Москва
|
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ (1941-1945 гг.)Иванова И.И
До войны я жила в Москве с матерью, она работала в иностранном посольстве. Весной 1941 г. мне исполнилось 12 лет, я сдала экзамены за четвертый класс, и мы с матерью поехали в Волынскую область, откуда она была родом, к её сестре. Предполагалось, что я проведу там каникулы, а в августе мать приедет за мной и заодно проведёт свой отпуск. Война застала меня здесь. В феврале 1944 г. я вступила в партизанский отряд, действовавший в Волынской области под командованием Н. В. Фёдорова, который погиб в Польше под Войславицами. Командиром стал П. С. Тихонов. С отрядом я прошла Польшу от Буга до Бескид, участвовала в Словацком Национальном восстании 1944 года. Числилась санитаркой, но выполняла разные поручения — ходила в разведку, была переводчицей, работала на кухне. После войны вернулась в Москву, закончила школу, в 1954 году славянское отделение филфака МГУ им. Ломоносова и тогда же поступила в издательство "Художественная литература" (бывш. Гослит), где и проработала редактором до ухода на пенсию в 1988 году. Переводила чешскую и словацкую литературу, писала о чехословацких авторах. С 1962 г. — член Союза журналистов, с 1984 — член Союза писателей. Воспоминания, до сих пор не опубликованные, стала писать уже на пенсии, но многое, к сожалению, выветрилось из памяти, забываются и фамилии.
Из Москвы мы выехали поездом в середине июня 1941 года. В Бресте предстояло нам пересесть на местный до Ковеля, а затем ещё и до Мацеёва (позже он стал называться Луков). В Бресте мы оказались в воскресенье, и я с немым изумлением глазела на нарядных женщин и девиц с молитвенниками в руках, вереницами тянувшихся в костёлы, и сам облик города был непривычен — архитектурой, плиточными тротуарами, одеждой прохожих. Да и всё здесь было мне внове. В ковельском поезде ехали красноармейцы, пели, особенно мне понравилось, как они с нажимом повторяли строчки: «Будут знать атаманы, помнить польские паны конармейские наши клинки!». Скромно одетые «паны» безучастно взирали на красноармейцев, а я про себя подпевала им. Из Ковеля в Мацеёв ехали совсем уж в непривычном вагоне — из каждого купе кроме выхода в коридор был второй — прямо на длинную ступеньку снаружи вдоль всего вагона. И вот мы в Мацеёве, ужасно суматошном — на улицах полно народа, снуют грузовики, военные машины, и среди всей этой кутерьмы то тут, то там стоят странные бородатые мужчины в чёрных шляпах и чёрной одежде. Мать договорилась с водителем грузовика, ехавшим в Новосёлки — наш конечный пункт, что он возьмёт меня, а сама она должна была поехать с вещами на другом. В Новосёлках строился аэродром, туда постоянно возили разные грузы, стройматериалы. Шофёр должен был высадить меня у кладбища, дальше надо было идти в сторону церкви до красного кирпичного дома моей тёти. Я скучала в кабине, шофёр отлучился, и я таращилась на бородатых мужчин в чёрном, громко, чуть не на крике, разговаривавших на непонятном гортанном языке. Двое стояли совсем рядом, плечи их были усыпаны перхотью, а густые бороды у ушей — гнидами. Наконец появился шофёр, мы быстро доехали — до Новосёлок было всего семь километров. Я сошла у кладбища и повернула к церкви, а навстречу мне уже шла босоногая родня в платочках — тётя Сеня, бабушка Варвара и двоюродная сестра Вера, моя ровесница. Оказывается, мать приехала раньше меня и уже начала беспокоиться. Со мной они говорили по-украински, всё было понятно, но некоторые слова звучали смешно для меня. «А я Маньку не узнала», — сообщила Варвара, не видевшая мою мать двадцать лет. Мамаша, одетая по-столичному, в белых перчатках, держалась непринуждённо, шумно, весело, познакомилась с соседом поляком – «стельмахом», совершенно очаровав его; старик пришёл к нам во двор, восхищенно приговаривая: «така пани, така пани», и допытывался у тёти Сени — нет, правда же, пани Марья, полька? — настолько естественно она болтала с ним по-польски. Повидавшись с кое-какой роднёй, мамаша вскоре уехала. В Новосёлках было много рабочих, строили аэродром за кладбищем, в панском поместье стояла воинская часть, у тёти квартировали четверо командиров, трое — в большой комнате — горнице, а один в угловой. Вход в обе эти комнаты был с улицы через сени, семье из семи человек со мной оставалась проходная одиннадцатиметровая комната и кухня. Живший в угловой комнате командир почти не общался с хозяевами, был мрачен, мы с Верой прозвали его «Нелюдимый». В село привозили кино, приезжали артисты с концертами, за старинным трактом – «гостинцем» — возле новой школы была сколочена сцена. Для показа фильмов натягивали экран, перед сценой были врыты скамейки для зрителей. Я успела посмотреть тут «Мою любовь», на которую в Москве меня не пустили, а в субботу, в самый канун войны, приезжала бригада артистов, у них весёлым был номер, где мастер примерно так обучал ученика: «Берёшь эту морковину и суёшь в эту хреновину...». И дальше в том же духе. А другие разыграли прямо-таки знаменательную сценку про начало войны с воздушной тревогой и противогазами. В селе не было ни электричества, ни радио, никто, даже молодёжь, не видела прежде кино. Когда начали показывать фильмы, стар и млад повалил смотреть это диво. Приходили однажды сюда и обе наши бабки, Марина и Варвара, содержание происходящего до них не доходило, да и не волновало, но любопытная Варвара на «Чапаеве», когда неслись кони, несколько раз вставала и заглядывала за экран. Об этом мне, посмеиваясь, рассказала Вера. Когда в сентябре 1939-го через село проходили советские части, девчонки и Вера с ними, обрывали где какие были цветы и выбегали на дорогу приветствовать красноармейцев. При поляках в селе была небольшая коммунистическая ячейка, разумеется, подпольная, Михалко Ковальчук из этой ячейки, отец нашей подружки Нины, был освобожден из тюрьмы лишь после прихода «советов». С приходом «советов" жизнь селян резко изменилась. Вместо однообразного уклада: работы с утра до ночи, церковь, свадьбы, крестины, ну, и престольные праздники — вот и всё, вдруг сразу столько всего нового! В Польше процент украинцев в гимназиях был ограничен, как евреев до революции. Моего брата Колю в 1939 году в гимназию не взяли (позже он с медалью кончил школу и с «красным» дипломом Московский институт инженеров транспорта), но теперь в Мацеёве открылась десятилетка, планировали провести электричество и проводное радио, молодёжь получила возможность свободно собираться в клубе — прежде и на это вводились ограничения, и т.п. Не нравились при «советах» и молодым, и пожилым только колхозы. Хотя в 1940 году в колхоз вступили почти все, кроме двух-трёх хозяев с хуторов. С началом строительства аэродрома в селе воцарило оживление, среди строителей и красноармейцев у сельской молодёжи появилось много друзей. В воскресенье 22 июня тоже предполагались какие-то культурные мероприятия. Уже с утра празднично одетые девчонки и молодухи в вышитых белых блузках, гуляли по улицам, мы с Верой и подружками решили зайти к Тайке Гойзан, жившей на краю села, чтобы затем вместе идти в клуб. На гостинце толпилась молодёжь, местная и строители. Вдруг затарахтел самолёт, стал кружить над нами и над лётным полем, кто-то кинулся расстилать букву "Т" для его посадки, народ ринулся туда же — посмотреть вблизи на самолёт, и вдруг раздалась пулемётная очередь, кто-то закричал, кого-то на аэродроме ранило. Тут все бросились врассыпную, прячась, куда попало. Мы с Верой и подружками нырнули под грузовик, стоявший в ремонте над «ямой», потом забежали в кирпичный Тайкин дом и залезли под кровать. Было немножко страшно, но больше весело, и мы толкались и хохотали. Самолёт, бипланчик, улетел. Мы побежали по домам, перебивая друг друга, вспоминали о пережитом, задним числом припоминая, что на борту самолёта был, кажется, чёрный крест, а не звезда как на наших. Встревоженная тётя Сеня встречала нас на дороге. Оказывается, наши постояльцы ещё ночью были вызваны из дома. Дядя Яков сказал, что со стороны границы, это в тридцати километрах отсюда, под утро доносилась стрельба, но по-настоящему в войну ещё не верили или опасались говорить о ней вслух. Я знала о событиях у озера Хасан, тогда именно так и говорили – «события», да и о финской кампании говорили как о чём-то локальном. Про себя я радовалась, когда приеду после каникул осенью в Москву, будет о чём рассказать в школе! Только вот каникулы мои затянулись на четыре года! За околицей по лугу Верка Цимбалова гнала перед собой мужика, подталкивая его граблями. «Шпиона поймала!» — говорили про неё вечером. Оказалось, был это просто кто-то нездешний. При нас взрослые старались не обсуждать происходящее, но всё же мы узнали (в деревне трудно что-либо утаить), что сельские комсомольцы, среди них Иван и Йосип Лебедь, Верка Цимбалова и другие ушли на восток. В панском дворе, где стояла воинская часть и размещались военные склады в погребах, почти никого не было видно, всего несколько человек, они взрывали боеприпасы; бомбы и снаряды разлетались по лугу, один упал у нас за хлевом, большая толстая авиабомба с развороченным боком, из которого сыпался жёлтый порошок, долго ещё лежала у мостика по дороге на Окунин. Яков и тётя Сеня велели нам собраться, бабки остались дома, а мы впятером, с Колей, пошли прятаться на огородах посреди села под грушу, там сидели уже многие жители. В панском дворе ещё рвались снаряды, когда вдруг со стороны гостинца послышался рокот моторов. Всё было так, как позже, уже после войны, я увидела с экрана: пыль, мотоциклы, немцы, часто с завязанными ртами и носами, молча и зловеще катили мимо нас. Выждав, пока колонна скроется, сидевшие под грушей стали расходиться. Я сняла и закопала свой пионерский галстук (потом, правда, вернулась, откопала его и после взяла с собой в партизаны). На другой день через село потянулись немецкие обозы, высокие повозки с бесхвостыми здоровенными лошадьми. Я сидела с ребятами перед соседским домом на скамейке. Рядом остановились несколько повозок, пожилой солдат, застегивая ширинку, заметил мой взгляд. Он смутился и сделал вид, будто отряхивает штаны. Потом к нам подошёл другой, протянул мне рулончик с леденцами и объяснил, чтоб я поделилась со всеми. Я взяла, поблагодарила и раздала круглые конфетки всем ребятишкам. Такой была первая встреча с немцами. На смену обоза прибыла другая часть, они шастали по хлевам и курятникам, хватали кур, у Якова вывели из закута здоровенного хряка и увели с весёлыми возгласами. Яков только руками развёл. А двое уже орудовали возле ульев, много они не взяли, искусанные пчёлами, бежали, но ульи разорили. Едва появившись в Мацеёве, немцы принялись уничтожать евреев, которые жили здесь, торговали, портняжили. С приходом «советов» в сентябре 1939 г. лавочники припрятали товары в тайниках и понемногу доставали, что-то продавали. Расстрельная немецкая команда, окружив еврейские дома, выгоняла их жителей на улицу, на грузовиках привозила в бор между сёлами Сомин, Окунин, Новосёлки и расстреливала там. Страшное место их гибели и тридцать лет спустя после войны народ обходил стороной, туда не ходили грибники, там не пасли скотину, не косили траву. Жители с ужасом вспоминали июль сорок первого, когда за считанные дни было уничтожено еврейское население местечка, жившее тут с незапамятных времён. Нагнетали ужас и рассказы, что над могильником витают и стонут души погибших, мерцая голубыми огоньками. Грузовики с евреями следовали через Окунин к бору, и окунинцы рассказывали, что на каждом было не больше двух немцев по углам, а евреев — полный кузов, никто из них не бежал, не пытался напасть на немцев, хотя знали ведь уже, что везут их на смерть! Когда расстрелы кончились и каратели покинули местечко, в Мацеёв потянулся люмпен из Комарова и каких-то других деревень, подбирать в покинутых еврейских домах то, чего не взяли немцы. Из Новоселок в Мацеёв ходили только двое — поляк Трач из хаты-развалюхи да многодетный Венц с хутора. Наведывались в местечко и бывшие панские батраки – «чвораки» — поляки из бараков возле имения. Когда об этих грабежах заходила речь в новоселецких хатах, иначе как брезгливо и осуждающе о них не говорили, и мужики, и бабы. Комаровские «добытчики», чувствуя, видимо, осуждение новоселецких соседей, возвращались с узлами не через наше село, а тащились в обход по полям, хотя на закатном солнце фигуры их с ношами отчётливо были видны из села. Над некоторыми горе-добытчиками потом издевались: кое-кто принес с барахлом, с перинами, подушками и одёжей платяных вшей. Подобного «добра» в деревнях не знали (хотя головные случались), как не знали клопов и тараканов, прожив жизнь. Наша бабка Варвара, побывавшая в Киеве в Первую мировую войну, как об экзотике рассказывала своим подружкам, что в Киеве в домах водятся «такие красные жучки, что кусают людей», она даже название их забыла, а старушки ахали, слушая про эдакое диво. По гостинцу с запада на восток потянулась наши военнопленные, измождённые и оборванные, их принимали на ночлег, кормили, и было их немало. Появлялись то ли избежавшие плена, то ли отпущенные оттуда знакомые красноармейцы, ещё недавно стоявшие в Новосёлках. Они жили открыто, работали у крестьян, имели подружек. Местные власти их не трогали. Понемногу они исчезли, ушли в белорусские леса к партизанам. Эпизодически появлялись немцы, забирали скотину, кур, зерно. Однажды в селе видели «гайдамаков», так селяне назвали непонятных, вооружённых людей в красочной форме — голубовато-синие мундиры с серыми отворотами и обшлагами, такие же серо-синие шапки кверху колпаком с кисточкой, колпак не торчал, а мягко спускался к уху. Они вроде случайно оказались в наших краях и убрались в тот же день, не нашкодив. Краем уха мы слышали что-то о Бандере, Мельнике и Бульбе, деятелях, которые то ли во Львове, то ли ещё где в Карпатах хотели создать «самостийну Украину», но, может, немцам это не понравилось, или они меж собой не поладили, но ничего из этого не вышло, тем не менее отряды украинских националистов существовали на Украине всю войну и ещё несколько лет после войны. При нас, детях, разговоров о таких вещах не вели, для раскурки приобретались какие-то газеты, новости доходили до нас обрывочно и сообщались просто как факт. В конце августа к нам на веранду зашёл офицер, прибывший с какой-то командой, попросив молока, на смешанном польско-немецком умиротворенно-спокойным голосом стал рассказывать Якову, что войне скоро конец, немецкие войска уже под Москвой и для наглядности, сидя на ступеньках, рисовал пальцем на полу подкову — дескать, немецкая армия почти полностью окружила Москву, дело это нескольких недель, до зимы война закончится. Яков смущенно усмехался, а мне не верилось в реальность подобного, врёт немец, думала я, хотя немногие доходившие до нас сведения были совсем неутешительны. Из-под Киева вернулись сельские комсомольцы. Иван Лебедь с братом и остальные рассказывали, как отступали наши войска, а с ними уходили жители, кто успел, как выгребные ямы сортиров забиты были советскими деньгами, и теперь ребята сокрушались что зря не попользовались ими, потому что наряду с немецкими марками здесь имели хождение и советские рубли и даже польские злотые. Было получено распоряжение всем жителям Новосёлок вместо красного флага по праздникам на домах вывешивать жовто-блакитный, то бишь жёлто-голубой, неясно только было, по каким таким праздникам? И тётя Сеня притачала к небольшой жёлтой тряпице кусок моего голубого трико. В селе был один-единственный «активист» — старик Рудёнка. Он с сыном вёл разговоры о «самостийной Украине», и когда на Спаса, на престольный праздник, в соседнее Сомино собралась идти группа молодёжи вдруг оказался впереди неё с жовто-блакитным флагом в руках. Парни и девки постарше вскоре обогнали его, а стайка ребятишек, которым всё это было непривычно и любопытно, дошла с Рудёнкой до Сомина. После службы в церкви, недолгой, потому что нетерпеливые прихожане уже потихоньку рассасывались, потому что из домов за ними прибегали ребятишки посыльными от матерей, хлопотавших у печей и столов, с сообщением, что «вже прыихав дядько Грыць с Перевал и собирается уходить к другой родне», и т.п. Престольные праздники были, пожалуй, главными в жизни селян, на них съезжались родственники из окрестных сёл и деревень, ходили из хаты в хату, чтоб каждого уважить, никого не обидеть невниманием. Везде угощались, а вечером в клубе бывала «постанова», самодеятельный спектакль из украинской жизни, а затем в клубе или перед клубом — танцы. И вот, после службы народ вывалил из церкви на площадь, где стоял Рудёнка под флагом и с единомышленниками, видимо. Кто-то из них начал говорить речь, люди ненадолго задерживались, но стоял такой гам, что слов было не разобрать, и, потоптавшись, селяне, а в основном это были пожилые женщины и старухи, разбрелись по домам. «О чём он там? — спрашивали они друг у друга, — Про новые поставки?» «Та ни, просто так бреше». Но оратор не умолк, пока не выговорился, а мы с Верой стояли в стороне, дожидаясь Якова, который вот-вот должен был подъехать. В Новосёлках, не знаю, по какому случаю, однажды были вывешены жовто-блакитные флаги на домах, в клубе готовился утренник силами школьников. За несколько дней до этого учитель Федорович (Хведорович) собрал учеников в пустующей поповской хате и дал всем задание учить стихи к предстоящим выступлениям. Мы с Верой и Манька Бекерей жили рядом и оказались среди первых, нас-то не надо было вызывать с хуторов за два-три километра от села. Мне достался шевченковский стих «Ще як булы мы козаками, а унии не чуть було...». Какой такой унии, ясно не было, остальное было понятно, я уже сносно говорила по-украински, и лишь изредка тётя, большой педант по части произношения, хмыкнув, тут же поправляла меня. Утренник шёл полным ходом, занавесили окна, по краям сцены поставили по керосиновой лампе. Ребята и девчата читали стихи, пели, клуб был набит не только ребятнёй, но взрослой, охочей до зрелищ, публикой. «На заедку» были приготовлены сцены из «Лесной песни» Леси Украинки. По полутёмной сцене с визгом носились чертенята и весело орали, публика довольно хохотала. Потом вышла я, Мавка, в чужом, взрослом жёлтом платье до пят, в голубом венке из лент на голове и, потягиваясь, проговорила: «Як же довго я спала!», затем произносила какие-то слова совсем не по пьесе, а о том, что наконец-то я, то бишь Украина, вздохну свободно и независимо. По замыслу режиссёров апогеем спектакля должен был стать момент, когда вдобавок к словам Мавки-Украины предполагалось высветить трезубец Ярослава над моей головой, до тех пор невидимый в темноте. Прожекторов, разумеется, никаких не было, и режиссёр придумал распахнуть входную дверь против сцены, чтобы сноп дневного света упал на меня и, главное, на герб Ярослава. В самый торжественный момент, когда я ещё что-то провозглашала, распахнулась дверь, публика возмущённо обматерила режиссёра, дверь захлопнули, и мы доиграли сцену под аплодисменты собравшихся, которые требовали продолжения, но на этом всё и кончилось. Смысл разыгранного до меня дошёл значительно позже, а тогда ни я, ни мои ровесницы ни о чём не задумывались, не понимали подоплёки этого: нам было по двенадцать лет, взрослые не вмешивались и едва ли ломали голову над тем, что задумали учителя. Мои же родные, тётя и дядя, опасаясь за меня, рады были, что я не выделяюсь среди других деревенских девчонок: так же одета, так же говорю, наряду со всеми работаю в поле. А кому из учителей взбрело выбрать на символическую роль меня, «московку», трудно сказать. Скорее всего, мои «анкетные данные», важные в «Советах», их мало интересовали, просто я чем-то приглянулась устроителям. К концу лета сорок первого года в Новосёлках появился поп, отец Василий, молодой, стройный, коротко стриженый, бритый, с круглолицей попадьей и двумя детьми — Ганей лет десяти и Ясем лет семи. Говорили, что он «униат» из Закарпатья, и хотя Новосёлки было село православное, «униатство» отца Василия мало кого трогало. В сельскую церковь в ту первую военную зиму приходили и католики — местные поляки, бывшие батраки. Поп отпевал покойников, крестил, отправлял службу. Я впервые ходила к исповеди, но больших грехов, чем потребление сала в пост, за собой не нашла. У попа было приходское поле, хороший сад, куры, лошади. По-соседски он заходил к дяде советоваться насчёт посевных работ, а, поговорив о делах, обращался ко мне: «Ну, московка, когда придёшь меня вешать?!». Я недоумённо молчала, а дядя натужно смеялся, пытаясь обратить всё в шутку. Слова эти я поняла много-много позже, когда стали известны факты советского террора в отношении духовенства. Снежная и морозная зима сорок первого — сорок второго года ничем особенно не ознаменовалась. Вести с фронтов до нас практически почти не доходили, про Сталинград я узнала лишь после войны. Немцы в селе не показывались. Лично для меня было событием зрелище Иордана — водосвятия на Окунинском озере. Во льду был выпилен большой крест, священник пел и махал кадилом, дьякон, закрыв голову и уши шарфом, вторил ему, кто-то из парней даже «кунулся» в полынье из креста. За данью — тёплыми вещами и продовольствием в село приезжали полицаи, они же сопровождали потом обоз с грузом до Мацеёва. Мы с Верой связали толстые серые носки из шерстяных очёсов с мелкими обломками проволоки от старой чесальной машины, изрядно исколов себе руки, но зато предвкушали, каково будет немцу ходить в наших носках! К весне обстановка вокруг начала нагнетаться. Всё больше составов с ранеными солдатами вермахта шло на запад, это наблюдали и новоселецкие жители, которых гоняли восстанавливать железнодорожные насыпи, развороченные взрывами партизанских мин. Кроме советских партизан в лесах появились отряды «бульбашей», то бишь украинских националистов. Подростки и парни постарше старались не показываться в местечке, возили поставки, ходили на принудительные работы по возможности селяне постарше, за покупками — керосином, дрожжами — пожилые бабы, потому что молодых могли схватить прямо на улице и отправить работать в Германию. Бульбаши жгли польские сёла. Прямо на пороге собственного дома они расстреляли старика «стельмаха» с женой, а его дочь с мужем-учителем и двумя малыми детьми, жившие у нас на квартире, тут же в чём были, бежали, видимо, в Польшу, где у мужа была родня. Бежали и все поляки-батраки. Подожжённая бульбашами польская деревня Яновка в трёх километрах от нас горела несколько дней, зловеще светясь по ночам. Убивали и сочувствующих «красным», помогающих советским партизанам. Поэтому, когда приходили посланцы от партизан, дядя или тётя выносили узелки с едой или вещами за околицу, за хлев, цыкнув на вечно любопытствующую бабку Варвару. Мы с Верой сидели на стульчиках возле кровати, вязали, а рядом с нами под кроватью, покрытой длинным до пола рядном, лежало по топору «на всякий случай». Убили Колю Товстоногова, всеобщего любимца, весельчака, работавшего когда-то на строительстве аэродрома. Вернувшись осенью в село, он жил у Ивана Куждова. Последнее время его не видели, и вот нашли убитым в лесу, он был связан и избит, скрещённые на груди руки у запястий были в сине-чёрных полосах от верёвок. Хоронили Колю чуть не всем селом, парни и девки плакали, не в силах сдержать слёзы. За укрывательство евреев, за помощь партизанам грозил расстрел на месте: когда летом сорок второго партизаны подорвали немецкий состав в семи километрах отсюда, немцы сожгли деревню Руду невдалеке от места взрыва, несколько дней небо было закрыто дымом, солнца не видно было. И тут вдруг во дворе у попа появляется десятилетний Янкель из семьи мацеёвских Пинькив (когда-то эти Пиньки держали корчму в самих Новосёлках). Янкель помогал попадье по хозяйству, носил воду, кормил кур. Он был опрятно одет, подстрижен, кто-то его скрывал целый год, не побоялся! Село, можно сказать, затаило дыхание. Мимо поповского дома старались не ходить, делали крюк, спускаясь к лугу или пробирались огородами. Янкеля видели несколько дней, потом поп посадил его на телегу и уехал с ним в сторону Мацеёва. После дознались, что поп сдал мальчика в немецкую комендатуру, а на попадье и детях появились новенькие ботиночки. Видимо, Янкель показал отцу Василию тайник с обувными запасами, которыми тот и попользовался. Село угнетённо молчало, мимо поповской хаты по-прежнему старались не ходить. А вскоре поп исчез, уехал чуть свет или ночью, насовсем, так тихо, что никто и не заметил. На подавление Словацкого Национального восстания, начавшегося в августе 1944 года и охватившего две трети всей территории Словакии, были брошены десять немецких соединений — 178-я механизированная дивизия, танковый армейский корпус, 3-я пехотная дивизия и семь дивизий СЕ: 9-я, 20-я, "Шил", 19-я "Татра", 86-я "Дирлевангер", 108-я механизированная, 4-я танковая и 108-я "Хорст Вессель". Эти подробные данные я, разумеется, узнала уже из послевоенных словацких документов. А тогда словацкую повстанческую армию и советские партизанские отряды, поддержавшие её, немцы атаковывали, бомбили, обстреливали со всех сторон, всё сильнее сжимая кольцо. Повстанцы и партизаны несли тяжёлые потери, вся Словакия была покрыта десятками братских могил. Наш отряд под командованием капитана Тихонова в основном действовал в районе Дольного Кубина, в Высоких Татрах, спускаясь и на юг, к реке Грон, к Брезно и столице восстания — Банской Быстрице. Отряд постоянно пополнялся за счёт военнопленных. Был отдельный словацкий отряд под командованием инженера Кирилла Шольца, человек восемьдесят, состоявший из местных жителей. Некоторое время мы размещалась в бывших казармах военного училища близ Д. Кубина, отсюда ежедневно провожали боевые группы по 4-6 человек минировать магистрали, подрывать мосты и т.п., чтобы затруднить продвижение немцев. Увы, ни одна из тех групп не вернулась на базу. Медленно, но неумолимо немцы оттесняли повстанцев и партизан в горы. Мы покинули казармы училища и переместились в горы. Немцы вели методичный обстрел, но стреляли, видимо, наугад, выше позиций нашей обороны. Я дежурила в палатке у телефона, изучая список словацких имён на ящике, облегчавших телефонисту передачу, и вдруг заметила в углу «Воскресенье» Толстого на словацком. По-украински и по-польски я свободно говорила, не раз выступала как переводчица, хотя в общем-то с польскими партизанами нашим ребятам самим удавалось объясняться на смеси русско-польско-украинского. До этого я уже с грехом пополам прочла на словацком «Девайтис», легенды о жизни здешних славян в древности, поняв суть тех событий. А тут я судорожно принялась глотать страницу за страницей. Никто не звонил, не отвлекал, на канонаду я не обращала внимания и пока что вблизи не упал ни один снаряд. Ближе к вечеру меня пришли сменить, дочитать книгу я не успела, но не решилась взять ее с собой, хотя ужасно хотелось — перипетии жизни Катюши Масловой взволновали меня сильней происходящего вокруг. Разведка сообщила, что немцы вошли в Д. Кубин. Тихонов получил приказ отбить городок. Отряд подступил к городу с трёх сторон, справа, на подходе к городу с юга, шла перестрелка, потом всё стихло. В надвигавшихся сумерках даже в бинокль на улицах города не видно было немецких солдат. Командир, не дожидаясь сообщений от передовой группы, решил идти в город, с ним — радист и мы с Ниной Михалюк с санитарными сумками. До Кубина было с полкилометра. Перед мостом на входе в город нас догнал взвод капитана Ены, спустившийся к нам слева. Мы вошли в город. Жители выходили из домов, из подвалов, откуда наблюдали за происходящим, и рассказали, что, завидя спокойно идущих к городу в разномастной одежде (на капитане был мундир чехословацкой армии, а мы трое — в чёрной форме «гардистов», словацких фашистов) четырёх человек, немцы поспешили прочь из города, на ходу запрыгивая в грузовики, решив, очевидно, что окружены. Однако, разобравшись в обстановке, они могли тут же и вернуться. Наши заняли позиции за городом, чтобы встретить немцев. Трём ребятам и мне приказали срочно минировать шоссейный мост через реку Ораву, по которому мы только что вошли в Кубин. С толом все давно имели дело, а тут принесли какую-то непонятную взрывчатку в виде круглых картонных шашечек, надписи на которых изучать было недосуг. Синицкий стянул о себя рубашку, завязал ворот и рукава, и мы, держа зубами подол рубахи, принялись торопливо потрошить эти шашечки, ссыпая содержимое в рубаху, полагая что так надёжнее «рванёт». Тут подоспел Шольц, он всю жизнь строил дороги в горах, занимался скальными работами. При виде наших манипуляций, он даже стал запинаться, с трудом объяснив, какой опасности мы себя подвергаем, всё боялся, как бы мы не сделали резких движений, которые могли спровоцировать взрыв. Побросав остальные шашечки в рубашку целиком и под сдавленное Шольца: «Тихо, тихо, так нельзя», завязали её и прикрепили снизу к мосту. Не дожидаясь немецкой колонны, подожгли шнур и отбежали подальше. Рвануло удачно, по мосту уже никакая техника не прошла бы, а преследовать партизан они решались лишь продвигаясь на танках и машинах по дорогам, на лесные тропы выходить не отваживались, и обстреливали горные склоны из орудий, миномётов и пулемётов. Д. Кубин мы оставили, отойдя выше в горы. Отряд продолжал действовать в Высоких Татрах, в северной Словакии и в Польше юго-западнее Закопаного, мы курсировали туда-сюда через границу, постоянно меняя расположение, чтоб не запеленговали наши рации. Иногда радисты с охранением отдалялась от основной базы на время передач. Отряд держал под наблюдением трассу южнее Кракова, передавал в Центр сведения о передвижении немецких войск. Маскируя свои части, немцы отчасти облегчали задачу нашим наблюдателям. Отдельные их подразделения имели эмблемы в виде животных — медведя, оленя и т.п., которые красовались на головных танках и машинах. Эмблемы, правда, порой менялись, но количество и состав техники оставались прежними, что и учитывалось нашими наблюдателями. Мы постоянно встречались с советскими партизанскими отрядами, среди них немало было командиров, знакомых нам ещё по Белоруссии и Украине. Отряды обменивались сведениями, согласовывали действия. Жили мы в шалашах из лапника, кое-как без подходящих инструментов с трудом немного выравнивали площадки на склонах, чтобы можно было лечь и не скатиться вниз. В деревни наведывались лишь за провиантом да узнать обстановку. И поляки, а особенно словаки, охотно помогали нам, хоронили наших убитых, уточняли имена, сохраняя их у себя до поры, до времени, «когда можно будет поставить памятник и написать их фамилии». (Побывав в Зверовской долине на севере Словакии в 70-е годы, я видела ухоженную могилу наших разведчиков Шитикова и Сакидона, погибших в сорока километрах оттуда, жители деревни Гута тогда же, рискуя, перевезли и похоронили их здесь.) Без поддержки местного населения не знаю, как бы нам пришлось. Деревенские ходили связными в город, выхаживали наших раненых и радушно, как и во время самого восстания встречали нас. Зимой мы жили на юго-западе от Закопаного в долине реки Дунаец в овечьих кошарах и в «бацовках» — хижинах пастухов, пригонявших сюда скотину на летовье. Лёгкие дощатые загородки да крыша мало спасали от снега, а от холода и подавно. Посередине ночью разжигали костер, днём гасили, опасаясь обнаружить себя дымом. Лицо, шея, руки, колени почти у всех были обморожены. У одного словака началась гангрена на ногах, пальцы почернели и истончились и под пинцетом обламывались, как хрупкие сучочки. Он погиб. Питались мороженой кониной с мест боёв. Разжевать её было невозможно, бульон отдавал хозяйственным мылом. Цинги и куриной слепоты, донимавших партизан в Белоруссии и на Украине зимой сорок второго и сорок третьего года, слава Богу, не было. Однажды кто-то принёс снятый с убитого немца фотоаппарат, мы решили заснять «переход Суворова через Альпы», как мы спускались «на пятой точке» с крутого утёса на словацко-польской границе, вздымая облака искрившегося на солнце снега. Но к фотографу-поляку, кому отдали проявить и напечатать плёнку, якобы нагрянули немцы, и он быстренько засветил её. Тем же путём через день-другой спускалась возвращавшаяся из Словакии наша группа, и тронутый до этого снег сойдя большой лавиной, накрыл ребят. Двое ещё стоявших наверху, на утёсе, не смогли сразу откопать их, но, к счастью подоспела другая, шедшая им на смену группа, общими усилиями всех спасли, никто не задохнулся, слой снега оказался не очень толстым. Сами немцы в горы не казали носа, но провокаторов засылать пробовали. Ведь ни у кого из приходивших в отряд, не было никаких документов, всем верили на слово, иногда приходили по несколько человек, так однажды явился взвод татар-полицаев с поварихой. Они прямо сказали о себе, да и форма у них была полицейская, позже все они отлично показали себя. После бомбёжки из одного лагеря прибыло сразу человек двадцать военнопленных с небольшими интервалами, среди них и врач Николай Васильевич Масляник, о котором солдаты отзывались как о спасителе многих больных и раненых. Примерно тогда же, летом, к нам явился жизнерадостный толстяк, немного говоривший по-русски, он выдавал себя за словацкого коммуниста, якобы бежавшего из Краковской тюрьмы. «Батя», так сразу прозвали его, сумел расположить к себе наших командиров, посылая кого-нибудь «на три буквы», он делал ударение на последнем слове, чем очень потешал всех. Он ходил с ребятами на задания, в основном за разведданными, всегда был чем-то полезен. Во время восстания он отбыл на какое-то время будто бы для общения с коммунистическим руководством восстания. Когда же отряд в ноябре сорок четвёртого ушёл в горы, он объявился, правда, уже не такой шумный и жизнерадостный, что казалось оправданно, обстоятельства не больно-то располагали к веселью. Однажды утром его не обнаружили в отряде, начальство молчало, ну думалось, отправили на задание. Странно вёл себя лишь честняга Шольц, не силах скрыть волнения. Недели через две Батю привели в расположение отряда наши ребята. Тогда-то и выяснилось, что он обманным образом увёл взвод словаков, сообщив, что идут на задание и чтоб без шума следовали за ним. Он ходил с этим взводом по горам, искал встречи с партизанами, а затем передавал сведения о них в условные места в деревнях, посылая туда ничего не подозревавших связных, которых агенты, получавшие послания от Бати, уничтожали, заметая следы. Много нашкодить он не успел, но трёх или четырёх человек погубил. Когда же он предстал перед нами, уличённый в содеянном, рыдал в голос, не отпирался, ползал по земле, целовал нам с Ниной сапоги и умолял не убивать. Несмотря на все невзгоды, мороз, голод, грязь, вши, нехватку патронов, преследования немцев и их пособников, все известные нам группы, хоть и несли немалые потери, сохранили боевой костяк и связь с Центром и наносили немецким частям значительный урон непосредственно диверсиями и постоянно сообщая в Центр сведения о немецких соединениях, которые на исходе зимы следовали уже не на восток, а на запад. И отряды партизан постепенно выходили к нашим наступавшим частям и вливались в них. День Победы застал наш отряд в польском городке Рабка близ границы со Словакией, куда мы прибыли, перейдя линию фронта. В долину отряд спускался на телегах, склоны были усеяны убитыми, которых не успели убрать после только что прошедших боёв. Сидя рядом с возницей, я старалась не смотреть по сторонам, меня сильно тошнило. Этот образ поля боя долго сохранялся в памяти, и когда в 1947 году я оказалась на пляже Рижского побережья и смотрела на загоравших, мне мерещился всё тот перевал..... Было начало апреля сорок пятого, в горах снег ещё лежал, но днём на дорогах активно таял, лошади месили грязь, колёса увязали по самые оси, мы не добрались до места и остановились на ночёвку в небольшом селе в ложбине. В лавке местного мясника взяли варёной колбасы, «докторской», какой не едали с довоенных времён. На другой день двинулись дальше, отметившись в комендатуре, нам сообщили, что арестован мясник, готовивший колбасы из убитых солдат. Внизу на равнине дорога была чистая и даже сухая. В Рабке отряд постепенно расформировывали, ребят зачисляли в стоявшую в городе часть. В квартире, где мы поселились в четырёхэтажном доме, была даже ванна, воду, правда, приходилось греть на керосинке. Мы занимали две квартиры, здесь разместились командир, капитан Тихонов, комиссар Корчагин, радист Володя, он же начштаба, радистка Женя Поживилко, врач Масляник, капитан Ена, несколько ребят, ещё не зачисленных в армию, и мы, две санитарки, я и Нина. Нас в армию не взяли, Нине было семнадцать, мне только в конце апреля исполнилось шестнадцать. Вокруг Рабки в лесах постреливали, там бродили какие-то банды, немцы, польские группы, не желавшие контактировать с советскими войсками. На днях в городе Алексей Корчагин с помощью патруля задержал двух парней из этой братии, не то «эндеков», не то «аковцев», они были в широких плащах, с обрезами под левой подмышкой. Патруль спокойно прошёл мимо, а Алексей намётанным глазом заметил подозрительное. «Мы сами так ходили среди немцев, пряча орудие под мышкой», — смеялся он потом. Оставшиеся пока вне армии ребята несли патрульную службу при комендатуре, ходили и в горы с солдатами коменданта, прочёсывая лес. Радио мы не слушали, питание было на исходе, его использовали только для связи с Центром, новости узнавали в городе. Однажды под вечер вдруг поднялась стрельба, причём стреляли не только на склонах гор — трассирующими, след их был виден в темноте, но и на улицах. Послали разведку выяснить, в чём дело, вытащили на балкон пулемёт. Наша разведка вскоре вернулась, уже с лестницы, явно «хлебнувшие», ребята дурными голосами орали: «Конец войны! Победа!» - и палили в потолок... В Рабке мы пробыли, пока не сдали всё оружие, кроме личного, попрощались со вновь испечёнными солдатами, некоторые из них были направлены в другие части. Мы собирались в Москву. Погода стояла благодатная, вокруг всё цвело просто бешено: сирень, яблони, кусты. Листьев не было видно, а только одуряюще пахнувшие белые, розовые, сиреневые облака... На фоне всей этой немыслимо красивой сказки мы несколько раз сфотографировались. Вскоре получили приказ прибыть в Москву. Отправились в путь на перекладных через Польшу, Украину, через Краков и Львов. Ехали в основном на открытых платформах, то приткнувшись у колёс орудий, то на каких-то лафетах. Нас было шестеро — Тихонов, Корчагин, оба радиста и мы с Ниной. С Киевского вокзала в Москве на открытом грузовике приехали к зданию на ул. К. Маркса возле сада имени Баумана и довольно долго ждали, пока вышел командир. Вещей у нас, кроме мешка с пистолетами не было, даже шерстяное одеяло при прощании я отдала писарю Гутаулину. Июнь 1945-го... Наконец-то, ровно четыре года спустя я снова в Москве! Сыпали пух тополя, таких тополей я все эти годы не видела, бегающие рядом ребятишки говорили по-русски! Такими были мои первые московские впечатления. Наконец появился командир, и мы поехали в Богородское за Сокольниками, там жили пока нам выправили документы, мне выдали боевую характеристику и справку, что я с февраля по апрель в звании рядового находилась в отряде особого назначения в должности санитарки с окладом 15 руб. в месяц. Когда же я грохнула стопку тарелок, унося их мыть после обеда, полученных денег не хватило, чтобы заплатить за разбитую посуду, короче, за меня пришлось заплатить другим. Отпросившись однажды, я поехала в город разыскивать родных, о которых ничего не знала. Из немецкого тыла весной сорок четвертого, когда отряд получил приказ идти на запад, я с обозом наших раненых, которых переправляли через линию фронта в наш тыл, послала матери письмо. Оно дошло, и мать знала обо мне, дошли и два других письма, отправленных уже из Закопаного весной 1945, хотя после эвакуации её адрес изменился. Я же ни о ком из своих не знала и первым делом поехала к бабушке, жившей ближе всех — в Сокольниках, на Малой Остроумовской. Я позвонила в знакомую с детства дверь на втором этаже. Открыла соседка, как не раз открывала прежде, когда я приезжала сюда с Арбата, а позже с Кропоткинского на каникулы или по праздникам. Пройдя по коридору в комнату, где жила бабушка с сыном Валентином, братом моего отца, невесткой и тремя внуками, я застала дома одну бабушку. Она лежала в постели, радостно заохала, долго рассказывала обо всех родных, сообщила, что мать моя жива, что сама бабушка с семьей Валентина прожила всю войну в Москве, под бомбёжками, но вот все уцелели. Валентин работал на заводе по снабжению, «мы жили хорошо, у нас была картошка». Да вот беда — бабушка уже почти не вставала. Вечером пришла Лёля — невестка, дети были где-то за городом, Валентин тоже в отъезде. Лёля дала мне телефон матери, теперь она жила на Таганке, я вечером ей позвонила. Переночевав у бабушки, я заехала в Богородское, попрощалась со всеми и перебралась к матери на Таганку. Началась моя мирная жизнь, учёба, о которой я так мечтала!
ИВАНОВА Ирина Ивановна, 1929 г.р. удостоверение участника Великой Отечественной Войны: серия 3 № 832 265, выдано 14. XI. 1980 г. Первомайским РВК г. Москвы. Публикация i8_1456
|
|