Николаенкова Вера Архиповна

Л.Ф. Миронихина

Родилась в 1925 г. в деревне Краснополье Шумяческого района Смоленской обл. Прожила в оккупации два года. Записано в 2001-2004 гг.

Два года при немцах мы и рожь сеяли, и гречиху и лен — все сеяли. И мы сразу полоски поделили, нам поделили, выбрали старосту в деревне. Поделили по едокам, у кого только два человека, тем меньше давали. У кого большая семья, больше сеяли. И каждый на своей полосе пахал и сеял. Мельницы же не было, так вот, делали такие деревянные жернова, одна колода и другая, в нижнюю колоду набивали чугунные черепки, и в другую так. Потом такая жердь длинная, в потолок, вертишь ее вертишь, тяжело! Ну конечно, не такая мягкая мука получалась, ну ничего — ели! Ячневую крупу мололи, рожь.

Дом наш не сгорел, но есть было нечего. Мы перед тем как отступили немцы, все жито свезли на гумно, весь хлеб. Я шесть мешком набила жита этого, в ямку закопали. И все откопали! Гумно сгорело наше с хлебом. Мы пришли с лесу, у нас ничего не осталось, хлеба. А была у нас корова и подтелок. И мы соседке продали эту телку за 30 пудов хлеба. У нее цел весь хлеб остался. Вот этим мы и жили. Шесть душ семья была, шесть детей, бабка и мамка.

Партизан было много. И партизан и дезертиров, каждую ночь приходили в деревню, пока немцев не было. А потом у нас долго стояли немцы по хатам, тогда ходить перестали. Как-то летом поехала я за сеном. Наша делянка далеко за речкой была. Наклала я воз, увязала. Конь здоровый был, серый такой. Никого уже не было, уже дело к вечеру было. И только стала с обрыва к речке спускаться, конь — дёрь! Хлоп оглобля напополам! Что ж делать? В лесу одна, ни топора, ничёго нету. Стою, плачу одна, уже темнеет. Думаю, сейчас сгружу это сено, отпрягу коня и поведу домой, нехай все тут остается. Вдруг слышу — свись, свись! Ой, кто это? Вижу, от леса идут двое. Подходят.

— Что ты, девочка?

Я говорю: — Оглобля сломалась, застряла я.

Они: — Мы тебе поможем. Свистнули — еще двое подходят. Телегу мою вытянули, оглоблю мне сделали — палку срубили, веревку отрезали от вожжей, связали. И говорят:

— Ну ладно, мы тебе сослужили услугу, теперь ты нам сослужишь.

— А что я вам сделаю?

— Вот, отвезешь одного человека в деревню.

— Я только недавно плеток получила, что записку передала. Ладно, что не застрелили. Не-не-не! — я говорю.

— Не некай, никуда ты не денешься, — он мне говорит.

Залезает на воз, закапывается в сено. — Твоя задача — только не скидывай воз, приедешь на двор, поставь. Больше тебе ничего не надо делать.

Еду по деревне… Не еду, а иду, конь за мной. Я ж на воз не залезу, там же человек сидит в сене. И будто слышу — шух, шух, шух, слышу, как моя юбка шумит, как будто ветер у меня в ногах, вся в напряжении, на нервах... Думаю, сейчас выйдут эти, немцы ж в деревне были и полицаи. Скажут: — Где ты так поздно была?

Приезжаю на двор, мамка и говорит: — Ну давай скинем сено, а то вроде дождь, намочит. А я: — Не надо, нехай стоит до завтра! У меня оглобля поломалась, видишь, я три раза это сено скидала, снова накладала. Набрехала ей. Я ж не могла ей сказать — там человек у сене. А они мне сказали — никому ни слова, даже своей матери. Прихожу в хату, мать говорит: — Садись вечерять. А я — не хочу я, заморилась, намучилась. Мамка спрашивает: — Что с тобой такое? Сено не стали скидать, легли. Я хоть бы заснула на минуту! Полезла на печку, это летом! Меня всю трусит, замерзла, прислушиваюсь, Два раза в сени выходила, нигде не чутно, не стреляют. Думала, увидят его, будут же стрелять, да придут к нам.

Наутро выхожу, полезла сено скидать, распогодилось. Влезла на телегу, только ямка в сене, — никого нету…У меня аж легче на душе стало.

Мамка говорит: — Да что это с тобой?

— Ой, мам, только ж ты гляди... Ты знаешь, что мне было за это, что я похвалилась.

Мы сено сгребали у самого леса. И вот человек какой-то попросил снести записку нашему старосте. Он видно, работал на партизан. А я Сашке похвалилась, что мне записку передали. А она разболтала. Меня немцы отлупили. Ладно еще, что били свои, которые знают уже нас, по-свойски били — раз по мне, раз — по доскам. И то кофта вся расползлась вот здесь. И рубцы были годов пятнадцать. Два раза только плетками стебанули. А как бы двенадцать, что мне присудили, так бы и кости были видны.

Другой раз поехала. Нема нигде никого. Спокойно я сено убрала. Приезжаю, рассказала мамке. Она — Ай-яй-яй! Ну его к черту тое сено, да нехай бы оно...

Да, нехай бы оно! Там же осталось еще две копны! Кто ж нам его привезет? Мамка говорила: — Не едь ты за ним, нехай стоит до осени. А я говорю: — Ага, пока сгниет! Поехала в другой раз, все сено наклала. Все спокойно. Только не поехала через речку, а кругом, на дорогу. Так и привезла.

А кто это был, куда он ехал, так и не узнала. Значит, какой-то связной был. Тут же были пленные — и в партизанах, и тут. Так что было страху...

Один немец зашел к нам. Еще только немцы наступали, только пришли в деревню. Висит портрет Сталина. Он хвать его и так дирь, разорвал. А я говорю:

— Ну зачем портрет так? Что он, виноват?

А он говорит:

— Сталин — йуда. Ну а я, знаешь? Язык же без костей. Еще никого не видела, не знала, что такое... Возьми и ляпни: — А нам говорят, что Гитлер — йуда. Он то не поняв, что я сказала по-русски, а что “Гитлер — йуда”, это он понял и цап за пистолет! И тут переводчик на порог: — Что такое? Что здесь?

Я говорю:

— Он порвал портрет и сказал, что Сталин — йуда, а нам говорили, что Гитлер — йуда.

Я ему так. Он говорит:

— Ну зачем ты так сказала? Ты ж ничего не знаешь...

И он ему так перевел: — Она говорит, им коммунисты говорили, что Гитлер — йуда, а она сама откуда знает, она еще девочка, ребенок...

— Вав-ва-вав..., — он залопотал что-то, махнул, пистолет на место и пошел с хаты. А то б он мене и прихлопнув.

Меня было угнали у Германию. Уже в Понятовку погнали на комиссию. Я хотела утопиться. Даже пошла на речку, все! Утоплюсь. Посидела на берегу. Не, страшно…

А был такой закон: если за полицейского выйдешь замуж, тебе не угонят в Германию. У мамы был двоюродный брат. Его забрали в полицию. Только числился, а пятно на всю жизнь. Он говорит: — Вера, пойдем с тобой, я скажу, что ты за меня замуж выходишь.

Ну приходим туда, где волость была, называлась волость, в Понетовке. Мы приехали из Краснополья на коне. А тут был уже этот самый бургомистр, он моему батьке друг. Когда-то они вместе на охоту ходили. Он жил тут через речку, Давыдовка когда-то у нас деревня была. Он меня узнал и говорит ему:

— Что ты?

— Да вот, зарегистрироваться хотим.

— Ну ладно, я вам пачкать документы пока не буду, хоть и немецкие у вас паспорта.

У нас же немецкие были паспорта, давали немцы всем паспорта.

— Я вам пачкать документы не буду, дам вам справку такую, что вы… и езжайте домой.

На меня говорит: — Ты что, хотела у Германию поехать?

А я говорю: — Ага, очень хочу, я вчера хотела утопиться, да побоялась.

Он говорит: — Не надо топиться, ничёго!

Ну вот, едем оттуда, он на меня, этот парень:

— Ну как, жена, куда поедешь, домой или ко мне жить?

— Иди, — говорю, — черт, какой ты мне муж?

Приехали, он — мамке:

— Что, тёща, везу твою дочку назад, не отдал у Германию.

А она:

— Ой, не смейся, не надо коло нас смеяться. Спасибо, что выручил.

Он говорит: — Только ж ты не говори никому, что это все фиктивно, а то заберут опять. Вот так.

Которых забирали девчонок, вернулись. Одна наша попала туда и вернулась. Говорила, очень плохо было. Работали на какой-то фабрике они там, очень тяжело было, работали по многу часов и наголодались. А потом ее выбрал какой-то хозяин. Понял, что она из деревни, умеет все делать. И пахала она там и все делала. Говорила: — Очень хорошие были люди, эти немцы, жалели, говорит, меня. Она же не понимала этого языка. Так они мне все, говорит, на примерах показывали. А потом уже старик-хозяин, куда ее взяли, тот немного понимал по-русски. Тогда уже говорит, последний год мне неплохо было. Тогда уже я была сыта. Даже и девкам носила хлеба украдкой. А жила она там же, где они все жили, в какой-то казарме, в сарае. Говорила, даже на поле есть приносили, когда на поле работала. Тогда уже было неплохо. А на фабрике было плохо.

Одна она попала из деревни у Германию. Никто за нее не заступился.

В войну ходили прясть к соседке, к Кате Павлюченковой. Они же удвух со старухой жили, а у нас семья большая. Она говорит: — Деточки, приходите к нам, прядите тут. А пряли… Там вот стоит коптёлочка, горит, а тут вот прядешь. Что там видишь впотьмах, все на ощупь.

Вот заходит немец. Высокий, молодой такой, красивый. Заходит, поклонился:

— Зьдьрястыйтя!

Так то. А я говорю:

— Ой, вот уж сказал, промямлив. Черт картавый.

Я ж думала, он ничего не понимает. А им скажи “черт”, это лучше, не знаю, ударь его! Ихнее самое ругательное слово. Да! Он молчит. Прошел. Так перчаткой смел табуретку и сел. Я говорю:

— Еще сметает, садится! Набить бы гвоздей, чтоб сел и прикипел.

Вот так сидим и между собой разговариваем и смеемся. И он хохочет. Я говорю:

— И хохочет как дурак.

На его. Потом он прошелся. Взял зеркало и глядит. Глядит на себя. Я говорю:

— Как баран на новые ворота. Глядит у зеркало, выкатил глазища, как кот яйца.

Я — на него. У нас в деревне поговорка такая была: выкатил глаза, как кот яйца. И опять свое дело делаю. Он посидел и пошел. Пошел, открыл дверь, заулыбался:

— До сви-да-ния.

А Божа мой! Как он сказал так, мы и замерли. Я говорю:

— Катя, ей Богу, он по-русски понимает.

А она:

— Не будешь трепаться, ты думаешь, тебе так это…

Да. Ну ладно. Проходит день-два. Приходит он опять:

— Зд-ра-встуйте.

Берет табуретку и говорит:

— Гвоздей вы здесь не набили?

Мы и обомлели. А я:

— Да не, не набили.

А зеркало берет и говорит:

— Неужели у меня глаза, как у кота яйца?

Все мои слова повторил. Нам уже не до смеху, а он хохочет. А мы сидим: ой что ж нам теперь будет? А он подошел ко мне, наклонился, так меня по голове погладил и говорит: — Никогда не говори так, немецкие солдаты многие по-русски знают.

А я говорю: — Это ж шутка, мы пошутили.

— Это я принял за шутку, а другой не примет, — он говорит.

Боже мой, с тех пор я никогда… Так что, они были умные, они понимали много по-русски.

Всякие были немцы. У нас был немец-врач. Ой, какой был добрый! Иде в деревне где дитёнок заболеет или кто — он всегда идет, Ганс этот. И вот когда немцы уже отходили, партизаны напали на деревню, ночью. Полицейские все ушли в партизаны. Кто не шел, Паскурат этот, такой был вредный, — застрелили его, Лешку этого. И немца одного зарезали. Вот сюда ножом ему вдарили (показывает — сзади, в шею). Он как сидел за столом, писал, так и ткнулся лицом.

А этого Ганса они не тронули, они ему сказали: — Ганс, пойдешь с нами? У партизаны? Мы тебя не обидим и в обиду никогда не дадим. Ты — добрый человек. Не хочешь с нами, пожалуйста — на все четыре стороны. Иди, куда хочешь.

Он постоял и говорит: — Знаете что, ребята! Я б пошел с вами, конечно лучше. Но если я пойду с вами, здесь завтра деревня сгорит и люди погибнут.

Потому что немец лежит зарезанный, за им же приедут. А в Шумячи ж в комендатуру сообщили.

Он говорит: — Я пойду в Шумячи. И вот он пошел в Шумячи. Пешком сошел за ночь, а назавтра пришел такой уже белый, как ты да я (рядом сидела старушка-соседка). Поседел за одну ночь. И говорил: Я столько за всю войну не пережил, как за эту ночь. Он боялся за нас, за всех. И своих боялся, что как бы ему там в комендатуре… Говорит: — Поверют мне или не поверют, или меня за предателя посчитают: почему его убили, а меня нет? Он там, в комендатуре сказал: — Я в огород успел выскочить, в огороде спрятался, меня не нашли, темно было ночью.

Приезжают из комендатуры. Четверо их было, эсэсовцев этих, здоровые, на машине, за немцем этим, убитым. А нас сгоняют со всей деревни, подходят сюда, к дому этому, где этот немец лежит. И по-своему лепечут, ему говорят, чтоб перевел: погрузить надо его, в машину. А я ж покойников сроду не видела. Да еще за немца, за мертвого браться, ой-ё-ё! Мне говорят: — Не показывай вида, берись за брезент, не берись за него.

Они такую плащпалатку привезли, укотили его. А там крови было в хате, лужа на полу по колено, наверное. Здоровый был немец, полный, килограммов на сто, наверное. А сами они его не несли. А на что он им надо, руки пачкать?

Мы его волоком приволокли к этой машине, силы-то нету, какие у нас были силенки, у девчонок? Тогда мужики подошли, тут два пленных было в деревне, помогли погрузить его на машину.

Я говорю: — Ну, девки, щас нам тут будет капут, стойте!

И вот он, главный там был немец, посчитал, сколько нас человек. Десять. Принесли десять буханок хлеба. Дал каждому по буханке хлеба. Сказал: — Спа — си- ба! Сказал, что помогли мы. Да. Он же им доказывал, Ганс, что люди не виноваты, ночью все спали. Нашли партизаны, большой отряд откуда-то с Брянщины, переходили в другое место.

— А где ж эти все полицаи? — они его спрашивали.

— А они разбеглись кто куда, здесь же все местные, мол.

И все. Ну, они ему и поверили. Что они там, разбираться будут? А этого Скурата кинули, никто его не взял. Они говорят:

— Он местный?

— Местный.

— Скажите в его деревню, пусть за ним приедут.

А он в немецкой одёже. Этот Скурат тут неделю лежит, тута на горке, где сейчас Шурик живет, а раньше Сысоев жил Павел. Лежит, уже почернел весь. Да, убитый. Он всю ночь кричал, ему сюда в плечо прострелили, он с крови сошел. Кричал, никто из деревни к нему не подошел, Ой, вредный был, ой! Он все немцам на каждого доносил. Только скажи слово — тут же доложит. И я из-за него получила плеток. Вот и свой! Ага.

Лежит на улице. Накрыли его бабы какой-то тряпкой, скатеркой старой. Тут отряд идет немцев, отступали уже. Приехали эти немцы, поглядели, что форма немецкая и он такой рыжий, светлый. Они поглядели и говорят: Немецкий солдат.

И нас всех согнали со всех концов, построили в три ряда. И не так, чтоб затылок в затылок, а наискось, и два пулемета напереди нас поставили... И на допрос в контору вызывают, в эту, в хату. Сначала эту, Ефремову дочку. У нее пальто с немецкой шинели пошито было. И вот они глянули, что одежа такая, — вызывают ее. Спрашивают — так и так.

— Я ничего не знаю, я на том краю живу, тут что-то стреляли ночью, я не знаю, кто тут был ночью.

А он только и знает: Партизан, партизан. Переводчика-то нету. Он думал, что тут, в деревне партизаны. Да. Ее допросили. Вызывают этого, Кармалюку, а он пьяный. А он пьяный, как стал им плести, он думал, так это все. А он ему как дал под зубы, только зубы — лязь!

— Говори правду! Сейчас третьего вызываем, не говорите правду, будете все здесь лежать!

Ну вот. Мы говорим: — Это полицай! А он: — Нет, это немецкий солдат.

И вот только сказал, уже последний человек оттуда выходит. Они уже... Нас бы всех постреляли. И тут сестра этого Скурата с оттуда, с Кирятинок приехала.

— Девочки, ти правда, что Лёшку убили?

Мы говорим: — Вот он лежит, погляди. Она подошла и заголосила, бросилась на него. А немец: — Вас? Что такое? Спрашивает. А мы говорим: — Это его сестра, это полицай. Она говорит: — Это мой брат, полицейский. Дайте мне коня свезть его в деревню, похоронить.

Он: — Полицейский? Тьфу, швайн, свинья. Плюнул: — Тьфу, швайн. И на нас: — Гап! Уходите!

Мы — кубарем, кто — ползком, кто — как, разбеглись все: сейчас застрочуть из пулеметов вслед. А он повернулся и пошел — бери, вези его как хочешь в деревню.

Так она его за деревню вывезла, ямку выкопала, его положила, скатеркой накрыли да и засыпали. Когда освободили нас, тогда они приехали с гробом, забрали и похоронили его в Кирятинках.

Вот такие были страхи в войну.

Едет большой отряд немцев. Они и в Заборье стояли, и в Краснополье. И вот заходят к нам в хату двое, не к нам, а к Кате. Один молодой и другой — здоровый такой немец. Поглядел, говорит:

— Здесь! Матка, сколько у вас семья?

Она говорит: — А вот две девки тока соседки. Да мы удвох.

— Хорошо, здесь!

Как его, адъютант, ставит какую-то плитку, раскладывает ее, кладет туда таблетку. Это спирт. Ставит варить, готовить. Да. А он вышел во двор, а там поросенок бегает, ну пуда на три, может, на четыре, такая свиночка.

А он говорит:

— Матка, почему свинью не забили?

Говорит по-русски плохо. Но можно понять.

Мы говорим: — Соли нету.

— А сколько надо соли?

Я говорю: — Пуд.

Он постоял… — А сколько это, пуд?

Я говорю: — 16 килограмм.

— А! — килограммы, это он знает, сейчас говорит, — Матка. Дай мешок.

Мы дюже знаем, на что ему мешок. Тетка дает ему какой-то рядной мешок, тогда все было свое, из льнянины. Пошел. Вот прет солдат этот соли, мешок за плечами. Он:

— Матка, забивайте свинку, а то сейчас будет идти карательный отряд, заберут все. И вас угонют всех, чего вы сидите?

— Мы собрались у Германию ехать.

— Да, вы там нужны, у Германии! Только вас там не хватало, — он говорит, — вы далеко не уедете, у вас отберут все. А где ваши лошади, где ваши коровы?

Мы говорим: — А угнали ваши солдаты.

А на самом деле вся скотина уже давно в лесу была. Уже согнали за хутор, в болота всех гуртами. Там ребята ночевали и глядели скот. Сходют бабы, подоют тайком...

Он меня спрашивает: — Ты в школе училась?

— Училась.

— Сколько классов?

Я говорю: — Семь.

— Немецкий язык знаешь?

— Ага, — я говорю, — знаю! Меня один раз немец чуть не застрелил, что я сказала “дункель” вместо “дунке”. Ходил к нам по вечерам один немец. Придет, и сидит и сидит. Мы прядем, а он глядит. Уже темно, нам спать надо ложиться, а он не уходит. Я ему показываю на окна и говорю: Пан, поздно уже, дункель, мы спать хотим. А он как вскинется: — Вас?

А по-немецки “дункель” — это черт, а для них это самое страшное ругательство, ты его лучше ударь, чем чертом назови.

Он говорит: — Идите на лес. Не в лес, а на лес.

Мы говорим: — Мы спрашивали у своих, власовцев, власовцы тут шли, идти нам в лес или нет? Они нам сказали: — Вы что! Немец идет по болотам и по лесам, нигде не спрячетесь, едьте в Германию.

А он говорит: — Немец не успевает по дорогам уходить, не то что по лесам и по болотам. Только вы об этом никому не скажите. Я — главный начальник этого отряда, так меня завтра вон там повесют, на этом столбе, если узнают, что я так сказал. Это ж предательство, нельзя. Но мне вас жалко.

Мы говорим:

— Пан, ну застрелите свинку.

— О-О, нет. Я восемь лет воюю, у меня есть сын. Мальчик. — Фотографию нам показал. — Это я его только на фотографии вижу, я его еще не видел. Я восемь лет уже на войне, но я никого не убил.

Мы говорим:

— Ну свинку ж можно убить, что такое?

Впустили ее в коридор.

— Застрелите!

Ну. Он вышел. Он, видно, зажмурившись стрелял, и сюды ей ухо прострелил. Она как заверещала! Он как ускочив в хату. Схватил матрас с кровати, подушки, в угол забился, накрылся, лежит.

Пришел пленный, жил рядом, они были сами с Темкинского района. Зарезал эту свинку. А я говорю:

— Господи, ти жив этот пан? Не слышно его, что-то он и не шевелится.

Заходим в хату, он один глаз открыл, глянул... Я говорю:

— Пан, капут поросенку, уже все. Он голову поднимает:

— Ай -я-яй, как жалко!

Я говорю:

— А людей убивать не жалко? А он обиделся:

— Я никого не убивал, а война есть война, бьют и ваших и наших. А ваши придут в Германию, еще и не то будут делать. Это он нам так говорил!

И вот забили эту свинку. Он вышел, поглядел, что мы палим.

— Ой, зачем так? Это грязь!

Что черная она, грязная. Он говорит:

— Вот в Германии так — кипятком, горячей водой, сало беленькое.

Мы говорим:

— Зато шкурка крепкая, а наша мягонькая, ваш шпик есть нельзя, в нем шкура крепкая.

— А шкуру есть нельзя, — он говорит.

Вот оппалили эту свинку, вымыли, разрезали. Склали в кубел, посолили. Он говорит: — Сыпьте соли много. Мы говорим: — А куда ж нам теперь сало это? Он говорит: А закопайте его в яму. Мы говорим: — О, немцы откопают все. Он говорит: — Идите сюда! Позвал нас.

Капуста там сидела в огороде, уже большая. Вот так он отметил лопатой (квадратом), говорит: — Вырывайте! Мы вырыли ровненько, в кучку склали. Он ямку большую выкопал, кубел поставил. Скатеркою накрыла тетка, чтоб песок же не сыпался.

— А теперь закопайте.

И капусту эту снова посадили, и полили, чтоб она не завяла в это день. И ровненько граблями заставил весь огород, всю эту капусту поскородить. Пришли мы из леса: все ямки откопаны, а эта нет.

А тетка стала ему давать: — Пан, на тебе сала, мяса, яичек.

— Матка, ничего не возьму. Я сегодня поел, завтра буду жив — и завтра поем. А война, может, меня завтра... Может, вы подумали, что я из-за этого... Ничего не возьму!

Вот какие были немцы! Показал нам свою семью (фотографию). Говорил: — У меня восемь коров, сколько там у него коней, сколько земли. Зачем мне эти ваши болота, Россия? Что мы, хотели этой войны? Это Гитлер хотел. Вот пусть бы он со Сталиным воевал.

Я говорю: — Как петухи бы сошлись и дрались, а мы бы их палками разгоняли. Он хохочет!

Мы всю ночь с ним проговорили. Тетка даже сердилась: — Ти скоро вы ляжете спать? А нам интересно. И он с нами, с девчонками разговаривал. Говорит: — Не все немцы плохие, не все русские хорошие. Придут ваши в Германию, еще и не то будут делать.

А утром они рано уезжали. Он подошел к печке, мы с Катей на полоку спали, вот так меня по голове (потрогал) и говорит опять: — Идите на лес.

Он нам показывал фотографии, письма, откуда он родом... Не город, а имение, где они жили. Надо было адрес записать, а после войны написать, ти жив он остался? Такой хороший человек! Нет, я не обратила внимание на адрес. Он мальчика показал: — Вот, говорит, это мой сын, восемь лет, я его еще не видел.

Разные были немцы. И деньги давали. У них были наши деньги, грабили, видно, банки.....

А у свекра моего и у свекрови они стояли по хатам. У них две хаты было. И они в одной хате. И вот Пасха. Им поприслали посылки из Германии. Они садятся за стол. Старуха, свекровь моя, наварила и накрасила им яйца. Они садятся за стол, достают бутылку шнабсу своего. И рюмочки во такие маленькие. И наливают, И говорят: «Батька, иди покушай шнабс». На него говорят. Дают ему эту рюмочку, свекру моему. А как же старухе не дать покушать?

— Старух, ходи-ка шнабс покушай.

Дает ей эту рюмочку. А старуха ее — коть! Всю до дна.

— Твою мать! Во, дал покушать, выжрала всю! — старик этот на нее.

Как немцы расхохоталися.

— Батька, не надо ругаться! Ай, матка гуд! Ай гуд!

Им же смешно, а он на нее матом: во, дал покушать, выжрала всю. Они:

— Мы тебе еще нальем. Ой, матка гуд!

Как наши пришли, мы были в лесу. Сидим уже неделю, коров там пасли. Никто и никуда на деревню не ходит, ничего, чтоб все было тихо. Костер раскладывали, чтоб есть сварить, дак и то пока светло и то ветками прикрывали. Такой шалашик сделали, чтоб не видно огня было.

Ну вот сидим. Сделали себе из хвои такой шалаш. Нас еще было, сколько ж нас детей? Пять. Все были там и бабка с нами, и еще соседки — девка и старуха. Так мы такой большой шалаш сделали, брат мой Мишка, из елок. Дождик пойдет, с одного угла капает, мы в другой переползаем. А потом глянули — пожар! Влезли на дерево, поглядели, говорят: горит наша деревня. Даже определили, чьи дворы горят. Потом говорят на мамку: — И ваш двор горит. Она: — Боже мой, Боже мой, что ж мы теперь будем делать?

Да. Ну стали бить наши с этой стороны, из Краснополья, на переправу. Уже заняли эту деревню. Мы с Мишкой коров пасли.

— Поползем к дороге поглядим, кто там — ти немцы едут, ти наши?

Кабы ж ума было! Поползли лесом на животе. Приползли. Я платье порвала и живот ободрала. Приползли, глянули — едут! Шапки с этими… и эти красные, погоны. Мишка говорит — красные! Я говорю: Нет, у наших погонов нет, это немцы. Немцы с погонами. Оказывается ж, наши солдаты ти в 43 году, ти в 42 стали носить погоны, отличие, там лейтенант, кто? А то ж были раньше кубики, вот здесь на воротнике, кто там по званию.

Слышу, по-русски говорят. Так, ну что ж, наши значит. Приползли обратно в лес и говорим: наши едут! А там у нас был Марков, вот его дочка зав. аптекой в Ершичах.

— А вы откуда знаете?

— А мы сползли уже туда-обратно.

— Ай, вы что, если б немцы, пристрелют иде-нибудь.

Ну ладно, пойдем в деревню теперь. Идем лесом. Речку перейти, там лесок и крайняя хата. А там-то, Федя вот что был Привалов, это его тетка жила, самая крайняя хата. А она говорит:

— У меня свинья опоросилась, 19 поросят. Я, говорит, их в ямку загнала. Уголь палили, там ямы такие делали. Раньше древесный уголь в деревне для кузницы жгли. Так она говорит: — Я в эту яму их согнала, травы поднакидала, и картошек нарвала — усего, ти жива она там, ти не?

Пришли, до этой ямки доползли. Там поросята и свинья... Еще там травы нахватали, туды ей кинули. Вот солдат с винтовкой подходит.

— Дети, вы что здесь делаете?

А мы говорим: — Свинью кормим. А ты кто такой?

— Я русский.

А Мишка говорит: — Покажи документы, что ты русский.

Это ж ума было!

— А если я украинец?

— Нет, если ты наш.

— Да ваш, ваш, — так он говорит, — Мы здесь уже давно, здесь раненые в этой хате.

И выходит их начальник.

— Ой, дети, где вы?

— В лесу.

— Много ж вас там людей?

— А почти вся деревня там.

Он говорит:

— Ну ладно, ночь сегодня поночуйте, не ходите, а то, может, кто его знает, видишь, бьют по нашим, можем еще и отступить. Так вы сидите там. Завтра уже утром, тогда будет видно: немец дальше пойдет, перестанут бить, тогда уж можете приходить.

Дал нам сахару, сухарей. Господи, а рады! Брать не во что, я платок с головы, гостинцы в него увязала. Уже оттуда идем, не прячемся, бегим бегом.

— Опять у деревню ходили? — дед говорит.

— Да! Тетка Таня, твоя свинья жива и поросята живы, мы им травы кинули.

— А Боже, а деточки, так вы сходили в деревню?

— Да, сходили.

Все, до утра уже никто не заснул, огонь горит, уже смело все. Ну, утром раненько, моросит, такой туман-туман, выходим на дорогу. Вот они — машины идут. Идут солдаты. А Божа мой! Встретились! Стали обниматься. Плакали. Солдаты плачут, и бабы плачут. Ну и все, пошли. 27 сентября мы пришли из лесу.

Приходим в деревню. 15 дворов сгорело у нас. У дядьки хата сгорела рядом. Наши конопли побраны были — сгорели, а хата цела осталась. На сарае только дыра выгорела. Крыша там гнилая была, проваливалась, дак она сгорела. А дом новый был, мы только что переехали. А они подпаливали, под сени подкладывали, дак там вот обгорел угол. Сени не загорелись, сырое дерево, так что осталось цело. Мы пришли, бабку свою привели. Господи, рады!

Заходим. А была солома, кули назывались, рожь как молотили целиком… То ж теперь машины, так поломают ее, а то раньше оставалась длинная солома, что крыши крыли. Было у нас 50 кулей, собирались крышу перекрывать. Дак немцы в хату ее наволокли, до самых окон настелили. Голов куриных, не знаю, скоко там на загнетке было: они палили там и варили кур.

Я так дверь открыла, гляжу, а солдат сзади идет.

— Не бойся, не бойся, девочка, заходи.

Я говорю:

— Да, там может немец иде сидит.

— Не, мы сегодня уже здесь ночевали, никого, — говорит, — уже здесь нет.

Ой, как дико в хате было, страшно. Скорей мамка печку затопила, я полы давай мыть. Говорим, давайте лепешки аржаные печь. А солдатик той стоит, глядит и глядит. А мамка:

— Что ты, деточка, есть хочешь?

— Ой, бабушка, как я хочу есть. А уже три дня мы ничего не ели. Потому что немец идет быстро, а мы за ним бегим, а кухня отсталась где-то.

Ну, давай им готовить есть. Картошки накопали, это ж сентябрь был. Накопали, наварили. Солдаты эти кто в котелок, кто в мешки набрали этих картох. Теперь, говорят, нам уже легче, люди стали в деревнях появляться. А то говорят, идем, нигде наших людей нет, все по лесам попрятались. Как же это вы, говорят, догадались, в лес уйти? А я говорю:

— Немец нам один подсказал: идите на лес, силою чуть нас не погнал.

— Ну, говорит, — спасибо скажите вашему немцу, что погнал вас у лес.

27 сентября мы пришли из лесу. Этот день на всю жизнь запомнили... Бабы говорили: — Господи, если живы останемся, никогда этот день не будем работать, все будем праздновать.

Публикация i80_408