«И она прикладывает руку туда, где сердце...»

Светлана Алексиевич

И наконец — Победа...

Если раньше жизнь была разделена для них на мир и войну, то теперь — на войну и Победу.

Снова — два разных мира, две разные жизни. После того, как научились ненавидеть, надо было снова научиться любить. Вспомнить забытые чувства. Забытые слова.

Человек войны должен был стать человеком не войны...

О дорогах Победы и маленьком фрице

«Мы были счастливые...

Перешли границу — родина освобождена. Наша земля... Я не узнавала солдат, это были другие люди. Все улыбались. Надели чистые рубахи. Откуда-то цветы в руках, таких счастливых людей я не знала. Раньше не видела. Я думала, что когда мы войдем в Германию, то у меня пощады не будет, ни к кому пощады не будет. Столько ненависти скопилось в груди! Обиды! Почему я должна пожалеть его ребенка? Почему я должна пожалеть его мать? Почему я должна не разрушить его дом? Он не жалел... Он убивал... Жег... А я? Я... Я... Я... Почему? Поче-му-у? Хотелось увидеть их жен, их матерей, родивших таких сыновей. Как они будут смотреть нам в глаза? Я хотела посмотреть им в глаза...

Я думала: что же будет со мной? С нашими солдатами? Мы все помним... Как мы это выдержим? Какие нужны силы, чтобы это выдержать? Пришли в какой-то поселок, дети бегают — голодные, несчастные. Боятся нас... Прячутся... Я, которая клялась, что их всех ненавижу... Я собирала у своих солдат все, что у них есть, что оставалось от пайка, любой кусочек сахара, и отдавала немецким детям. Разумеется, я не забыла... Я все помнила... Но смотреть спокойно в голодные детские глаза я не могла. Ранним утром уже стояла очередь немецких детей около наших кухонь, давали первое и второе. У каждого ребенка через плечо перекинута сумка для хлеба, на поясе бидончик для супа и что-нибудь для второго — каши, гороха. Мы их кормили, лечили. Даже гладили... Я первый раз погладила... Испугалась... Я... Я! Глажу немецкого ребенка... У меня пересохло во рту от волнения. Но скоро привыкла. И они привыкли...»

Софья Адамовна Кунцевич, санинструктор

«Дошла до Германии...

Я была старшим фельдшером в танковом полку. У нас "тридцатьчетверки", они быстро горели. Очень страшно. Я до этого не слышала даже выстрела из винтовки. Где-то один раз далеко-далеко бомбили, когда мы ехали на фронт, так мне казалось: вся земля дрожит. Семнадцать лет было, только техникум окончила. И так получилось, что я приехала и сразу в бой.

Вылезла из танка... Пожар... Небо горит... Земля горит... Железо горит... Здесь мертвые, а там кричат: "Спасите... Помогите"... Такой на меня ужас напал! Я не знаю, как я не побежала? Как я не удрала с поля боя? Это же так страшно, что слов таких нет, только чувства. Я раньше не выдерживала, а сейчас уже смотрю фильмы о войне, но все равно плачу.

Дошла до Германии...

Первое, что увидела на немецкой земле, — самодельный плакат у самой дороги: "Вот она — проклятая Германия!"

Мы вошли в поселок... Ставни у всех закрыты. Они все бросали и удирали на велосипедах. Геббельс их убедил, что русские придут, будут вас рубить, колоть, резать. Откроешь дверь в дом: никого нет или все лежат убитые, отравленные. Дети лежат. Они стрелялись, травились... Что мы чувствовали? Радость, что мы победили и им теперь больно, как и нам. Чувство отмщения. А детей было жалко...

Нашли одну старуху.

Я ей говорю:

— Мы победили.

Она заплакала:

— У меня два сына в России погибло.

— А кто виноват? Сколько у нас погибло!

Она отвечает:

— Гитлер...

— Гитлер сам не решал. Это же ваши дети, мужья...

Она тогда молчит.

Дошла до Германии...

Хотела маме рассказать... А моя мать умерла в войну от голода, у них ни хлеба, ни соли, ничего не было. А брат лежал в госпитале тяжело раненый. Одна сестра дома ждала меня. Она писала, что, когда вошли наши войска в Орел, она всех военных девушек за шинель хватала. Ей казалось, что я обязательно буду там. Я должна вернуться...»

Нина Петровна Сакова, лейтенант, фельдшер

«Дороги Победы...

Вы представить себе не можете дорог Победы! Шли освобожденные узники — с тележками, с узлами, с национальными флагами. Русские, поляки, французы, чехи... Все перемешались, каждый шел в свою сторону. Все обнимали нас. Целовали.

Встретили русских девушек. Я заговорила с ними, и они рассказали... Одна из них была беременная. Самая красивая. Ее изнасиловал хозяин, у которого они работали. Заставил с ним жить. Она шла и плакала, била себя по животу: «Ну, фрица я домой не повезу! Не понесу!» Они ее уговаривали... Но она повесилась... Вместе со своим маленьким фрицем...

Вот тогда надо было слушать — слушать и записывать. Жаль, что никому в голову тогда не пришло нас выслушать, все повторяли слово «Победа», а остальное казалось неважным.

Мы с подругой ехали однажды на велосипедах. Идет немка, по-моему, трое детей у нее — двое в коляске, один рядом с ней, за юбку держится. Она такая измученная. И вот, вы понимаете, она поравнялась с нами — стала на колени и кланяется. Вот так... До земли... Мы не поймем, что она говорит. А она прикладывает руку туда, где сердце, и на детей показывает. В общем, мы поняли, она плачет, кланяется и благодарит нас за то, что ее дети остались живы...

Это же была жена чья-то. Ее муж, наверное, воевал на восточном фронте... В России...»

Анастасия Васильевна Воропаева, ефрейтор, прожектористка

«У нас один офицер влюбился в немецкую девушку...

Дошло до начальства... Его разжаловали и отправили в тыл. Если бы изнасиловал... Это... Конечно, было... У нас мало пишут, но это — закон войны. Мужчины столько лет без женщин обходились, и, конечно, ненависть. Войдем в городок или деревню — первые три дня на грабеж и... Ну, негласно, разумеется... Сами понимаете... А через три дня уже можно было и под трибунал попасть. Под горячую руку. А три дня пили и... А тут — любовь. Офицер сам признался в особом отделе — любовь. Конечно, это — предательство... Влюбиться в немку — в дочь или жену врага? Это... И... Ну, короче, забрали у него фотографии, ее адрес. Конечно...

Я помню... Конечно, я помню изнасилованную немку. Она лежала голая, граната засунута между ног... Сейчас стыдно, а тогда я стыд не чувствовала. Чувства, конечно, менялись. Одно мы чувствовали в первые дни, а второе — потом... Через несколько месяцев... К нам в батальон... К нашему командиру пришли пять немецких девушек. Они плакали... Гинеколог осмотрел: у них там — раны. Раны рваные. Все трусы в крови... Их всю ночь насиловали. Солдаты стояли в очереди...

Не записывайте... Выключите магнитофон... Правда! Все — правда! Построили наш батальон... Этим немецким девушкам сказали: идите и ищите, если кого-нибудь узнаете — расстреляем на месте. Не посмотрим на звание. Нам стыдно! Но они сидели и плакали. Они не хотели... Они не хотели больше крови. Так и сказали... Тогда им каждой дали по буханке хлеба. Конечно, все это война... Конечно...

Думаете, легко было простить? Видеть целые... белые... домики под черепичной крышей. С розами... Я сама хотела, чтобы им было больно... Конечно... Хотела видеть их слезы... Стать хорошей сразу нельзя. Правильной и доброй. Такой хорошей, как вы сейчас. Жалеть их. Для этого мне нужно было, чтобы десятки лет прошло...»

А. Раткина, младший сержант, телефонистка

«Родная земля освобождена... Умирать стало совсем невыносимо, хоронить стало совсем невыносимо. Умирали за чужую землю, хоронили в чужой земле. Нам объясняли, что врага надо добить. Враг еще опасен... Все понимали... А умирать так жалко... Уже никому не хочется...

Я запомнила много плакатов вдоль дорог, они были похожи на кресты: "Вот она — проклятая Германия!" Этот плакат запомнили все...

И все ждали этого момента... Вот сейчас мы поймем... Мы увидим... Откуда они? Какая у них земля, какие дома? Неужели это обыкновенные люди и они жили обыкновенной жизнью? На фронте я не представляла себе, что смогу снова читать стихи Гейне. Своего любимого Гете. Я уже не могла бы слушать Вагнера... До войны, а я выросла в семье музыкантов, я любила немецкую музыку — Баха, Бетховена. Великого Баха! Все это я вычеркнула из своего мира. Потом мы видели, нам показали крематории... Лагерь Освенцим... Горы женской одежды, детских башмачков... Серая зола... Ее на поля вывозили, под капусту. Под салаты... Я не могла больше слушать немецкую музыку... Много времени утекло, пока я вернулась к Баху. Стала играть Моцарта.

Наконец мы на их земле... Первое, что нас удивило — хорошие дороги. Большие крестьянские дома... Горшки с цветами, нарядные занавески на окошках даже в сараях. В домах белые скатерти. Дорогая посуда. Фарфор. Я там в первый раз увидела стиральную машину... Мы не могли понять: зачем им было воевать, если они так хорошо жили? У нас люди в землянках ютятся, а у них белые скатерти. Кофе в маленьких чашечках... А я в музее их только видела. Эти чашечки... Я забыла рассказать об одном потрясении, всех нас потрясло... Мы пошли в наступление, и вот первые немецкие окопы, которые мы захватили... Вскакиваем туда, а там в термосах еще горячий кофе. Запах кофе... Галеты. Белые простыни. Чистые полотенца. Туалетная бумага... У нас этого всего не было. Какие простыни? Спали мы на соломе, на ветках. Другой раз по два-три дня жили без горячего. И наши солдаты расстреливали эти термосы... Этот кофе...

А в немецких домах я видела расстрелянные кофейные сервизы. Горшки с цветами. Подушки... Детские коляски... Но все равно мы не способны были сделать им то, что они нам сделали. Заставить их страдать так, как мы страдали.

Нам трудно было понять, откуда их ненависть? Наша понятна. А их?

Разрешили посылать домой посылки. Мыло, сахар... Кто-то обувь посылал, у немцев прочная обувь, часы, кожаные вещи. Все искали часы. Я не могла, у меня было отвращение. Я ничего не хотела у них брать, хотя я знала, что мама с моими сестричками живут в чужом доме. Наш сожгли. Когда вернулась домой, рассказала маме, она обняла меня: "Я тоже ничего не могла бы у них взять. Они убили нашего папу".

Томик Гейне я взяла в руки лет через десятки лет после войны. И пластинки с немецкими композиторами, которые любила до войны...»

Аглая Борисовна Нестерук, сержант, связистка

«Жалею... Я не выполнила одну просьбу...

Привезли в наш госпиталь одного немецкого раненого. Мне кажется, это был летчик. У него было перебито бедро, и началась гангрена. Какая-то взяла меня жалость. Лежит и молчит.

Я немного немецкий язык понимала. Спрашиваю его:

— Пить дать?

— Нет.

Раненые знали, что в палате немецкий раненый. Он отдельно лежал. Я иду, они возмущаются:

— Так вы врагу воду несете?

—Он умирает... Я должна ему помочь...

Нога вся у него синяя, ничего уже нельзя сделать. Заражение моментально сжирает человека, человек сгорает за сутки.

Даю я ему воду, а он на меня смотрит и вдруг говорит:

— Гитлер капут!

А это сорок второй год. Мы под Харьковом в окружении.

Я спрашиваю:

— Почему?

— Гитлер капут!

Тогда я ему в ответ:

— Это ты так думаешь и говоришь сейчас, потому что ты здесь лежишь. А там вы убиваете...

Он:

— Я не стрелял, я не убивал. Меня заставили. Но я не стрелял...

— Все так оправдываются, когда в плен попадают.

И вдруг он меня просит:

— Я очень... очень... прошу фрау... — и дает мне пакет фотографий. Показывает, что вот его мама, он, его братья, сестры... Красивая такая фотография. На обратной стороне он пишет адрес: — Вы будете там. Будете! — И это говорил немец в сорок втором году под Харьковом. — Так вы бросьте, пожалуйста, это в почтовый ящик.

Он написал адрес на одной фотографии, а там был полный конверт. И я эти фотографии долго с собой возила. Переживала, когда при сильной бомбежке я их потеряла. Конверт пропал, когда мы уже вошли в Германию...»

Лилия Михайловна Бутко, хирургическая медсестра

«Помню бой...

В том бою мы захватили очень много немецких пленных. Были среди них раненые. Мы перевязывали их, они стонали, как наши ребята. А жара... Жарища! Нашли чайник, дали попить. Место открытое. Нас обстреливают. Приказ: срочно окопаться, сделать маскировку.

Мы стали копать окопы. Немцы смотрят. Им объяснили: мол, помогите копать, давайте работать. Они, когда поняли, что мы от них хотим, с ужасом на нас оглядывались, они так поняли, что, когда выкопают ямы, мы их поставим у этих ям и расстреляем. Они ожидали... Надо было видеть, с каким ужасом они копали... Их лица...

А когда увидели, что мы их перевязали, напоили водичкой и в окопы, которые они вырыли, сказали им прятаться, они не могли в себя прийти, они растерялись... Один немец заплакал... Это был немолодой человек, он плакал и ни от кого не прятал свои слезы...»

Нина Васильевна Ильинская, медсестра

О сочинении с детскими ошибками и кинокомедиях

«Война кончалась...

Вызывает замполит:

— Вера Иосифовна, придется вам работать с немецкими ранеными.

А у меня к этому времени уже были убиты два брата.

— Не буду.

— Но, понимаете, надо.

— Я не способна: у меня погибли два брата, я видеть их не могу, я готова их резать, а не лечить. Поймите же меня...

— Это приказ.

— Раз приказ, тогда я подчиняюсь. Я — военный человек.

Я лечила этих раненых, делала все, что надо, но мне было трудно. Притрагиваться к ним, облегчать боль. Тогда я нашла у себя первые седые волосы. Именно тогда. Я им делала все: оперировала, кормила, обезболивала, — все как положено. Одно только я не могла делать — это вечерний обход. Утром ты перевязываешь раненого, слушаешь пульс, одним словом, действуешь, как медик, а во время вечернего обхода надо поговорить с больными, спросить, как они себя чувствуют. Есть ли поправка. Вот этого я не могла. Перевязать, прооперировать — могла, а говорить с ними — нет. Я так и замполита сразу предупредила:

— Вечернего обхода я делать им не буду...»

Вера Иосифовна Хорева, военный хирург

«В Германии... В наших госпиталях уже появилось много немецких раненых...

Помню своего первого немецкого раненого. У него началась гангрена, ему ампутировали ногу... И он лежал в моей палате...

Вечером мне говорят:

— Катя, иди посмотри своего немца.

Я пошла. Может, кровотечение или что. Он проснулся, лежит. Температуры нет, ничего.

Он так смотрит-смотрит, потом вытаскивает маленький такой пистолетик:

— На...

Он говорит по-немецки, я уже не помню, но я поняла, насколько хватило запаса школьных уроков.

— На... — говорит, — я хотел вас убивать, но теперь ты убей меня.

Вроде того, что его спасли. Он нас убивал, а мы его спасли. А я не могу сказать ему правду, что он умирает...

Ухожу из палаты и неожиданно замечаю у себя слезы...»

Екатерина Петровна Шалыгина, медсестра

«У меня могла быть встреча... Я боялась этой встречи...

Когда я училась в школе, а я училась в школе с немецким уклоном, к нам в гости приезжали немецкие школьники. В Москву. Мы ходили с ними в театр, вместе пели. Я в одного немецкого мальчика... Он так хорошо пел. Мы с ним подружились, я даже в него влюбилась... И вот всю войну думала: а что, если встречу его и узнаю? Неужели он тоже среди этих? Я такая эмоциональная, с детства ужасно впечатлительная. Ужасно!

Однажды иду по полю, только бой прошел... Своих убитых мы подобрали, остались немцы... Мне показалось, что он лежал... Ну, такой похожий молодой парень... На нашей земле... Я долго над ним стояла...»

Мария Анатольевна Флеровская, политработник

«Хотите узнать правду? Я ее сама пугаюсь...

Один наш солдат... Как вам объяснить? У него все дома погибли. Он... Нервы... Может, пьяный? Чем ближе была победа, тем больше пили. В домах и подвалах всегда можно было найти вино. Шнапс. Пили и пили. Он взял автомат и бросился в немецкий дом... Разрядил обойму... Никто за ним не успел. Побежали... А в доме уже одни трупы... Дети лежат... Забрали у него автомат, связали. Он матом кроет: "Дайте я сам застрелюсь".

Его арестовали и судили — расстрел. Я его жалела, все его жалели. Он всю войну провоевал. До Берлина дошел...

А можно ли об этом писать? Раньше нельзя было...»

А. С-ва, зенитчица

«Война меня ждала...

Как исполнилось мне восемнадцать лет... Принесли повестку: явиться в райисполком, взять с собой на трое суток продуктов, пару белья, кружку, ложку. Это называлось: мобилизация на трудфронт.

Привезли нас в город Новотроицк Оренбургской области. Стали мы работать на заводе. А морозы стояли такие, что пальто в комнате замерзало, возьмешь, оно тяжелое, как полено. Четыре года без отпусков, без выходных работали.

Ждали и ждали, когда войне наступит конец. Последняя точка. В три часа ночи шум в общежитии, пришли директор завода и остальное начальство: "Победа!" А я встать с койки не в силах, меня посадят, а я назад падаю. Целый день поднять не могли. От радости, от сильного чувства меня парализовало. Только на следующее утро я встала... Вышла на улицу, мне хотелось каждого обнять и поцеловать...»

Ксения Климентьевна Белко, боец трудфронта

«Какое красивое слово — победа...

Я расписалась на Рейхстаге... Написала углем, тем, что в руки попало: «Победила вас русская девушка из Саратова». Все что-то оставляли на стене, какие-то слова. Признания и проклятия...

Победа! У меня подруги спрашивают: "Кем ты будешь?" А мы в войну так наголодались... Невмоготу... Мы говорили, что наесться хоть бы один раз досыта. У меня мечта была — получу первую послевоенную зарплату и куплю ящик печенья. Кем я буду после войны? Конечно, поваром. И до сих пор работаю в общепите.

Второй вопрос: "Когда замуж?" Как можно скорее... Я мечтала, как буду целоваться. Ужасно хотелось целоваться... Еще хотелось — петь. Петь! Ну, вот...»

Елена Павловна Шалова, комсорг стрелкового батальона

«Я научилась стрелять, бросать гранаты... Ставить мины. Оказывать первую медицинскую помощь...

Но за четыре года... За войну я забыла все правила грамматики. Всю школьную программу. Могла разобрать автомат с закрытыми глазами, но сочинение при поступлении в институт написала с детскими ошибками и почти без запятых. Спасли меня мои боевые награды — в институт приняли. Стала учиться. Читаю книги — и не понимаю, читаю стихи — и не понимаю. Я забыла эти слова...

По ночам преследовали кошмары: эсэсовцы, лай собак, последние крики... Умирая, человек часто что-то шепчет, это страшнее крика. Все ко мне возвращалось... Человека ведут на расстрел... В глазах у него страх... И видно, что он не верит, до последней минуты не верит. И любопытство тоже, и любопытство есть. Он стоит перед автоматом и в последнюю минуту закрывается руками. Лицо закрывает... По утрам моя голова распухала от крика.....

Во время войны я не задумывалась, а тут стала думать. Прокручивать... Все это повторялось и повторялось... Я не спала... Врачи запретили мне учиться. Но девчонки — соседки по комнате в общежитии — сказали, чтобы забыла про врачей, и установили надо мной шефство. Каждый вечер они по очереди тащили меня в кино, на комедию. "Ты должна научиться смеяться. Много смеяться". Хотела или нет — тащили. Комедий было мало, и каждую я смотрела по сто раз, раз сто — минимум. Первое время смеялась, как плакала...

Но кошмары отступили. Смогла учиться...»

Тамара Устиновна Воробейкова, подпольщица

О Родине, Сталине и красном ситце

«Это была весна...

Гибли молодые ребята, они гибли весной... В марте, апреле... Запомнила, что весной, в пору, когда сады цвели и все ждали победу, хоронить людей было тяжелее всего. Даже если это вам уже говорили, еще раз запишите. Сильно помнится...

Два с половиной года я была на фронте. Тысячи перевязок сделали мои руки, тысячи ран промыли... Перевязывала и перевязывала... Однажды пошла переменить косынку, прислонилась к оконной раме и забылась. Очнулась и чувствую себя отдохнувшей. Встречает меня врач и начинает ругать. Я ничего не понимаю... Он ушел, но перед этим дал мне два наряда вне очереди, и моя напарница мне объяснила, в чем дело: я отсутствовала больше часа. Оказывается, я уснула.

Сейчас здоровья мало, нервы плохие. А когда спрашивают: "Какие у вас награды", — стесняюсь признаться, что нет у меня наград, не успели меня наградить. И, может быть, потому не успели, что много нас было на войне и каждый делал, что мог... Что было в его силах... Разве можно было наградить всех? Но есть у нас всех самая большая награда — 9 Мая. День Победы!

Я помню необычную смерть... Никто тогда не разобрался, не до того было... А я вспоминаю... У нас умер один капитан в первый день, когда мы ступили на немецкую землю. У него, мы знали, вся семья погибла в оккупации. Это был храбрый человек, он так ждал... Он боялся, чтобы не погибнуть раньше. Не дожить до того дня, когда он увидит их землю, их несчастье, их горе. Как они плачут, как они страдают... Увидит разбитые камни вместо их домов... Умер он просто так, не раненый, ничего. Дошел, посмотрел — и умер.

Я и теперь иногда вспомню: почему он умер?»

Тамара Ивановна Кураева, медсестра

«Я попросилась на передовую с поезда... Сразу... Шла часть — я к ней. В то время у меня было такое понятие, что с передовой я хоть на день, но раньше домой приду, чем из тыла. Маму дома оставила. Наши девчата и сейчас вспоминают: "Она не хотела в санроте быть". И правда, приду в санроту, помоюсь, белье какое-то возьму — и обратно в свой окоп. На передовые позиции. О себе не думала. Ползешь, бежишь... Вот только запах крови... К запаху крови я привыкнуть не могла...

После войны в родильном отделении устроилась акушеркой — но мало там задержалась. Мало... Коротко... У меня аллергия к запаху крови, просто не принимал ее организм. Столько я этой крови на войне видела, что больше уже не выдерживала. Больше организм ее не принимал. Ушла из "родилки", ушла на "Скорую помощь". У меня крапивница была, я задыхалась.

А пошила из красной материи блузку, по рукам у меня через день расползлись какие-то пятна. Волдыри. Ни красного ситца, ни красных цветов — роз или гвоздик, мой организм не принимал. Ничего красного, ничего цвета крови... У меня и сейчас ничего красного в доме нет. Не найдешь. Человеческая кровь очень яркая, ни в природе, ни у художников на картинах я не встречала такого яркого цвета. Сок граната немного похожий, и то не совсем. Спелого граната...»

Мария Яковлевна Ежова, гвардии лейтенант, командир санвзвода

«Ох-ох-ох... Ха-ха-ха... Все охают и ахают, какая я цветная. Разукрашенная. Я и на войне была такая. Не военная. Разные бирюльки на мне... Хорошо, что командир у нас был, как сейчас сказали бы, демократ. Не из казармы, а из университета. Представьте себе, доцент. С хорошими манерами. В то время... Редкая птица... Редкая птица к нам залетела...

Я люблю кольца, пусть недорогие, но чтобы много, на обеих руках. Люблю хорошие духи. Модные. Всякие побрякушки. Разные и много. В нашей семье всегда смеялись: «Что нашей сумасшедшей Ленке подарить на день рождения? конечно, колечко». После войны первое колечко брат выпилил мне из консервной банк. А кулон точил-точил и выточил из бутылочного стекла, из зеленого кусочка. Еще один — из светло-коричневого.

Все на себя цепляю, как сорока, все блестящее. Никто не верит, что я была на войне. Сама уже не верю. И в эту самую минуту, когда с тобой сидим и разговариваем. не верю. А в шкатулке лежит орден Красной Звезды... Самый нарядный орден... Правда, красивый? Его мне специально дали. Ха-ха-ха... Если серьезно... Для истории, да? Эта штука у тебя пишет... Значит, для истории... Скажу так: если не быть женщиной, то на войне не выжить. Я никогда не завидовала мужчинам. Ни в детстве, ни в юности. Ни на войне. Я всегда рада была, что я женщина. Говорят, что оружие — автомат, пистолет — красивое, в нем много человеческой мысли, страсти, а для меня оно никогда не было красивым. Я видела, с каким восхищением мужчины смотрят на хороший пистолет, мне это было непонятно. Я — женщина.

Почему я осталась одна? Женихи у меня были. Хватало женихов... Но вот одна... Сама себя веселю. Все подруги у меня молодые. Я люблю молодость. Я старости боюсь больше, чем войны. Ты поздно пришла... Я сейчас о старости думаю, а не о войне...

А штука твоя пишет, да? Для истории, да?»

Елена Борисовна Звягинцева, рядовая, вооружейница

«Я — дома... Дома все живы... Мама спасла всех: дедушку с бабушкой, сестричку и брата. И я вернулась...

Через год приехал наш папа. Папа вернулся с большими наградами, я привезла орден и две медали. Но у нас в семье было поставлено так: главная героиня — мама. Она всех спасла. Спасла семью, спасла дом. У нее была самая страшная война. Папа никогда не надевал ни ордена, ни орденские колодки, он считал, что козырять ему перед мамой стыдно. Неловко. У мамы же нет наград...

Никого так в жизни я не любила, как свою маму...»

Рита Михайловна Окуневская, рядовая, минер

«Я вернулась другая... У меня долго были ненормальные отношения со смертью. Странные, я бы так сказала...

В Минске пустили первый трамвай, и я в этом трамвае ехала. И вдруг трамвай остановился, все кричат, женщины плачут: "Человека убило! Человека убило!" А я одна сижу в вагоне, я понять не могу, почему все плачут. У меня не было такого чувства, что это страшно. Столько убитых на фронте видела... Я не реагировала. Я привыкла жить среди них. Убитые всегда рядом... Возле них курят, едят. Разговаривают. Они не где-то там, не в земле, как в мирной жизни, а всегда здесь. С нами.

А потом вернулось это чувство, опять стало страшно, если увижу мертвого человека. В гробу. Через несколько лет ко мне это чувство вернулось. Я стала нормальная... Похожая на других...»

Бэлла Исааковна Эпштейн, сержант, снайпер

«Случай довоенный...

Я была в театре. Во время антракта, когда загорелся свет, я увидела... Все его увидели... Поднялся шквал аплодисментов. Гром! В правительственной ложе сидел Сталин. У меня был арестован отец, исчез в лагерях старший брат, несмотря на это я почувствовала такой восторг, что у меня хлынули слезы из глаз. Я замирала от счастья! Весь зал... Весь зал встал! Стоял и аплодировал десять минут.

Такая я приехала на войну. Воевать. А на войне я услышала тихие разговоры... Ночью раненые курят в коридоре. Кто спит, а кто не спит. Говорили о Тухачевском, о Якире... Исчезли тысячи! Миллионы людей! Куда? Украинцы рассказывали... Как их в колхозы загоняли... Усмиряли... Как Сталин организовал голод, называли они его сами — голодомор. Во время голода вымирали целые деревни. Хоронить было некому. Обезумевшие матери ели своих детей... А земля там такая богатая, что посадишь прутик, верба вырастет. Пленные немцы ее в посылки насыпали и домой отправляли. Такая она жирная, эта земля. Метр чернозема. Плодородного слоя. Разговоры были тихие... Вполголоса... Никогда таких разговоров не было в группе, а всегда, если два человека. Третий лишний, третий донесет...

Анекдот расскажу... Расскажу, чтобы не заплакать. Значит, так... Ночь. Барак. Заключенные лежат и разговаривают. Спрашивают друг друга: «За что посадили?» Один говорит — за правду, второй — из-за отца... А третий отвечает: «За лень». Как?! Все удивляются. Рассказывает: «Сидели вечером в одной компании и рассказывали анекдоты. Домой вернулись поздно. Жена спрашивает: «Сейчас пойдем донесем или утром?» — «Давай утром. Спать охота». А утром за нами пришли...»

Смешно. А смеяться не хочется. Плакать надо. Плакать.

После войны... Все ждали родных с войны, а мы с мамой ждали их из лагеря. Из Сибири... Как же! Мы победили, мы доказали свою верность, свою любовь. Теперь нам поверят.

Брат вернулся в сорок седьмом, а папу мы не нашли... Недавно я ездила к своим фронтовым подругам на Украину. Живут они в большом селе под Одессой. Стоят посреди села два обелиска: полсела умерло от голода, и полсела погибло в войну. А как в России сосчитать? Еще люди живы, идите и спрашивайте. Таких. как ты, моя девочка, на нашу историю надо сотни. Чтобы описать все наши страдания. Наши бессчетные слезы. Моя ты девочка...»

Наталья Александровна Куприянова, хирургическая медсестра

Публикация i80_222