«Требовался солдат... А хотелось быть еще красивой...»

Светлана Алексиевич

За несколько лет записаны уже сотни рассказов... На книжных полках у меня рассортированы сотни кассет и тысячи печатных страниц. Вслушиваюсь и вчитываюсь...

Мир войны все больше открывается мне с неожиданной стороны. Раньше я не задавала себя вопросов: как можно было, например, годами спать в окопах неполного профиля или у костра на голой земле, ходить в сапогах и шинелях, и наконец — не смеяться, не танцевать. Не носить летние платья. Забыть о туфлях и цветах... Им же было по восемнадцать-двадцать лет! Я привыкла думать, что женской жизни нет места на войне. Она невозможна там, почти запретна. Но я ошибалась... Очень скоро, уже во время первых встреч, заметила: о чем бы женщины не говорили, даже о смерти, они всегда вспоминали (да!) о красоте, она являлась неистребимой частью их существования: «Она лежала в гробу такая красивая... Как невеста...» (А. Строцева, пехотинец) или: «Мне должны были вручать медаль, а у меня старая гимнастерка. Я подшила себе воротничок марлей. Все-таки белый... Мне казалось, что я такая в эту минуту красивая. А зеркальца не было, я себя не видела. Все у нас разбомбили...» (Н. Ермакова, связистка). Весело и охотно рассказывали они о своих наивных девичьих ухищрениях, маленьких секретах, невидимых знаках, как в «мужском» быте войны и в «мужском» деле войны все-таки хотели остаться сами собой. Не изменить своей природе. Память их на удивление (все-таки сорок лет прошло) сохранила большое количество мелочей военного быта. Деталей, оттенков, красок и звуков. В их мире быт и бытие смыкались, и течение бытия было самоценно, они вспоминали о войне, как о времени жизни. Не столько действия, как жизни, я не раз наблюдала, как маленькое в их разговорах побеждало большое, даже историю. «Жалко, что красивая я была на войне... Там прошли мои лучшие годы. Сгорели. Потом я быстро состарилась...» (Анна Галай, автоматчица).

Через расстояние многих лет одни события вдруг укрупнялись, другие — уменьшались. И укрупнялось человеческое, интимное, оно становилось и мне, и, самое любопытное — даже им самим, более интересным и близким. Человеческое побеждало нечеловеческое, только лишь потому, что оно человеческое. «Ты не бойся моих слез. Не жалей. Пусть мне больно, но я тебе благодарна, что вспомнила себя молодую...» (К. С. Тихонович, сержант, зенитчица).

Такую войну я не знала. И даже о ней не подозревала...

О мужских сапогах и женских шляпках

«Жили мы в земле... Как кроты... Но какие-то безделушечки у нас сохранялись. Весной веточку принесешь, поставишь. Радуешься. А ведь завтра тебя может и не быть, — об этом про себя думали. И запоминаешь-запоминаешь... Девочке одной прислали из дому платьице шерстяное. Мы завидовали, хотя носить свое платье не разрешалось. А старшина, это же мужчина, ворчал: "Лучше бы тебе простынку прислали. Полезнее". У нас простыней не было, подушек тоже. Мы спали на ветках, на соломе. Но у меня были припрятаны сережки, я ночью надену и сплю с ними...

Когда меня первый раз контузило, я не слышала и не говорила. Сказала себе: если не восстановится голос, брошусь под поезд. Я так пела, и вдруг голоса нет. Но голос вернулся.

Счастливая я, сережки надела. Прихожу на дежурство — кричу от радости:

— Товарищ старший лейтенант, докладывает дежурная такая-то...

— А это что?

— Как что?

— Вон отсюда!

— В чем дело?

— Немедленно выдернуть сережки! Что это за солдат?

Старший лейтенант был очень красивый. Все наши девчонки были в него немножко влюблены. Он нам говорил, что на войне требуются солдаты и только солдаты. Нужен был солдат... А хотелось быть еще красивой... Я всю войну боялась, чтобы ноги не покалечило. У меня красивые были ноги. Мужчине — что? Ему не так страшно, если даже ноги потеряет. Все равно — герой. Жених! А женщину покалечит, так это судьба ее решится. Женская судьба...»

Мария Николаевна Щелокова, сержант, командир отделения связи

«Я всю войну улыбалась... Я считала, что должна улыбаться как можно чаще, потому что женщина должна светить. Перед отправкой на фронт старый профессор нас так учил: "Вы должны каждому раненому говорить, что вы его любите. Самое сильное ваше лекарство — это любовь. Любовь сохраняет, дает силы выжить". Лежит раненый, ему так больно, что он плачет, а ты ему: "Ну, мой миленький. Ну, мой хорошенький..." — "Ты меня любишь, сестричка?" (Они нас всех, молоденьких, звали сестричками.) — "Конечно, люблю. Только выздоравливай скорей". Они могли обижаться, ругаться, а мы никогда. За одно грубое слово у нас наказывали вплоть до гауптвахты.

Трудно... Конечно, трудно... Даже вот в юбке залезть на машину, когда одни мужчины кругом. А грузовики высокие, специальные санитарные машины. Заберись на самую макушку! Попробуй...»

Вера Владимировна Шевалдышева, старший лейтенант, хирург

«Дали нам вагоны... Товарняк... Нас двенадцать девчонок, остальные все мужчины. Десять — пятнадцать километров проедем, и поезд стоит. Десять — пятнадцать километров — и опять нас в тупик. Ни воды, ни туалета... Понятно?

Мужчины разложат костер на остановке, трясут вшей, сушатся. А нам где? Побежим за какое-нибудь укрытие, там и раздеваемся. У меня был свитерочек вязаный, так вши сидели на каждом миллиметре, в каждой петельке. Посмотришь, затошнит. Вши бывают головные, платяные, лобковые... У меня были они все... Но не буду же я вместе с мужчинами... Не буду вместе вшей этих жарить. Стыдно. Выбросила свитер и осталась в одном платьице. На какой-то станции чужая женщина вынесла мне кофточку, туфли старые.

Долго ехали, а потом еще долго шли пешком. Был мороз. Я шла и все время держала зеркальце: не обморозилась ли? К вечеру вижу, что обморозила щеки. До чего глупая была... Слышала, что когда обморозишь щеки, то они белые. А у меня красные-красные. Думаю, что пусть бы они всегда у меня были обмороженные. А назавтра они почернели...»

Надежда Васильевна Алексеева, рядовая, телеграфистка

«У нас было много красивых девчонок... Пошли в баню, а при бане парикмахерская работала. Ну и, друг на дружку глядя, брови все покрасили. Как дал нам командир: "Вы воевать или на бал приехали?" Всю ночь плакали, оттирали. Утром ходил и повторял каждой: "Мне нужны солдаты, а не дамы. Дамы на войне не выживают". Очень строгий командир. До войны он был учителем математики...»

Анастасия Петровна Шелег, младший сержант, аэростатчица

«Мне кажется, я две жизни прожила — мужскую и женскую...

Когда попала в училище, там сразу военная дисциплина: и на учении, и в строю, и в казарме — все по уставу. Поблажек нам, как девушкам, никаких. Только и слышалось: "Прекратить разговор!", "Разговорчики!" Вечером рвешься посидеть, повышивать... Ну, что-то женское вспомнить... Не разрешалось ни в коем случае. А мы остались без дома, без домашних хлопот, и было как-то не по себе. Давали только час отдыха: сидели в ленинской комнате, писали письма, можно было постоять вольно, поговорить. Но ни смеху, ни громкого крика — это было не положено.

— Песню можно было спеть?

— Нет, нельзя.

— А почему нельзя?

— Не положено. Вот в строю иди, пой, если дадут команду. Команда: "Запевала, запевай!"

— А так нельзя?

— Нельзя. Это не по уставу.

— Трудно было привыкать?

— Мне кажется, я к этому и не привыкла. Только успеешь уснуть, вдруг: "Подъем!" Как ветром сдувает нас с постелей. Начинаешь одеваться, а у женщин одежек больше, чем у мужчин, то одно летит из рук, то другое. Наконец ремень в руки — и бегом к раздевалке. На ходу хватаешь шинель и мчишься в оружейную комнату. Там надеваешь чехол на лопату, продергиваешь через ремень, надеваешь подсумок на него, кое-как застегиваешься. Хватаешь винтовку, на ходу закрываешь затвор и с четвертого этажа по лестнице буквально скатываешься вниз. В строю приводишь себя в порядок. И на все на это даются считанные минуты.

А это уже на фронте... Сапоги у меня на три размера больше, загнулись, пыль в них въелась. Хозяйка принесла два яйца: "Возьми в дорогу, такая худенькая, что скоро переломишься". А я тихонько, чтобы она не видела, разбила эти два яйца, они маленькие были, и почистила сапоги. Конечно, хотелось есть, но победило женское —быть красивой. Вы не знаете, как шинель трет, какое это все тяжелое, какое это все мужское — и ремень, и все. Особенно я не любила, что шинель шею трет, и еще эти сапоги. Шаг менялся, все менялось...

Я вспоминаю, что мы были грустные. Все время ходили грустные...»

Станислава Петровна Волкова, младший лейтенант, командир саперного взвода

«Не так легко было сделать из нас солдат... Не так просто...

Получили обмундирование. Старшина построил:

— Выровнять носки.

Мы выравниваем. Носки ровные, а сами-то мы сзади, потому что сапоги сорокового — сорок первого размеров. Он:

— Носочки, носочки!

А потом:

— Курсантки, грудь четвертого человека!

У нас это, конечно, не получается, и он на весь голос:

— Что вы там в карманы гимнастерок положили?

Мы смеемся.

— Отставить смех, — кричит старшина.

Чтобы четко и правильно отработать прием приветствия, все — от стульев до вывешенных плакатов — заставлял приветствовать. Ох, и намучился он с нами.

В каком-то городе привели нас строем в баню. Мужчины — в мужское отделение, а мы — в женское. Женщины кричат, кто что закрывает: "Солдаты идут!" Нас не различишь — девчонки мы или мальчишки: мы и подстрижены, и форма на нас военная. А другой раз пошли в туалет, женщины милиционера привели. Мы ему говорим:

— Так куда нам идти?

Он тогда давай на женщин кричать:

— Это же девчата!

— Какие то девчата, то солдаты...»

Мария Николаевна Степанова, майор, начальник связи в батальоне стрелкового корпуса

«Помню дорогу... Дорогу... То вперед, то назад...

Нас, когда мы прибыли на Второй Белорусский фронт, хотели в дивизии оставить, мол, вы женщины, зачем вам на передовую. Мы: "Нет, мы — снайперы, нас посылайте куда положено". Тогда они нам говорят: "Пошлем вас в один полк, там хороший полковник, он девок бережет". Разные командиры были. Нам так и сказали.

Это полковник нас встретил такими словами: "Смотрите, девки, приехали воевать, воюйте, а другим делом не занимайтесь. Кругом мужчины, а женщин нет. Черт его знает, как вам еще эту штуку объяснить. Война, девки..." Он понимал, что мы еще девчонки.

В одном немецком поселке нас разместили на ночь в жилом замке. Много комнат, целые залы. Такие залы! В шкафах полно красивой одежды. Девочки — каждая платье себе выбрала. Мне желтенькое одно понравилось и еще халат, не передать словами, какой это был красивый халат — длинный, легкий... Пушинка! А уже спать надо ложиться, все устали страшно. Мы надели эти платья и легли спать. Оделись в то, что нам понравилось, и тут же заснули. Я легла в платье и халат еще наверх...

А в другой раз в брошенной шляпной мастерской выбрали себе по шляпке и, чтобы побыть в них хотя бы немного, спали всю ночь сидя. Утром встали... Посмотрели еще раз в зеркало... И все сняли, надели опять свои гимнастерки, брюки. Ничего с собой не брали. В дороге и иголка тяжелая. Ложку за голенище воткнешь, и все...»

Белла Исааковна Эпштейн, сержант, снайпер

«Мужчины... Они другие... Не всегда нас понимали...

Но своего полковника Птицына мы очень любили. Звали "Батей". Он был не похож на других, понимал нашу женскую душу. Под Москвой, это же отступление, самое тяжелое время, а он нам говорит:

— Девушки, Москва рядом. Я привезу вам парикмахера. Красьте брови, ресницы, завивки делайте. Пусть это не положено, но я хочу, чтобы вы были красивыми. Война длинная... Не скоро кончится...

И привез какую-то парикмахершу. Мы сделали завивки, покрасились. И такие счастливые...»

Зинаида Прокофьевна Гомарева, телеграфистка

«Побежали по льду Ладожского озера... В наступление... Тут же попали под сильный обстрел. Кругом вода, ранят — человек идет сразу ко дну. Я ползаю, перевязываю, подползла к одному, у него ноги перебиты, сознание теряет, но меня отталкивает и в свой "сидор" — мешок, значит, лезет. Свой "ИЗ" ищет. Поесть — хотя бы перед смертью... А мы, когда пошли по льду, получили продукты. Я хочу его перевязать, а он — в мешок лезет и ни в какую: мужчины как-то очень трудно голод переносили. Голод для них был страшнее смерти...

А я о себе вот что запомнила... Сначала боишься смерти... В тебе соседствует и удивление, и любопытство. А потом ни того, ни другого от усталости. Все время на пределе сил. За пределами. Остается всего один страх — быть некрасивой после смерти. Женский страх... Только бы не разорвало на куски снарядом... Я знаю, как это... Сама подбирала...»

Софья Константиновна Дубнякова, санинструктор

«Шли и шли дожди... Бежим по грязи, люди падают в эту грязь. Раненые, убитые. Так не хочется погибать в этом болоте. В черном болоте. Ну, как молодой девушке там лежать... А в другой раз, это уже в белорусских... В оршанских лесах, там мелкие кусты с черемухой. Подснежники голубые. Весь лужок в голубом цвете. Погибнуть бы вот в таких цветах! Тут лежать... Дурошлеп еще, семнадцать лет... Это я себе так смерть представляла...

Я думала, что умереть — это как будто куда-то улететь. Один раз мы ночью говорили о смерти, но только один раз. Боялись произносить это слово...»

Любовь Ивановна Осмоловская, рядовая, разведчица

«Наш полк был полностью женский... Вылетели на фронт в мае сорок второго года...

Дали нам самолет "По-2". Маленький, тихоходный. Летал он только на малой высоте, часто на бреющем полете. Над самой землей! До войны на нем училась летать молодежь в аэроклубах, но никто не мог и подумать, что его будут использовать в военных целях. Самолет был деревянной конструкции, сплошь из фанеры, обтянутой перкалью. Вообще-то марлей. Достаточно было одного прямого попадания, как он загорался — и сгорал в воздухе, не долетая до земли. Как спичка. Единственная солидная металлическая деталь — это сам мотор M-II. Потом уже, только под конец войны, нам выдали парашюты и поставили пулемет в кабине штурмана, а до этого не было никакого оружия, четыре бомбодержателя под нижними плоскостями — и все. Сейчас нас назвали бы камикадзе, может быть, мы и были камикадзе. Да! Были! Но победа ценилась выше нашей жизни. Победа!

Вы спрашиваете, как мы выдерживали? Я вам отвечу...

Перед уходом на пенсию я заболела от одной этой мысли: как это я не буду работать? Для чего же после пятидесяти лет закончила второй институт? Стала историком. А так — всю жизнь геолог. Но хороший геолог всегда в поле, а у меня уже силы были не те. Приехал врач, сделали кардиограмму, и меня спрашивают:

— Вы когда перенесли инфаркт?

— Какой инфаркт?

— У вас все сердце в рубцах.

А эти рубцы, видно, с войны. Ты заходишь над целью, тебя всю трясет. Все тело покрывается дрожью, потому что внизу огонь: истребители стреляют, зенитки расстреливают... Несколько девушек вынуждены были уйти из полка, не выдержали. Летали мы в основном ночью. Какое-то время нас попробовали посылать на задания днем, но тут же отказались от этой затеи. Наши "По-2" подстреливали из автомата...

Делали до двенадцати вылетов за ночь. Я видела знаменитого летчика-аса Покрышкина, когда он прилетал из боевого полета. Это был крепкий мужчина, ему не двадцать лет и не двадцать три, как нам: пока самолет заправляли, техник успевал снять с него рубашку и выкрутить. С нее текло, как будто он под дождем побывал. Теперь можете легко себе представить, что творилось с нами. Прилетишь и не можешь даже из кабины выйти, нас вытаскивали. Не могли уже планшет нести, тянули по земле.

А труд наших девушек-оружейниц! Им надо было четыре бомбы — это четыре сотни килограммов — подвесить к машине вручную. И так всю ночь — один самолет поднялся, второй — сел. Организм до такой степени перестраивался, что мы всю войну не были женщинами. Никаких у нас женских дел... Месячных... Ну, вы сами понимаете... А после войны не все смогли родить...

Мы все курили. И я курила, такое чувство, что ты немножко успокаиваешься. Прилетишь — вся дрожишь, закуришь — успокоишься. Ходили мы в кожанках, брюках, гимнастерке, зимой еще меховая куртка. Поневоле и в походке, и в движениях появлялось что-то мужское. Когда кончилась война, нам сшили платья хаки. Мы вдруг почувствовали, что мы девчонки...»

Александра Семеновна Попова, гвардии лейтенант, штурман

«Вручили мне недавно медаль... От Красного Креста... Золотую международную медаль "Флоренс Найтингейл". Все поздравляют и удивляются: "Как это вы могли вытащить сто сорок семь раненых? Такая миниатюрная девочка на военных фотографиях". Да, я их, может, двести вытащила, кто тогда считал. Мне это и в голову не приходило, мы этого не понимали. Идет бой, люди истекают кровью, а я буду сидеть и записывать. Я никогда не дожидалась, когда кончится атака, ползала во время боя и подбирала раненых. Если у него осколочное ранение, а я приползу к нему через час-два, то мне там нечего делать, человек останется без крови.

Три раза раненая и три раза контуженная. На войне кто о чем мечтал: кто домой вернуться, кто дойти до Берлина, а я об одном загадывала — дожить бы до дня рождения, чтобы мне исполнилось восемнадцать лет. Почему-то мне страшно было умереть раньше, не дожить даже до восемнадцати. Ходила я в брюках, в пилотке, всегда оборванная, потому что всегда на коленках ползешь, да еще под тяжестью раненого. Не верилось. что когда-нибудь можно будет встать и идти по земле, а не ползти. Это мечта была! Приехал как-то командир дивизии, увидел меня и спрашивает: "А что это у вас за подросток? Что вы его держите? Его бы надо послать учиться".

Помню, не хватает бинтов... Такие страшные пулевые ранения, что кладешь на рану целый пакет. С себя все нижнее разорвала и ребят прошу: "Давайте снимайте кальсоны, нижние рубашки, у меня люди погибают". Они поснимали, порвали на куски. Я их не стеснялась, вот как будто с братьями, мальчишечкой среди них жила. Идем, держимся втроем за руки, и средний спит час-два. Потом меняемся.

Дошла до Берлина. Расписалась на рейхстаге: «Я, Софья Кунцевич, пришла сюда, чтобы убить войну».

Увижу братскую могилу, я перед ней на колени становлюсь. Перед каждой братской могилой... Только на коленях...»

Софья Адамовна Кунцевич, старшина, санинструктор стрелковой роты

О девичьем дисканте и матросских суевериях

«Слышала я... Слова... Яд... Слова, как камни... Мол, это было мужское желание — пойти воевать. Разве может женщина убивать?! Это — ненормальные, не полноценные женщины...

Нет! Тысячу раз нет! Нет, это было человеческое желание. Шла война, я жила обыкновенной жизнью... Девчоночьей... Но соседка получила письмо — мужа ранило, лежит в госпитале. Я подумала: "Он ранен, а вместо него кто?" Пришел один без руки — вместо него кто? Второй вернулся без ноги — вместо него кто? Я писала, просила, умоляла взять меня в армию. Так мы воспитывались, что без нас ничего не должно быть в нашей стране. Нас научили ее любить. Восхищаться. Раз началась война, мы обязаны чем-то помочь. Нужны медсестры, значит, надо идти в медсестры. Нужны зенитчицы, значит, надо идти в зенитчицы.

Хотели ли мы на фронте быть похожими на мужчин? Первое время очень хотели: сделали короткие стрижки, даже походки изменили. А потом нет, шиш! Потом так захотелось краситься, сахар не ешь, а бережешь, чтобы челочку им накрахмалить. Мы были счастливы, когда доставали котелок воды вымыть голову. Если долго шли, искали мягкой травы. Рвали ее и ноги... Ну, понимаете, травой смывали... Мы же свои особенности имели, девчонки... Армия об этом не подумала... Ноги у нас зеленые были... Хорошо, если старшина был пожилой человек и все понимал, не забирал из вещмешка лишнее белье, а если молодой, обязательно выбросит лишнее. А какое оно лишнее для девчонок, которым надо бывает два раза в день переодеться. Мы отрывали рукава от нижних рубашек, а их ведь только две. Это только четыре рукава...»

Клара Семеновна Тихонович, старший сержант, зенитчица

«До войны я любила все военное... Мужское... Обращалась в авиационное училище, чтобы прислали правила приема. Мне шла военная форма. Любила строй, четкость, отрывистые слова команды. Из училища ответили: "Окончите сначала десять классов".

Конечно, когда началась война, с моими настроениями я не могла сидеть дома. Но на фронт меня не брали. Никаким образом, потому что мне шестнадцать лет. Военком говорил, мол, что подумает о нас враг, если война только началась, а мы таких детей берем на фронт, девочек несовершеннолетних.

— Врага бить надо.

— Без вас разобьют.

Я убеждала его, что я высокая, что мне никто не даст шестнадцать лет, а обязательно больше. Стою в кабинете, не ухожу: Напишите восемнадцать, а не шестнадцать лет". — "Это ты сейчас так говоришь, а потом как меня вспомнишь?"

А после войны я уже не хотела, вот уже как-то не могла пойти ни по одной военной специальности. Скорее бы снять с себя все защитное... А к брюкам у меня до сих пор отвращение, я их не надеваю даже тогда, когда еду в лес. За грибами, за ягодами. Хотелось носить что-то обыкновенное, женское...»

Клара Васильевна Гончарова, рядовая, зенитчица

«Войну мы почувствовали сразу... Окончили училище и в тот же день у нас появились "покупатели", так называли тех, кто приезжал из частей, отосланных на переформирование, за новыми людьми. Это были всегда мужчины, очень чувствовалось, что они нас жалеют. Мы на них одними глазами смотрели, они на нас — другими: мы рвались из шеренги вперед, скорей бы нас взяли, заметили, скорей бы нам себя проявить, а они усталые, они на нас смотрели, зная, куда нас отправляют. Все понимали.

... Полк наш был мужской, всего двадцать две женщины. Это восемьсот семидесятый дальнобомбардировочный полк. Взяли дома две-три пары белья, много не наберешь. Разбомбили нас, остались в чем стоим, в чем убежать успели. Мужчины пошли на пересыльный пункт, их там переодели. А нам ничего нет. Дали нам портянки, мы из них трусики, бюстгальтеры пошили. Командир узнал, нас выругал.

Прошло полгода... И от перегрузок мы перестали быть женщинами... У нас прекратился... Сбился биологический цикл... Ясно? Очень страшно! Страшно подумать, что ты уже никогда не будешь женщиной...»

Мария Нестеровна Кузьменко, старший сержант, вооружейница

«Мы стремились... Мы не хотели, чтобы о нас говорили: "Ах, эти женщины!" И старались больше, чем мужчины, мы еще должны были доказать, что не хуже мужчин. А к нам долго было высокомерное, снисходительное отношение: "Навоюют эти бабы..."

А как быть мужчиной? Невозможно быть мужчиной. Наши мысли — это одно, а наша природа — это другое. Наша биология...

Идем... Человек двести девушек, а сзади человек двести мужчин. Жара стоит. Жаркое лето. Марш-бросок — тридцать километров. Тридцать! Жара дикая... И после нас красные пятна на песке... Следы красные... Ну, дела эти... Наши... Как ты тут что спрячешь? Солдаты идут следом и делают вид, что ничего не замечают... Не смотрят под ноги... Брюки на нас засыхали, как из стекла становились. Резали. Там раны были, и все время слышался запах крови. Нам же ничего не выдавали... Мы сторожили: когда солдаты повесят на кустах свои рубашки. Пару штук стащим... Они потом уже догадывались, смеялись: "Старшина, дай нам другое белье. Девушки наше забрали". Ваты и бинтов для раненых не хватало... А не то, что... Женское белье, может быть, только через два года появилось. В мужских трусах ходили и майках... Ну, идем... В сапогах! Ноги тоже сжарились. Идем... К переправе, там ждут паромы. Добрались до переправы, и тут нас начали бомбить. Бомбежка страшнейшая, мужчины — кто куда прятаться. Нас зовут... А мы бомбежки не слышим, нам не до бомбежки, мы скорее в речку. К воде... Вода! Вода! И сидели там, пока не отмокли... Под осколками... Вот оно... Стыд был страшнее смерти. И несколько девчонок в воде погибло.....

Может, первый раз тогда я захотела быть мужчиной... Первый раз...

И вот — Победа. Я первое время иду по улице — и не верю, что Победа. Я сяду за стол — и не верю, что Победа. Победа!! Наша победа...»

Мария Семеновна Калиберда, сержант, связистка

«Освобождали уже Латвию... Мы стояли под Даугавпилсом. Это ночь, я только прилечь собралась. Слышу, часовой кого-то окликает: "Стой! Кто идет?" И буквально через десять минут меня зовут к командиру. Захожу в командирскую землянку, там сидят наши товарищи и какой-то мужчина в штатском. Я хорошо запомнила этого человека. Все годы видела мужчин только в военном, в шинелях, а этот был в черном пальто с плюшевым воротником.

— Нужна ваша помощь, — говорит мне этот мужчина. — В двух километрах отсюда рожает моя жена. Она одна, больше в доме никого нет.

Командир спрашивает:

— Это на нейтральной полосе. Сами знаете —небезопасно.

— Рожает женщина. Я должна ей помочь.

Дали мне пять автоматчиков. Напаковала сумку перевязочного материала, недавно выдали мне новые фланелевые портянки, тоже взяла с собой. Пошли. Все время обстреливают — то недолет, то перелет. И лес такой темный, что луны даже не видно. Наконец появился силуэт какого-то строения. Это оказался хутор. Когда мы зашли в дом, я увидела женщину. Она лежала на полу, вся в каких-то старых тряпках. Муж стал сразу завешивать окна. Два автоматчика — на дворе, два — у дверей, один мне фонариком освещает. Женщина еле сдерживала стоны, ей очень больно.

Я все время просила ее:

— Потерпите, родненькая. Нельзя кричать. Терпите.

Это же нейтральная полоса. Если противник заметит что-нибудь, то нас забросают снарядами. Но когда солдаты услышали, что ребенок родился... "Ура! Ура!" Тихо так, почти шепотом. На передовой родился ребенок!

Принесли воды. Кипятить негде было, обтерла ребеночка холодной. Завернула в свои портянки. В доме ничего не найти, только старые тряпки, на которых лежала мать.

И так я пробиралась на этот хутор несколько ночей. Последний раз пришла перед наступлением и прощаюсь:

— Больше я к вам прийти не смогу. Уезжаю.

Женщина о чем-то спросила мужа по-латышски. Он перевел мне:

— Жена спрашивает, как вас зовут?

— Анна.

Женщина опять что-то сказала. И муж снова перевел:

— Она говорит, что очень красивое имя. И в вашу честь мы назовем свою дочь Анной.

Женщина немного приподнялась — встать она еще не могла — и протянула мне красивую перламутровую пудреницу. Это была, видно, ее самая дорогая вещь. Я открыла пудреницу, и этот запах пудры ночью, когда кругом стреляют, рвутся снаряды... Это было что-то такое... Я и теперь плакать хочу... Запах пудры, эта перламутровая крышечка... Маленький ребенок... Девочка... Что-то такое домашнее, что-то из настоящей женской жизни...»

Анна Николаевна Хролович, гвардии лейтенант, фельдшер

«Женщина на флоте... Это было что-то запретное, даже неестественное. Считалось, что она приносит несчастье на корабле. Сама я родом из-под Фастова, в нашем селе до смерти маму дразнили бабы: кого ты родила — девку или парня? А я писала самому Ворошилову, чтобы меня приняли в Ленинградское артиллерийско-техническое училище. И только по его личному распоряжению меня туда приняли. Единственную девчонку.

Окончила училище, все равно хотели оставить на суше. Тогда я перестала признаваться, что я женщина. Спасала украинская фамилия "Руденко". Но один раз все-таки выдала себя. Драила палубу, вдруг слышу шум, обернулась: матрос прогоняет кошку, неизвестно, как она попала на корабль, где, наверное, еще от первых мореплавателей осталось суеверие, что кошки и женщины приносят в море несчастье. Кошке не хотелось покидать корабль, и она выделывала такие финты, что ей бы позавидовал футболист мирового класса. На корабле — смех. Но в тот момент, когда кошка чуть не свалилась в воду, я испугалась и закричала. И, видно, это был такой девичий дискант, что мужской смех разом прекратился. Установилась тишина.

Слышу голос командира:

— Вахтенный, на корабль проходила женщина?

— Никак нет, товарищ командир.

Тут вторая паника — на корабле женщина.

... Я была первая женщина, кадровый офицер Военно-Морского флота. В войну вооружала корабли, морскую пехоту. Тогда и появилось в английской прессе, что какое-то непонятное создание — не то мужчина, не то женщина — воюет у русских во флоте. И, мол, эту "леди с кортиком" никто замуж не возьмет. Меня замуж не возьмет?! Нет, ошибаешься, господин хороший, возьмет, самый красивый офицер...

Я была счастливой женой и осталась счастливой матерью и бабушкой. Не моя вина, что муж погиб на войне. А флот я любила и люблю всю жизнь...»

Таисия Петровна Руденко-Шевелева, капитан, командир роты Московского флотского экипажа, ныне подполковник в отставке

«Я работала на заводе... На цепном заводе в нашей деревне Михальчиково Кстовского района Горьковской области. Как только стали призывать мужчин и отправлять их на фронт, меня поставили на станок выполнять мужскую работу. Оттуда перевели в горячий цех молотобойцем, где ковали корабельные цепи.

Просилась на фронт, но заводское начальство под разными предлогами задерживало меня на заводе. Тогда я написала в райком комсомола и в марте сорок второго получила призывную повестку. Нас уходило несколько девушек, провожать вышла вся деревня. Тридцать километров до Горького шли пешком, а там нас распределили по разным частям. Меня направили в семьсот восемьдесят четвертый зенитный, артиллерийский полк среднего калибра.

Скоро назначили первым номером-наводчиком. Но мне и этого мало, я хотела стать заряжающим. Правда, эта работа считалась чисто мужской: надо было поднимать шестнадцатикилограммовые снарядамы и вести интенсивный огонь с темпом пять секунд в залпе. Только не зря я работала молотобойцем. Через год мне присвоили звание младшего сержанта и назначили командиром второго орудия, в котором были две девушки и четверо мужчин. От сильного огня стволы орудий накалялись докрасна и становилось опасно стрелять, приходилось, вопреки всем правилам, охлаждать их смоченными водой одеялами. Орудия не выдерживали, а люди выдерживали. Я — выносливая, сильная девушка, но знаю, что на войне была способна на большее, чем в мирной жизни. Даже физически. Откуда-то поднимались неизвестные силы...

Услышав по радио о Победе, я подняла расчет по тревоге и подала свою последнюю команду:

— Азимут — пятнадцать ноль-ноль. Угол возвышения — десять ноль. Взрыватель сто двадцать, темп десять!

Сама подошла к замку и начала салютовать четырьмя снарядами в честь нашей Победы после четырех лет войны.

На выстрелы выбежали все, кто был на позиции батареи, а также комбат Слатвинский. За самовольство он при всех приказал посадить меня под арест, но потом отменил свое решение. И мы все вместе салютовали теперь уже из личного оружия, обнимались и целовались. Пили водку, пели песни. А потом плакали всю ночь и весь день...»

Клавдия Васильевна Коновалова, младший сержант, командир зенитного орудия

«У меня на плечах ручной пулемет... Я никогда не скажу, что он тяжелый. Кто меня тогда вторым номером оставит? Неполноценный боец, надо заменить. Отошлют на кухню. А это стыдно. Не дай бог всю войну пробыть на кухне. Я бы плакала...

— Женщин посылали на задания наравне с мужчинами?

— Нас старались беречь. Надо было проситься на боевое задание или заслужить. Проявить себя. Нужна была смелость, отчаянность в характере для такого дела. А на это все-таки не каждая девчонка была способна. Работала у нас на кухне Валя. Она такая мягкая, застенчивая, ее с винтовкой и не представишь. В крайнем случае она бы, конечно, стреляла, но на задания она не рвалась. Я? Я рвалась. Я мечтала!

А в школе была тихая девочка... Незаметная...»

Галина Ярославовна Дубовик, партизанка двенадцатой кавалерийской партизанской бригады имени Сталина

«Приказ: прибыть на место через двадцать четыре часа... Направление — в полевой передвижной госпиталь семьсот тринадцать...

Помню, что явилась в госпиталь в черном маркизетовом платье и босоножках, а сверху на мне была плащ-накидка мужа. Сразу выдали военное обмундирование, но я его отказалась получать: все было на три-четыре номера больше моего размера. Начальнику госпиталя доложили, что я не подчиняюсь военной дисциплине. Он никаких мер предпринимать не стал, мол, подождем, через несколько дней переоденется сама.

Через несколько дней мы переезжали в другое место, и нас очень бомбили. Прятались мы в картофельном поле, а перед этим был дождь. Можете себе представить, во что превратилось мое маркизетовое платье и какими стали босоножки? На следующий день я уже оделась солдатом. В полном обмундировании...

Так начался мой военный путь... До Германии...

В сорок втором году в первых числах января мы вошли в село Афоневка Курской области. Стояли сильные морозы. Два школьных здания были битком набиты ранеными: лежали на носилках, на полу, на соломе. Не хватало машин и бензина, чтобы вывезти всех в тыл. Начальник госпиталя принял решение организовать конный обоз из Афоневки и соседних сел. Наутро обоз пришел. Управляли лошадьми исключительно женщины. На санях лежали домотканые одеяла, кожухи, подушки, у некоторых — даже перины. До сих пор не могу вспомнить без слез, как это было... Эти сцены... Каждая женщина выбрала себе своего раненого, стала готовить в путь и тихонько причитать: "Сыночек родименький!", "Ну, мой миленький", "Ну, мой хорошенький!" Каждая захватила с собой немного домашней еды, вплоть до теплой картошки. Они укутывали раненых в свои домашние вещи, осторожно укладывали в сани. До сих пор стоит у меня в ушах эта молитва, это тихое бабье причитание: "Ну, мой миленький", "Ну, мой хорошенький..." Жаль, даже мучит совесть, что тогда мы не спросили фамилий у этих женщин.

Еще я запомнила, как мы двигались по освобожденной Белоруссии и в деревнях совсем не встречали мужчин. Встречали нас одни женщины. Одни женщины остались...»

Елена Ивановна Варюхина, медсестра

О безмолвии ужаса и красоте вымысла

«Разве я найду такие слова? О том, как я стреляла, я могу рассказать. А о том, как плакала, нет. Это останется невысказанным. Знаю одно: на войне человек становится страшным и непостижимым. Как его понять?

Вы — писательница. Придумайте что-нибудь сами. Что-нибудь красивое. Без вшей и грязи, без блевотины... Без запаха водки и крови... Не такое страшное, как жизнь...»

Анастасия Ивановна Медведкина, рядовая, пулеметчица

«Не знаю... Нет, я понимаю, о чем вы спрашиваете, но мне не хватает моего языка... Мой язык... Как описать? Надо... Чтобы... Душил спазм, как он душит меня: ночью лежу в тишине и вдруг вспомню. Задыхаюсь. В ознобе. Вот так...

Где-то есть эти слова... Нужен поэт... Как Данте...»

Анна Петровна Калягина, сержант, санинструктор

«Бывает, услышу музыку... Или песню... Женский голос... И там найду то, что я тогда чувствовала. Что-то похожее...

А смотрю кино о войне — неправда, книгу читаю — неправда. Ну, не то... Не то получается. Сама начинаю говорить — тоже не то. Не так страшно и не так красиво. Знаете, какое красивое бывает на войне утро? Перед боем... Ты смотришь и знаешь: оно может быть у тебя последним. Земля такая красивая... И воздух... И солнышко...»

Ольга Никитична Забелина, военный хирург

«В гетто мы жили за колючей проволокой... Я даже помню, что это случилось во вторник, почему-то я потом обратила внимание на то, что это был вторник. Вторник... Число и месяц не помню. Но это был вторник... Случайно подошла к окну... На скамейке напротив нашего дома сидели мальчик и девочка и целовались. Я была потрясена. Кругом погромы, расстрелы. А они целуются... У меня — потрясение. Потрясение от этой мирной картины...

С другого конца улицы, наша улица была короткая, показался немецкий патруль. Они тоже все увидели, у них отличный обзор. Я ничего не успела сообразить... Конечно, не успела... Крик. Грохот. Выстрелы... Я... Никаких мыслей... Не успела... Первое чувство — страх... Я только увидела, что мальчик и девочка р-раз встали и вот уже падают. Они упали вместе.

А потом... День прошел, второй... Третий... У меня мысль крутится и крутится. Это же надо понять: они целовались не дома, а на улице. Почему? Они хотели так умереть... Конечно... Знали, что все равно погибнут в гетто, и хотели умереть по-другому. Конечно, это любовь. А что — другое? Что может быть другое... Только любовь...

Рассказала вам... Ну, это же правда, получилось — красиво. А в жизни? В жизни я испытала ужас... Да... Что еще? Я сейчас подумаю... Они боролись... Они хотели красиво умереть. Это, я уверена, был их выбор...»

Любовь Эдуардовна Кресова, подпольщица

«Я? Я не хочу говорить... Хотя нет... Короче... Про это нельзя говорить...»

Ирина Моисеевна Лепицкая, рядовая, стрелок

«По городу бродила сумасшедшая женщина... Никогда она уже не умывалась, не расчесывалась. У нее убили пятерых детей. Всех. И убили по-разному. Одному в голову стреляли, другому в ушко...

Она подходила к человеку на улице... Любому... И говорила: «Я расскажу тебе, как убили моих детей. С которого начать? С Васеньки... Ему в ушко стреляли? А Толику в головку... Ну, с кого?»

От нее все бежали. Она была безумная, поэтому она могла рассказывать...»

Антонина Альбертовна Выжутович, партизанская медсестра

«Одно лишь помню: крикнули — победа! Весь день стоял крик... Победа! Победа! Братцы! Мы победили... И мы были счастливы! Счастливы!!»

Анна Михайловна Перепелка, сержант, медсестра

Публикация i80_227