«Нас награждали маленькими медалями...»

Светлана Алексиевич

Я открываю по утрам свой почтовый ящик...

Моя личная почта все больше напоминает почту военкомата или музея: «Привет от летчиц авиаполка Марины Расковой», «Пишу Вам по поручению партизанок бригады "Железняк"», «Поздравляют... минские подпольщицы... Желаем успеха в начатой работе...», «Обращаются рядовые полевого банно-прачечного отряда...» За все время поисков было всего несколько отчаянных отказов: «Нет, это как страшный сон... Не могу! Не буду!» Или: «Не хочу вспоминать! Не хочу! Долго забывала...»

Запомнила еще одно письмо, без обратного адреса:

«Мой муж, кавалер орденов Славы, после войны получил десять лет лагерей... Так родина встречала своих героев. Победителей! Написал в письме своему товарищу по университету, что ему трудно гордиться нашей победой — свою и чужую землю завалили русскими трупами. Залили кровью. Его тут же арестовали... Сняли погоны...

Вернулся из Казахстана после смерти Сталина... Больной. Детей у нас нет. Мне не надо вспоминать о войне, я воюю всю жизнь...»

Написать свои воспоминания решаются не все, да и не у всех получается — доверить бумаге свои чувства и мысли. «Слезы мешают...» (А. Буракова, сержант, радистка). И переписка, против ожидания, дает только адреса и новые имена.

«Металла во мне хватает... Осколок от ранения под Витебском ношу в легком в трех сантиметрах от сердца. Второй осколок — в правом легком. Два — в области живота...

Вот мой адрес... Приезжайте. Не могу дальше писать, ничего не вижу из-за слез...»

В. Громова, санинструктор

«Наград больших не имею, одни медали. Не знаю, будет ли интересна вам моя жизнь, но хотелось бы кому-нибудь ее рассказать...»

В. П. Воронова, телефонистка

«... Жили мы с мужем на Крайнем Севере, в Магадане. Муж работал шофером, я — контролером. Как только началась война, мы оба попросились на фронт. Нам ответили, что работайте там, где вы нужны. Тогда мы послали телеграмму на имя товарища Сталина, что вносим пятьдесят тысяч рублей (по тем временам большие деньги, это все, что у нас было) на построение танка и желаем вдвоем идти на фронт. Нам пришла благодарность от правительства. И в сорок третьем году меня с мужем направили в Челябинское танковое техническое училище, которое мы окончили экстерном.

Там же получили танк. Мы оба были старшими механиками-водителями, а в танке должен быть только один механик-водитель. Командование решило назначить меня командиром танка "ИС-122", а мужа — старшим механиком-водителем. И так мы дошли до Германии. Оба ранены. Имеем награды.

Было немало девушек-танкисток на средних танках, а вот на тяжелом — я одна. Иногда думаю: записать бы кому-нибудь из писателей мою жизнь. Сама я не умею, как следует...»

А. Бойко, младший лейтенант, танкист

«Сорок второй год... Меня назначили командиром дивизиона. Комиссар полка предупредил: "Учтите, капитан: вы принимаете не обычный, а "девичий" дивизион. В нем половина состава девушки, и они требуют особого подхода, особого внимания и заботы". Я, конечно, знал, что в армии служат девушки, но плохо себе это представлял. Мы, кадровые офицеры, несколько настороженно относились к тому, как "слабый пол" овладеет военным делом, которое испокон веков считалось мужским. Ну, скажем, медицинские сестры — это привычно. Они хорошо себя зарекомендовали еще в первую мировую войну, затем в гражданскую. А что будут делать девушки в зенитной артиллерии, где надо таскать пудовые снаряды? Как разместить их на батарее, где всего одна землянка, а в состав расчетов входят и мужчины? Им придется часами сидеть на приборах, а те железные, сиденья на орудиях тоже железные, а это же девушки, им нельзя. Где они будут, наконец, мыть и сушить волосы? Возникала масса вопросов, такое это было необычное дело...

Стал ходить на батареи, присматриваться. Признаюсь, что малость не по себе было: девушка на посту с винтовкой, девушка на вышке с биноклем — я ведь с передовой пришел, с фронта. И такие разные они — застенчивые, боязливые, жеманные и решительные, с огоньком. Подчиняться военной дисциплине умеют не все, женская натура противится армейскому порядку. То она забыла, что ей приказано было сделать, то получила из дому письмо и все утро проплакала. Накажешь, а другой раз отменишь наказание — жалко. Мысли были такие: "Пропал я с этим народом!" Но скоро мне пришлось отказаться от всех своих сомнений. Девушки стали настоящими солдатами. Прошли мы с ними жестокий путь. Приезжайте. Будем долго говорить...»

И. А. Левицкий, бывший командир пятого дивизиона семьсот восемьдесят четвертого зенитно-артиллерийского полка

Адреса самые разные — Москва, Киев, город Апшеронск Краснодарского края, Витебск, Волгоград, Ялуторовск, Суздаль, Галич, Смоленск... Как охватить? Страна огромная. И тут на помощь приходит случай. Неожиданная подсказка. В один из дней почта приносит приглашение от ветеранов шестьдесят пятой армии генерала П. И. Батова: «Собираемся мы обычно шестнадцатого-семнадцатого мая в Москве на Красной площади. И традиция, и обряд. Приезжают все, кто еще в силах. Едут из Мурманска и Караганды, из Алма-Аты и Омска. Отовсюду. Со всей нашей необъятной Родины... Одним словом, ждем...»

... Гостиница «Москва». Месяц май — месяц Победы. Везде обнимаются, плачут, фотографируются. Не разобрать, где цветы, прижатые к груди, а где ордена и медали. Я вхожу в этот поток, он поднимает и несет меня, тянет за собой неудержимо, и скоро я оказываюсь почти в незнакомом мире. На незнакомом острове. Среди людей, которых узнаю и не узнаю, но одно знаю — я их люблю. Обычно они затеряны среди нас и незаметны, потому что уже уходят, их становится все меньше и меньше, а нас больше, но один раз в году они собираются вместе, чтобы хотя бы на миг уйти в свое время. А их время — это их воспоминания.

На седьмом этаже в пятьдесят второй комнате собрался госпиталь пять тысяч двести пятьдесят седьмой. Во главе стола Александра Ивановна Зайцева, военный врач, капитан. Обрадовалась мне и охотно знакомит со всеми, как будто мы с ней давно знаем друг друга. А я совершенно случайно постучала в эту дверь. Наугад.

Записываю: Галина Ивановна Сазонова, хирург, Елизавета Михайловна Айзенштейн, врач, Валентина Васильевна Лукина, хирургическая медсестра, Анна Игнатьевна Горелик, старшая операционная сестра, и медсестры Надежда Федоровна Потужная, Клавдия Прохорова Бородулина, Елена Павловна Яковлева, Ангелина Николаевна Тимофеева, Софья Камалдиновна Мотренко, Тамара Дмитриевна Морозова, Софья Филимоновна Семенюк, Лариса Тихоновна Дейкун.

О куклах и винтовках

«Эх-эх, девоньки, какая она подлая эта война... Посмотришь на нее нашими глазами. Бабьими... То она страшнее страшного. Поэтому нас и не спрашивают...»

«Помните, девчата: едем в теплушках... И солдаты смеются, как мы держим винтовки. Держим не так, как оружие держат, а вот так... Сейчас даже и не покажу... Как кукол держим...»

«Люди плачут, кричат... Я слышу слово: "Война!" И думаю: "Какая война, если у нас завтра в институте экзамен? Экзамен — это так важно. Какая может быть война?"

А через неделю начались бомбежки, мы уже спасали людей. Три курса мединститута — это уже что-то в такое время. Но в первые дни я столько увидела крови, что начала ее бояться. Вот тебе и полврача, вот тебе и "пятерка" по практическим. Но люди вели себя исключительно. И это воодушевляло.

Девочки, я вам рассказывала... Кончилась бомбежка, вижу — земля впереди меня шевелится. Бегу туда и начинаю копать. Руками почувствовала лицо, волосы... Это была женщина... Откопала ее и начала над ней плакать. А она, когда открыла глаза, не спросила, что с ней, она заволновалась:

— Где моя сумочка?

— Что вам сейчас сумочка? Найдется.

— У меня там лежат документы.

Ее мысли были не о том, как она, цела ли, а где ее партбилет и военный билет. Я сразу начала искать ее сумочку. Нашла. Она положила ее себе на грудь и закрыла глаза. Скоро подъехала санитарная машина, и мы ее погрузили. Я еще раз проверила, как ее сумочка.

А вечером прихожу домой, рассказываю маме и говорю, что решила уйти на фронт...»

«Отступали наши... Мы все вышли на дорогу... Проходит мимо пожилой солдат, остановился возле нашей хаты, прямо в ноги кланяется моей матери: "Прости, мать... А девчонку спасай! Ой, спасайте девчонку!" Мне тогда было шестнадцать лет, у меня коса большая... И вот такие! — ресницы черные...»

«Я помню, как мы ехали на фронт... Полная машина девчонок, большая крытая машина. Была ночь, темно, и ветки стучат по брезенту, и такое напряжение, кажется, что это пули, нас обстреливают... С войной поменялись и слова, и звуки... Война... Эх, да это же теперь всегда рядом! Говоришь "мама", и это уже совсем другое слово, говоришь "дом", и это тоже совсем другое слово. Что-то к ним еще добавилось. Добавилось больше любви, больше страха. Что-то еще...

Но с первого дня я была уверена, что они нас не победят. Такая большая наша страна. Бесконечная...»

«Мамина дочка... Я никогда не выезжала из своего города, не ночевала в чужом доме, и я попала младшим врачом в минометную батарею. Что со мной творилось! Начнут минометы стрелять, я сразу глохну. Меня всю как будто обжигает. Сяду и шепчу: "Мама, мамочка... Мамочка..." Стояли мы в лесу, утром выйдешь — тихо, роса висит. Неужели это война? Когда так красиво, когда так хорошо...

Нам сказали одеть все военное, а я метр пятьдесят. Влезла в брюки, и девочки меня наверху ими завязали. И я ходила в своем платье, а от начальства пряталась. Ну, и меня за нарушение военной дисциплины посадили на гауптвахту...»

«Никогда бы не поверила... Я не знала о себе, что смогу спать на ходу. Идешь в строю и спишь, натолкнешься на впереди идущего, проснешься на секунду, дальше спишь. Солдатский сон всюду сладкий. А однажды в темноте меня не вперед, а в сторону качнуло, я и пошла по полю, иду и сплю. Пока в какую-то канаву не упала, тогда проснулась — и бегом догонять своих.

Солдаты сядут на привале — одна самокрутка на троих. Пока первый курит, второй и третий спят. Даже похрапывают...»

«Не забуду: привезли раненого, сняли с носилок... Кто-то взял его руку: "Нет, он мертвый". Отошли. И тут раненый вздохнул. Я встала на колени перед ним, когда он вздохнул. Реву и кричу: "Врача! Врача!" Врача поднимают, трясут, а он опять падает, как сноп, так крепко спит. Не смогли его разбудить даже нашатырем. Он перед этим трое суток не спал.

А какие тяжелые раненые зимой... Задубевшие гимнастерки — от крови и снежной воды, кирзовые сапоги в крови со льдом — не разрезать. Все они холодные, как мертвецы.

В окно посмотришь — зима и красота неописуемая. Волшебные белые ели. На секунду все забудешь... И снова...»

«Это был лыжный батальон... Там одни десятиклассники... Их из пулемета построчили... Его такого привозят, он плачет. И мы их возраста, но уже старше себя чувствовали. Обнимешь его: "Дитя милое". А он: "Побывала бы ты там, не сказала бы тогда — дитя". Он умирает и кричит всю ночь: "Мама! Мама!" Там было курских два парня, мы их звали "курские соловьи". Придешь будить, он спит, у него слюна на губах. Совсем махонькие...»

«Сутками стояли у операционного стола... Стоишь, а руки сами падают. Бывает, уткнешься головой прямо в оперируемого. Спать! Спать! Спать! У нас отекали ноги, не вмещались в кирзовые сапоги. До того глаза устанут, что трудно их закрыть...

У моей войны три запаха: крови, хлороформа и йода...»

«О-ох! А раны... Обширные, глубокие, рваные... Можно было сойти с ума... Осколки от пуль, гранат, снарядов в голове, в кишках — во всем теле, вместе с металлом вынимаем из тела солдатские пуговицы, куски шинели, гимнастерки, кожаных ремней. У одного солдата вся грудь разворочена, сердце видно... Еще бьется, но он умирает... Делаю последнюю перевязку и еле держусь, чтобы не заплакать. Скорей, думаю, кончить и где-нибудь забиться в угол и нареветься. А он мне: "Спасибо, сестричка..." и протягивает в руке что-то маленькое, металлическое. Я разглядела: скрещенные сабля и ружье. "Зачем отдаешь?" — спрашиваю. — "Мама сказала, что этот талисман спасет меня. Но он мне уже не нужен. Может, ты счастливее меня?" — сказал так и отвернулся к стенке.

К вечеру кровь в волосах, пробивается через халат к телу, она на шапочках и масках. Черная, тягучая, смешанная со всем, что есть в человеке. С мочой, с калом...

А в другой раз позовет кто-нибудь: "Сестричка, у меня нога заболела". А ноги нет... Больше всего боялась носить мертвых, ветерок подымет простыню, и он на тебя смотрит. Не могла нести, если был с открытыми глазами, возьму и прикрою...»

«Привезли раненого... Лежит на носилках полностью забинтованный, у него было ранение в голову, он чуть только виден. Немножко. Но, видно, я ему кого-то напомнила, он ко мне обращается: "Лариса... Лариса... Лорочка..." По всей видимости, девушку, которую он любил. А это — мое имя, но я знаю, что никогда этого человека не встречала, а он зовет меня. Я подошла, никак не пойму, все присматриваюсь. "Ты пришла? Ты пришла?" Я за руку его взяла, нагнулась... "Я знал, что ты придешь..." Он что-то шепчет, но я не понимаю, что он шепчет. И сейчас не могу спокойно рассказывать, как вспомню этот случай, слезы пробиваются. "Я, — говорит, — когда уходил на фронт, не успел тебя поцеловать. Поцелуй меня..."

И я наклонилась над ним и поцеловала. У него слеза выскочила и поплыла в бинты, спряталась. И все. Он умер.....»

О смерти и удивлении перед смертью

«Люди не хотели умирать... Мы на каждый стон отзывались, на каждый крик. Меня один раненый, как почувствовал, что умирает, вот так за плечо обхватил, обнял и не отпускает. Ему казалось, что если кто-то возле него рядом, если сестра рядом, то от него жизнь не уйдет. Он просил: "Еще бы пять минуток пожить. Еще бы две минутки..." Одни умирали неслышно, потихоньку, другие кричали: "Не хочу умирать!" Ругались: мать твою... Один вдруг запел... Запел молдавскую песню... Человек умирает, но все равно не думает, не верит, что он умирает. А ты видишь, как из-под волос идет желтый-желтый цвет, как тень сначала движется по лицу, потом под одежду... Он лежит мертвый, и на лице какое-то удивление, будто он лежит и думает: как это я умер? Неужели я умер?

Пока он слышит... До последнего момента говоришь ему, что нет-нет, разве можно умереть. Целуешь его, обнимаешь: что ты, что ты? Он уже мертвый, глаза в потолок, а я ему что-то еще шепчу... Успокаиваю... Фамилии вот стерлись, ушли из памяти, а лица остались...»

«Несут раненых... Они плачут... Плачут не от боли, а от бессилия. Первый день, как их привезли на фронт, некоторые ни разу не выстрелили. Им не успели выдать винтовки, потому что оружие в первые годы было на вес золота. А у немцев танки, минометы, авиация. Товарищи падали, они подбирали их винтовки. Гранаты. С голыми руками пошли в бой... Как в драку...

И наскочили сразу на танки...»

«Когда они умирали... Как они смотрели... Как они...»

«Мой первый раненый... Пуля попала ему в горло, он жил еще несколько дней, но ничего не говорил...

Отрезают руку или ногу, крови нет... А есть белое чистое мясо, кровь потом. Я и сейчас не могу разделывать курицу, если белое чистое мясо. У меня солено-солено во рту делается...»

«В плен военных женщин немцы не брали... Сразу расстреливали. Или водили перед строем своих солдат и показывали: вот, мол, не женщины, а уроды. И мы всегда два патрона для себя держали, два — на случай осечки.

У нас попала в плен медсестра... Через день, когда мы отбили ту деревню, везде валялись мертвые лошади, мотоциклы, бронетранспортеры. Нашли ее: глаза выколоты, грудь отрезана... Ее посадили на кол... Мороз, и она белая-белая, и волосы все седые. Ей было девятнадцать лет.

В рюкзаке у нее мы нашли письма из дома и резиновую зеленую птичку. Детскую игрушку...»

«Мы отступаем... Нас бомбят. Первый год отступали и отступали. Фашистские самолеты летали близко-близко, гонялись за каждым человеком. А всегда кажется — за тобой. Я бегу... Я вижу и слышу, что самолет направляется на меня... Вижу летчика, его лицо, и он видит, что девчонки... Санитарный обоз... Строчит вдоль повозок, и еще улыбается. Он забавлялся... Такая дерзкая, страшная улыбка... И красивое лицо...

Я не выдерживаю... Я кричу... Бегу в кукурузу — он туда, я к лесу — он меня прижимает к земле. Уже — кусты... Вскочила в лес, в какие-то старые листья. У меня течет кровь из носа от страха, не знаю: жива я или не жива? Да нет, жива... С того времени очень боялась самолетов. Он еще где-то, а я уже боюсь, я уже ни о чем не думаю, а одно только, что он летит, где мне спрятаться, куда мне забиться, чтобы не видеть и не слышать. И до сих пор звука самолета не переношу. Не летаю...»

«Эх-эх, девоньки...»

«Перед войной я собиралась замуж... За своего учителя музыки. Сумасшедшая история. Я серьезно влюбилась... И он... Но мама не пустила: «Малая еще!!»

Скоро началась война. Я попросилась на фронт. Хотела уехать из дому, стать взрослой. Дома плакали и собирали меня в дорогу. Теплые носки, белье...

Первого убитого я увидела в первый день... Случайно во двор школы, где расположился госпиталь, залетел осколок и смертельно ранил нашего фельдшера. И я подумала: для замужества, мама решила, я маленькая, а для войны нет... Моя любимая мама...»

«Только остановимся... Поставим госпиталь, загрузят нас ранеными, и тут — приказ: эвакуироваться. Раненых кого погрузим, а кого — нет. Не хватает машин. Нас торопят: "Оставляйте. Уходите сами". Ты собираешься, они на тебя смотрят. Провожают глазами. В их взглядах все: смирение, обида... Просят: «Братцы! Сестрички! Не оставляйте нас немцам. Пристрелите». Такая печаль! Такая печаль!! Кто может подняться, тот идет с нами. Не может — лежит. И ты никому из них уже не в силах помочь, боишься глаза поднять... Молодая была, плачу-плачу...

Когда уже наступали, мы ни одного нашего раненого не оставляли. Даже немецких раненых подбирали. И я одно время с ними работала. Привыкну, перевязываю, как будто ничего. А как вспомню сорок первый год, как своих раненых оставляли и что они с ними... Как они с ними... Мы видели... Кажется, ни к одному больше не подойду... А назавтра иду и перевязываю...»

«Мы спасали... Но многие жалели. что они медики и могут только перевязывать, а не идут с оружием. Не стреляют. Я помню... Я помню это чувство. Помню, что на снегу запах крови особенно сильный...»

«В конце войны... Я боялась писать домой письма. Не буду, думаю, писать, а то вдруг меня убьют, и мама будет плакать, что война кончилась, а я погибла перед самой Победой. Никто об этом не говорил, но все об этом думали. Уже мы чувствовали, что скоро победим. Уже весна началась.

Я вдруг увидела, что небо синее...»

«Что мне запомнилось... Что врезалось в память? Это тишина, необыкновенная тишина в палатах, где лежали тяжелые раненые... Самые тяжелые... Они не говорили между собой. Никого не звали. Многие в беспамятстве. А чаще лежит и молчит. Думает. Куда-то в сторону смотрит и думает. Окликнешь — не слышит.

О чем они думали?»

О лошадях и птицах

«А мы ехали, ехали...»

Стоят на станции рядом два состава... Один с ранеными и другой — с лошадьми. И вот началась бомбежка. Составы загорелись... Мы стали открывать двери, спасать раненых, чтобы они уходили, а они все бросились спасать горящих лошадей. Когда раненые люди кричат, страшно, но нет ничего страшнее, когда ржут раненые лошади. Они же ни в чем не виноваты, они за людские дела не отвечают. И никто не побежал в лес, а все бросились спасать лошадей. Все, кто мог. Все!

Я хочу сказать... Я хочу сказать, что фашистские самолеты летали рядом с землей... Низко... Я потом думала: немецкие летчики все видели, неужели им не было стыдно? Что они думали...»

«Я помню один случай... Пришли мы в поселок, а там возле леса лежат убитые партизаны. Как над ними издевались, я пересказать не смогу, сердце не выдержит. Их резали по кусочкам... Кишки выпотрошили, как у свиней... Они лежат... А недалеко лошади пасутся. Видно, лошади партизанские, даже с седлами. Или они удрали от немцев и вернулись, или их не успели забрать, — непонятно. Они далеко не отошли. Травы много. И тоже мысль: как это люди такое при лошадях творили? При животных. Лошади на них смотрели...»

«Горело поле и лес... Дымил луг. Я видела сгоревших коров и собак... Запах непривычный. Незнакомый. Я видела... Сгоревшие бочки с помидорами, с капустой. Птицы горели. Кони... Много... Много всего черного валялось на дорогах. К этому запаху тоже надо было привыкнуть...

Я тогда поняла, что гореть может все... Даже кровь горит...»

«Во время бомбежки прибилась к нам коза. С нами легла. Просто рядом легла и кричит. Перестали бомбить, она с нами идет и все жмется к людям, ну, живое, тоже боится. Дошли до какой-то деревни и говорим одной женщине: "Возьмите, жалко". Хотелось спасти...»

«В моей палате лежали двое... Лежали — немец и наш обожженный танкист. Я захожу к ним:

— Как себя чувствуете?

— Я хорошо, — отвечает наш танкист. — А этот плохо.

— Это же фашист...

— Нет, я ничего, а ему плохо.

Уже они не враги, а люди, просто два раненых человека рядом лежат. Между ними появляется человеческое. Не раз наблюдала, как это быстро происходило...»

«Это как же... Ну, как... Помните... Летят поздней осенью птицы... Длинные-длинные стаи. Артиллерия наша и немецкая бьет, а они летят. Как им крикнуть? Как их предупредить: «Сюда нельзя! Тут стреляют!» Как?! Птицы падают, падают на землю...»

«А нам привезли на перевязку эсэсовцев... Эсэсовских офицеров. Подходит ко мне сестричка:

— Как мы их будем перевязывать? Рвать или нормально?

— Нормально. Это раненые...

И мы их перевязывали нормально. Двое потом убежали. Их поймали, и чтобы они не убежали еще раз, я им пуговки обрезала на кальсонах...»

«Когда мне сказали... Вот эти слова: "Кончилась война!..." Я взяла и села на стерильный стол. Мы с врачом договорились, что, когда объявят: "Кончилась война!", мы сядем на стерильный стол. Что-то такое сделаем, невероятное. Я же никого не подпускала к столу, не подпускала на пушечный выстрел. У меня перчатки, я в маске, на мне стерильный халат, и я сама подавала всем, что надо: тампоны, инструменты... А тут взяла и села на этот стол...

О чем мы мечтали? Первое, конечно, — победить, второе — остаться живыми. Одна — "Кончится война, и я нарожаю кучу детей", другая — "Я поступлю в институт", а кто-то — "А я из парикмахерской не буду вылезать. Стану красиво наряжаться, за собой смотреть". Или: "Куплю красивые духи. Шарфик куплю и брошечку".

И вот это время наступило. Все вдруг притихли...»

«Отбили деревню... Ищем, где набрать воды. Вошли во двор, в котором заметили колодезный журавль. Резной деревянный колодец... Лежит во дворе расстрелянный хозяин... А возле него сидит его собака. Увидела нас, начала поскуливать. Не сразу до нас дошло, а она звала. Повела нас в хату... Пошли за ней. На пороге лежит жена и трое деток...

Собака села возле них и плачет. По-настоящему плачет. По-человечески...»

«Мы входили в наши села... Там одни печи стояли — и все. Одни печи! На Украине мы освобождали места, где ничего не осталось, одни арбузы росли, люди ели только эти арбузы, и больше ничего у них не было. Они встречали нас и несли арбузы... Вместо цветов...

Я вернулась домой. В землянке — мать, трое детей, собачонка у нас вареную лебеду ела. Наварят лебеды, сами едят, дадут этой собачонке. И она ела... У нас до войны столько соловьев было, а после войны два года их никто не слышал, вся земля была перевернута, подняли, как говорится, дедовский навоз. Перепахали. Соловьи на третий год только появились. Где они были? Никто не знает. На свои места они вернулись через три года.

Люди дома поставили, тогда соловьи прилетели...»

«Как начинаю рвать полевые цветы — войну вспоминаю. Тогда мы цветов не рвали. А если собирали букеты, то только тогда, когда хоронили... Когда прощались...»

«Эх-эх, девоньки, какая она подлая... Эта война... Помянем наших подруг...»

Публикация i80_231