фронта больше не годитесь. Если и годны к службе, то лишь к нестроевой. Ей дали отпуск. Поспешила домой, в Рогозцы. По письмам ей уже было известно, что мать и сестренка живы, хотя и настрадались за время оккупации немало: немцы выгнали их из дома, местные прислужники врага грозили матери всеми бедами за то, что Саша и ее братья служат в Красной Армии. Наконец-то после двухлетней разлуки Саша впервые увидела мать — постаревшую, иссушенную заботами и тревогами за своих детей. Как радостно было вновь очутиться в родном доме, доме ее светлого детства! Когда вернулась из отпуска, ее назначили на спокойную работу, в тыловой штаб. Было уже начало лета, и вскоре Саша получила письмо из Севастополя, который еще 9 мая 1944 года был освобожден. Письмо от брата Петра, флотского офицера, которому Саша писала из госпиталя. Он беспокоился о ее здоровье и предлагал ей оформить перевод к себе, на Черноморский флот. Саша подумала и согласилась. Так неожиданно для себя она оказалась на флотской службе. А потом замужество, увольнение в запас, переезды с мужем, офицером флота, из одной военно-морской базы в другую, рождение сына... Быстро проносятся годы, то посветив счастьем, то накрывая тенью горя. Похоронила мужа. Вырастила сына. Соединила свою жизнь с жизнью человека, который много лет, еще с ее юности, ждал этого. А годы бегут... Вот уже отпразднована свадьба сына, а потом и рождение внучки. Вот и первые сединки на висках... И все годы — работа, бессменная работа в библиотеке. Чем моложе читатель, тем больше «опекает» его Александра Александровна Заваляева. Мальчишки, девчонки — с этими читателями больше всего забот. Как хочется ей, чтобы их любимыми героями стали фурмановские Чапаев и Петька, фадеевские Левинсон и Метелица, разведчики из «Звезды» Казакевича и многие другие ее ровесники и соратники, оставшиеся жить на страницах книг. Она старается, чтобы ее молодые читатели извлекали из книг уроки мужества. Бывает, что какой-нибудь мальчуган, выбирая из книг, предложенных ему Александрой Александровной, ту, что «про войну», вдруг спросит: — А правду говорят, что вы на войне разведчицей были? — Правда,— ответит она и непременно смутится. — А про вас книжка есть? — Ну какая может быть про меня книжка! — удивится Александра Александровна.— Книжки только про больших, настоящих героев пишут. Вот, выбирай... В ТЫЛУ И НА ФРОНТЕ, М., Политиздат, 1980.
Публикация i80_329
|
|