Клименкова Т. А. Микровласть и тела // Женщина как феномен культуры. Взгляд из России. М., Преображение, 1996. С. 39-60.
 
В начало документа
В конец документа

Клименкова Т. А.

Микровласть и тела


Продолжение. Перейти к предыдущей части текста

Из этого не следует, что конструирование умственного расстройства сводится только к применению таких операций. Но при наличии хотя бы сколько-нибудь благоприятных условий общество вторгается в психическую экономию индивида и пытается распределять ее в соответствии с порядком своего времени, а порядок этот, как мы пытались показать, может быть очень различным. Тут нельзя накрепко привязываться к самой "материи" так называемого безумия, поскольку она может быть упорядочена в самых различных смыслах, большее значение имеют сами системы ее распределения. Конечно, ментальная болезнь структурирует мир "больного сознания" некоторым измененным образом, но объяснение этим структурам можно искать не в порядке, который утверждает традиционная психиатрия, а рассматривать его как специфическую, особую форму познания, которая нашим типом культуры постоянно вытесняется.

Сам факт этого вытеснения, конечно, не случаен. Он связан с тем, что эта своеобразная форма познания ставит под сомнение самую целостность общепринятого типа рациональности, поскольку она базируется на осознании отчуждения от этой рациональности. Больной действительно к этой рациональности не имеет такого же близкого отношения, как и все те, кто его окружает, поэтому он не связан также и общепринятым порядком восприятия: он в этом смысле представляет собой отклонение от нормы. Неудивительно, что попытка поставить под вопрос такие вещи, как тип рациональности (которые относятся к самой сути направленности традиционной патриархатной культуры), рассматривается этой культурой как, по существу, криминальный факт и осуждается с наибольшей степенью резкости, на которую эта культура вообще способна - здесь начинается непосредственное репрессивное воздействие на тела, производимое на законных основаниях.

Как мы уже отмечали, "выход", который может здесь предложить традиционная наука, заключается только в "медикализации", психиатризации ментальной болезни, в помещении ее строго в границы "больного сознания", тщательного изъятия этого типа опыта из мира и оставления пациента один на один с его проблемами. Для нас здесь интересны именно исторические условия возникновения не только "образов" безумия, но и самой ментальной болезни как таковой, поскольку она вызывается в значительной степени именно тем типом отклонений, в котором в данном случае нуждается общество. Существуют, таким образом, специфические "исторические" условия для возникновения различных видов ментальной болезни. Такие структуры, как известный в психиатрии регресс "больного сознания" в детство, примитивизация его, агрессивность и др., являются сложной реакцией прежде всего на общекультурный порядок ценностей, присущих именно нашему времени. Они имеют своим истоком так называемый нормальный социальный опыт. В этом смысле фигуры безумия зависят от фигур разума. "С ума сходят" не в никуда, не в "без-умие", а в определенным образом упорядоченное поле отклонений, зависящее от принятой в обществе нормы.

Теперь становится яснее, что для понимания безумия важно рассматривать не только этапы развития медицинской науки, анализирующей ментальную болезнь, но и вопрос о том, какие идеи, выражающие исторические условия принимали участие в формировании мироощущения эпохи, ведь эти идейные единства тоже позволяют сделать видимыми те или иные явления культуры, которые принимают участие в конституировании ментальных отклонений (такая постановка вопроса очень близка к гендерной). При этом метод заключается в том, чтобы каждый раз выявлять те или иные промежуточные области, отражающие конкретный стиль и структуры организации всего совокупного опыта данного периода. Они "отвечают" за тот или иной стиль собирания и обозначения такого объекта как "безумие". Эти дискурсивные режимы притягивают туда то одни, то другие смыслы и значения, и дело заключается не только в "прогрессивном" развитии медицины как науки, позволяющем ей "ближе" подойти к анализируемому ею объекту. Вопрос ведь в том, что сама реальность безумия несколько меняется, трансформируется, перемещается в иные культурные пространства, и без учета этих изменений, вообще говоря, невозможно верно оценить и сами медицинские усилия терапии. Таким образом, болезнь, которую лечат с применением таблеток, показывает свой глубокий культурный подтекст. Нас, как представителей гендерного подхода, интересует здесь прежде всего то, что в данном случае оказывается достаточно трудно провести грань между "телесным", "природным" и "духовным", "культурным", ту грань, на которой основано патриархатное миропонимание. Следовательно, проблема заключается в том, чтобы учитывать и не явно данные факторы, в том числе, конечно, и такие, как культурные технологии различных эпох. Но чтобы это учитывать, нужно рассматривать иной, уже не исторический, а "археологический" слой социальной жизни общества. Для этого необходимо принимать во внимание не только явную, но скрытую речь и вступать в исследование системы запретов и "неполитической", в традиционном смысле слова, власти. Кажется, что теперь больше, чем прежде, нам должно быть ясно, что проблема безумия имеет, как это ни странно на первый взгляд, отношение к власти. Она вся соткана из применения различных культурных технологий, вся зависит от них, но имеет вид "естественно, психически развертывающегося феномена". А мы попытались показать, что само слово "психика" - это уже конструкция, воздвигнутая в совсем недавнем прошлом, хотя нам кажется, что люди жили так испокон века. Действительно - понятие "психе" - древнегреческого происхождения, но что под ним понимали греки - нужно еще выяснить, особенно в свете того, что, как мы теперь понимаем, даже в рамках недалекого прошлого интерпретация одних и тех же явлений со временем довольно резко меняется. Итак, очевидно, что рассматриваемые нами сейчас проблемы косвенно связаны с различного типа принуждением, поэтому становится яснее, что власть и принуждение могут быть не только официально объявленными, но культурные условия, аффектируя наши жизненные установки, могут и "без объявления" строить различные режимы существования тел.

Мы хотели показать, что существуют некоторые исторически определенные правила, которых придерживается та или иная эпоха, в рамках которых она себя понимает и осуществляет свою культурную работу. Эта постановка вопроса кажется довольно естественной, однако нужно признать, что она вступает в конфликт с привычными для нас способами прочитывать исторические реалии. Ведь мы, в соответствии с представлениями нашей эпохи, привыкли думать, что идет постоянное развитие науки, прогресс, что наука все больше и больше углубляется в рассмотрение свойств своих объектов изучения и дает все более адекватную картину реальности. А здесь получается, что каждая эпоха замкнута своим набором подразумеваемых, неявно данных культурных правил-аксиом (в культурологическом анализе они называются "эпистемами"); получается, что каждая определенная эпоха что-то видела, а чего-то, что называется, "в упор не видела". В соответствии с этими представлениями мыслительное пространство эпохи замкнуто именно определенными правилами и открыто только для тех возможностей, которые эти правила разрешают. То есть получается, что имеет место не сплошной, стройный прогресс в познавательной деятельности человечества, а ряд культурных сдвижек, культурных фаз, каждая из которых развертывает именно свои возможности.

Это же относится и к науке как части культуры. Получается, что ученый не столько пытается познавать окружающий его мир, сколько развивать возможности современной ему культурной эпистемы. То есть ученый больше заботится не о своем объекте, а о развитии науки как социально-культурного института (о развитии возможностей этих аксиом - той конкретной эпистемы, изнутри которой он говорит). По сути дела, здесь мы сталкиваемся не с историей, а со своеобразной генеалогией, где ничего не нужно искусственно "выправлять" и направлять. Культурный процесс рассматривается в виде несглаженном, из него не берется "общая тенденция", а анализируется очень конкретная временная ситуация в ее не только правильных, но и отклоняющихся проявлениях, причем рассматривается она сквозь призму данности в ее речевых, дискурсивных характеристиках, так как именно они сохраняют контекстные, примысленные значения.

Итак, мы увидели, что не только возможны, но и уже на практике реализовались различные системы мироотношения; что человек широк - он шире, чем представляется на первый взгляд, и может существовать не только в рамках одной какой-либо эпистемы; что современная система миропонимания, из которой говорит наше время, не единственна, что наши культурные очевидности совсем не так безоговорочны, как мы привыкли думать.

Продолжая свой анализ, М. Фуко поэтому начинает новый виток обсуждения и обращает внимание на еще более основательные проявления работы культуры. Он обсуждает вопросы, связанные с осуществлением правоприменения и его ролью в формировании субъекта - носителя западных ценностей. Рассматривая систему, формирующую надзор и наказание, он обращает внимание на то, что правоохранительные практики, которые веками использовались в Европе, постоянно опирались на открытую еще в Средневековье способность боли быть социализующим фактором. По мнению Фуко, широчайшее применение боли было основой нормализующих практик времен абсолютизма, когда пытка была обычным явлением, а смерть - будничным отношением между сувереном и индивидом, нарушающим закон.

Только к началу XVIII в. стал формироваться новый цикл понимания правопорядка, в рамках которого возникало новое понимание преступления. В соответствии с ним право наказывать смещалось от суверена к обществу, и преступник, таким образом, тоже рассматривался уже как враг всего общества. Создалось впечатление, что принципы законотворчества стали основываться на рациональной базе, стали более гуманными и справедливыми. Однако, как отмечает Фуко, на деле никаких рационально прозрачных оснований, объясняющих систему уголовного права, построить вообще нельзя, поскольку она своими корнями уходит не в область рацио, а в сферу культурных технологий - технологий власти. Поэтому там, где создавалась видимость обращения к "естественной чувственности всякого разумного существа", реально работал неявно данный порядок культурной "калькуляции".

Именно эта "калькуляция" несла ответственность за то, что изменился объект манипулирования - им стало не тело, как это было во времена абсолютизма, когда власть была направлена на непосредственное физическое воздействие, а "душа", то есть теперь именно сознание оказалось "местом" применения власти, "местом" осуществления нормализации, а телу отводилась роль как бы вторичного, опосредованного инструмента (хотя на деле оно оставалось объектом воздействия). Раздумывая над тем, что историки рассматривали как борьбу за гуманность, Фуко интерпретирует это как смену техник власти, когда закладываются основы новой правовой машины, стремящейся наказывать от имени всех, - основы такой правовой машины, где бывшая гильотина уже не ощущается, но все равно присутствует, поскольку те отношения власти, которые раньше применялись к телу, теперь направляются на "душу". В этих условиях "душа" выступает как дублированное, удвоенное тело, полученное через "оборачивание на себя" той модели, которая раньше применялась на теле. В итоге получается, что "душа" - это результат нового витка власти, удваивающего прежние телесные процедуры.

По мнению Фуко, именно в целях проработки такого нового образования, как "душа", в западной культуре и появился специальный социальный институт - тюрьма, перед которой была поставлена новая задача, в корне отличная от прежних задач надзора и наказания: тюрьма должна была не мстить преступнику, уничтожая его или причиняя боль, а возвратить отклонившегося индивида вновь в социальное русло. Для выполнения этой задачи она использовала все средства этико-юридико-экономического характера. Тюрьма должна была стать "местом", где происходит конструирование европейской "души", а для этого она должна была воздействовать на разные стороны жизни человека, такие как способность к труду, психический склад, повседневное поведение, мораль, сознание и т.д. Поэтому были нужны точные правила, регламентирующие расписание прогулок и сна, труда и отдыха, количества и длительности приема пищи, количества и продукта труда, речи и даже мысли, то есть нужно было разработать конкретную технологию правил складывания такой "души".

Как мы уже упоминали, цель операции изоляции в тюрьме - тюремного заключения - состояла в том, чтобы реабилитировать данного человека как члена социальной группы, вновь создать из преступника "нормального", социально активного человека, а для этого необходимо было "вновь напомнить" ему нравы и обычаи социальной группы. Ставка теперь делалась не на применение к преступнику карающего закона, а на обращение к сознанию индивида. Для нас здесь интересно, что в такой форме проходил процесс "овнутрения" власти. В тюрьме преступник был отключен от окружающего мира, но он должен был обратить внимание на свое моральное сознание. Отныне власть можно было понимать как то, что не только вызывает страх, но и "работает" с самим сознанием, а для этого был необходим тотальный контроль. Этот контроль включал в себя даже создание соответствующей тюремной архитектуры (которая применяется и поныне), когда исправительные дома строились по типу Паноптикума, то есть камеры располагались вокруг единого центра так, чтобы они были постоянно доступны для наблюдения. Это давало возможность поставить заключенного в ситуацию перманентного контроля.

Наиболее удобной формой такого контроля оказался, впрочем, труд. Он был рассчитан не столько на непосредственный результат, сколько на то, чтобы представлять отношения, связанные с властью, точнее, схему подчинения индивида самому порядку производства как такового. Идеальная цель труда состояла в создании послушных людей-машин, то есть труд выступал как искусственное образование, нужное в основном для коррекции поведения индивидов. Это было связано с тем, что операции восстановления, реабилитации преступника - этой повторной социализации - считались более важными, чем формы самих преступлений. Поскольку обнаружилось, что тюрьма выполняла определенную функцию изменения индивидов, то, по мнению Фуко, именно для этого оказалась необходимой такая весьма специфическая социокультурная "вещь", как "душа". Под "душой" здесь имеется в виду особое образование, сфабрикованное самим аппаратом наказания по соответствующим правилам (вспомним, как мы говорили о том, что безумного сначала нужно было "подвести" под определенное понимание безумия, и только после этого было целесообразно подвергать его терапии - аналогичную картину Фуко усматривает и здесь). Преступника загоняли в ситуацию совершения именно преступления, и если это действительно имело место, то в таком случае тюрьма имела какие-то средства для его реабилитации (разумеется, тоже не всегда, но какие-то техники для "правильных" преступников все же были созданы).

Понятно, что для этого нужно было прежде создать именно преступника с его преступной биографией, с соответствующей чувственностью, а поэтому и с присущими ему способами исправления, то есть для успешной реабилитации индивида сначала нужно было довести его до "правильного", "законного" беззакония, и тогда техники надзора имели шанс на успех. Иными словами, преступность формировалась прежде всего в недрах именно самого юридического аппарата, в его правилах и способах надзора.

Рациональными основаниями этого объяснить было в принципе невозможно, и (что особенно важно для нашего гендерного анализа) одна лишь власть наказывать может помочь понять, как и почему такие разные факторы, как экономические, этические, медицинские и др., смогли получить свои строго определенные права в юриспруденции, почему их функции там были такими, а не иными. Именно власть объединяет эти разнородные факторы в данное, конкретное, неповторимое единое целое - власть, а не рацио, не разум, а это иной тип объединения. Но из этого следует, повторяем, что сама тюрьма в принципе и с необходимостью делает преступника. Неудивительно, что это можно было весьма часто наблюдать в конкретной жизни, когда тюрьма способствовала распространению рецидивов (освобожденным из тюрьмы трудно было найти работу, это способствовало их возвращению в преступную среду), в целом ряде случаев полиция и преступники объединялись с общими противозаконными целями, преступниками нередко пользовались в полиции для организации политических убийств, шпионажа и т.д. - то есть преступление тесно вплеталось в механизм власти. Разумеется, здесь нам важна не информация о том, что преступников не берут на работу - об этом, конечно, все знают. Смысл сказанного в другом: в демонстрации системного характера воздействия на "душу", планомерного включения этого аппарата воздействия в структуры других общественных механизмов.

В итоге был создан своеобразный патологизированный индивид, в котором пересекались носитель законов и объект применения особых техник. Как говорит М. Фуко, "ортопеды индивидуальности" создали "души", которые должны были быть такими, чтобы их можно было социально познавать, реактивировать, сохранять и трансформировать. На первый взгляд кажется, что тюрьма - это только тяжелый труд, но задача этих "инженеров поведения" сводилась к созданию "души", а не только к организации десяти часов принудительного труда, военных упражнений, сна, пробуждения по звонку, дозированных прогулок и т.д. Юриспруденция работала в гомогенном поле, состоящем из науки, этики, права и из созданных ими живых объектов, аутентичность которых можно проверить, проконтролировать и гарантировать ее продление средствами "наук". Создается научно-правовой комплекс - фабрика "душ".

Здесь опять прослеживается сложная работа этих культурных практик. Открытая и видимая часть дискурсии показывает себя в различных институтах, в том числе и в государстве, а скрытые ее проявления работают на самих индивидах, через их особую культурную телесность. Опять-таки при поверхностном взгляде слова "культурная телесность" звучат как "круглый квадрат", но мы считаем, что теперь стало несколько яснее, что под этим можно понимать работу власти, осуществляемую в материале тела. Когда здесь говорится о "душе", то имеется в виду не идеальное, в обычном смысле, поле, а особый тип телесного тренажа, который подбирается так, чтобы оказывать воздействие и на идеальный порядок жизни человека. Здесь важен иной вектор направленности - не "через сознание" к заданному телесному поведению, а наоборот.

Это и есть проявления власти на микроуровне тел. Здесь термины, конечно, употребляются нестандартно: в традиционном понимании власть - это то, что приходит извне и воздействует прямо, а тут мы рассматриваем непрямые, неявные, скрытые действия власти по формированию очень глубинного слоя телесного бытия. При таком понимании власть, по сути дела, формирует еще и вопрос об истине, находясь ниже порога истины. Формируя индивида и поле его предпочтений, она, тем самым, в некотором смысле формирует и саму реальность как таковую, то есть то, что предшествует истине и чему сама истина должна соответствовать.

В этом отношении возможны два типа власти: можно формулировать ложные суждения и заставлять, используя власть, всех придерживаться этих суждений как истинных; а можно действовать по-иному: формировать всеобщее желание и предпочтение видеть реальность такой, а не другой, прочитывать из нее только то, что выгодно прочитывать, не замечая всего остального, - такой тип власти действует не через сознание, а через складывание определенных культурных технологий. Воздействие такого неперсонифицированного типа власти в конечном счете оказывается намного более эффективным - это не обычное однократное принуждение к чему-либо, а такое воздействие, которое присутствует всегда и везде и пронизывает собой все уровни бытия человека. Такой "вторично реабилитированный" индивид оказывается тотально управляемым и прозрачным для действий микровласти. В этом и заключается основное ее "достижение".

Итак, проследим, какие уроки можно извлечь из позиции Фуко. Мы при этом не будем осуществлять подробную научную критику подхода М. Фуко. Его теория не должна быть для нас здесь специальным предметом обсуждения, поскольку не она является сейчас собственно темой нашего рассмотрения[[Кроме того, нужно иметь в виду, что сама философская форма научной критики не очень совместима со стилистикой гендерной теории, которая глубоко укоренена в требования освободительной политики.

]]. Нам в данном контексте интересно посмотреть только, в чем заключается ценность и в чем ограниченность такого подхода для наших целей. Совершенно очевидно, что весь этос работ Мишеля Фуко был направлен на утверждение необходимости освободительных изменений, его работы содержат в себе сильнейший нравственный заряд, проникнуты горячим состраданием к существу, оказавшемуся в роли человека на земле, и, тем не менее, его теоретические позиции содержали в себе запрет пользоваться любыми нормативными предпосылками (он, по крайней мере, стремился этого не делать), то есть он полагал, что любые нормативные предпосылки будут оказывать нормализующее воздействие, разрушат возможность проявления индивидуальной свободы действия этой священной коровы западного миропонимания.

На наш взгляд, это можно квалифицировать как противоречие, и сам Фуко его, конечно, чувствовал (в отличие от многих постмодернистов, которые были последовательны в своем поклонении принципам деконструкции и остались нечувствительными к этическим последствиям своих воззрений). Корни этого противоречия, однако, весьма глубоки. Рассмотрим некоторые моменты, на которых оно основано.

Прежде всего бросается в глаза, что Фуко стоит на той же позиции, что представители гендерного анализа, полагая, что тело продуцировано через власть и, следовательно, представляет собой сущность скорее культурную, чем природную. Но тот путь, на котором он помещает действия власти на тела, гендерного исследователя не может устроить, поскольку действие власти на тела понимается у него в итоге так, что в конце концов приводит к редукции социальных агентов до пассивных тел. При таком подходе оказывается невозможным объяснить, как индивид вообще может действовать автономным образом. Поэтому, на наш взгляд, такой подход должен быть дополнен теорией действия субъекта.

Нужно сказать, что и сам Фуко пытался в последних работах эти трудности (используя, разумеется, свои методы) решать. Он, в частности, все более внимательно занимался таким понятием, как "самость". Отрицая его в середине своей научной карьеры, он под конец ее обращается к этому понятию все более внимательно. Суть в том, что его модель не только отказывает индивиду в возможности действия и самоопределения, но и приводит к пониманию власти в чисто негативных терминах. Действительно, Фуко в течение некоторого времени понимал власть как запрет и репрессию, однако в итоге отказался от такого понимания.

В процессе этого отказа ему пришлось (хотя, может быть, и без радости) анализ технологий угнетения дополнить анализом технологий субъектификации (он, конечно, прекрасно понимал, что на этом пути возникает угроза введения "метафизических" предпосылок, от которых он так стремился освободиться, - в этом смысле не одних только феминисток можно упрекнуть в непоследовательности проведения принципа критики философии субъекта). Эти технологии субъектификации он определял как ряд специальных практик и техник, через которые индивиды активно осуществляют свои идентичности. Это продвинуло его в объяснении того, как индивиды могут противостоять усредняющим тенденциям власти в современном обществе путем утверждения своей автономии. И хотя он не считал автономию центральным термином и рассматривал ее как практики, которые реализованы и определены культурным контекстом, все-таки интересно, что даже он был вынужден заниматься этой проблемой.

Основная тема Фуко - это противостояние индивида и власти. При этом саму власть он интерпретировал не всегда одинаково: с течением времени он находил все больше способов выразить различные компоненты властных отношений. Если вначале он понимал власть только как силу репрессивную, то под конец своей деятельности он пытался показать и позитивные аспекты работы власти, однако некоторые властные коллизии с применением его методов невозможно описать. Например, мы знаем, что в обществе существуют разные ситуации, требующие организованного применения силы (и поэтому относящиеся к политическим по своему типу). Есть ситуации, связанные с насильственным вменением индивиду выполнения некоторых требований в интересах определенных групп, иначе говоря - политического принуждения: но есть и ситуации, когда речь идет об установлении норм, которые служили бы защитой против злоупотреблений самой власти, против неконтролируемого самоуправства. Это различение Фуко так и не удается выразить.

Далее, понимая тело как условную, случайную сущность, он не может со своих структуралистских позиций выразить и тот факт, что индивид это не только и просто тело. Лишь с применением гендерной методологии становится понятно, что тело в гораздо более глубоком смысле, чем дух, является ареной борьбы за доминирование различных культурных сил. Для нас тело - это точка, где властные отношения проявляют себя в максимально конкретной форме. С гендерных позиций становится видно, что осуществляется скрытая работа по построению "культурных тел", в процессе которой они непрерывно оформляются и переоформляются огромным количеством факторов, претендующих на упорядочение и нормализацию этих тел на свой лад. С течением времени в этот процесс все более осознанно стремятся включиться если не отдельные персоны, то разного рода группировки, имеющие власть. Они заинтересованы в использовании возможностей воздействия на тела, с тем чтобы получать интересующие их результаты без обработки сознания, непосредственно. При этом люди не замечают, что они проводят свои жизни в рамках особых режимов существования тел, и они не понимают этого не потому, что таких режимов нет, а потому, что есть специальный запрет на осознание этого положения.

Тело не смогло бы выполнять свою функцию подосновы исторического бытия человека, если бы оно на своей поверхности не сохраняло метку "стигмата прошлого опыта". Мы понимаем тело как то, что исторически специфицировано в максимальной форме, то что в высшей степени несет на себе печать времени и как раз совсем мало напоминает определенный субстрат - раз и навсегда данную "Природу". Для нас это не статика, которую возможно зафиксировать в абстрактно анатомических картинах, а арена непрекращающейся динамики борьбы огромного количества различных сил. Таким лакомым куском для всех тех, кто "охотится за силой" тело стало благодаря содержащемуся в нем соблазну непосредственного доступа к энергии без трудной работы по рационально опосредованному "зарабатыванию" этой энергии.

С тех пор, как была открыта возможность формировать различные культурные режимы существования тел, началась борьба за доступ к этим режимам, и тело стало объектом, на который оказалось выгодным направлять политическое внимание. Однако эти процессы проходят в условиях как бы некоей принципиальной невыявляемости. Эти события лежат не на поверхности, они только подразумеваются, находятся всегда "под культурным запретом", они "загнаны в тишину" речи, в то, что только примысливается, но никогда не дано явно, но они, тем не менее, организованы таким образом, что должны постоянно присутствовать. Они, с одной стороны, открыто не обсуждаются, а с другой - являются неотъемлемой частью нашего бытия.