Клименкова Т. А. Женщина как феномен культуры. Взгляд из России. М., Преображение, 1996.
 
В начало документа
В конец документа

Клименкова Т. А.

Женщина как феномен культуры. Взгляд из России


Продолжение. Перейти к предыдущей части текста

Говоря иначе, человеческие языковые практики оказались объемнее и богаче, чем казалось в классические времена: они скрывали в себе многочисленные и сложнейшие неявные ориентиры, побуждающие мышление соединять значения отнюдь не только в соответствии с истинностными условиями. Стало ясно, что люди, вовлеченные в системы речевых взаимодействий, вовлечены и в системы культурных предпочтений и в этом смысле видят свои объекты далеко не одинаково. Итак, культурные вторжения в наше видение мира (которые происходят через языковое воздействие) простираются значительно дальше, чем принято считать. Обычное понимание диктует нам, что "культура" имеет отношение только к сознанию, к тому, что связано с мышлением, рассуждениями, теорией. Мы же попытаемся показать, что через предписывание языковых правил культура формирует и наши, так сказать, "нерациональные" представления о реальности.

Исследователи, которые начали применять дискурсивный анализ и рассуждали в русле этих идей, обнаружили, что объекты, которые мы формируем через речь и называем одинаковыми словами, на протяжении сравнительно небольшого временного промежутка могут быть очень различными. В этом отношении было бы поучительным проследить результаты той работы, которая уже была проделана в рамках подхода, сходного с нашим. Мы имеем в виду прежде всего анализ, проделанный французским мыслителем Мишелем Фуко.

Дело в том, что М. Фуко развил в своих работах теорию власти в ее отношении именно к тому, что интересует гендерного исследователя, - к телу, поэтому и задачи у ученого, стоящего на гендерных позициях, во многом те же, что и у М. Фуко, - объяснить, каким образом культурные нормы создают режимы, в которых тела функционируют как "тела того или иного типа" (в том числе "мужского" и "женского"). Фуко в своих работах показывал, что та или иная культурная ситуация, зафиксированная в невысказанных условиях речи определенной эпохи, оказывает огромное влияние на самочувствие ее представителей [[Мы надеемся, что читатели легко поймут необходимость введения в нашу работу нижеследующего материала и согласятся с нами в том, что столь долгое "отвлечение" от нашей непосредственной "женской темы" было продиктовано исключительно соображениями ее лучшего раскрытия и понимания.

]].

Фуко проанализировал предмет, который имеет не меньшее отношение к телесному режиму, чем гендерное рассмотрение - ментальную болезнь, которая сама по себе является как бы воплощенным отклонением от классической, "правильной" работы сознания. Эта форма отклонений столь максимальна, что на первый взгляд кажется, что о ней вообще ничего сказать нельзя. Действительно, ведь мы привыкли считать, что там, где есть нормальный "ум", там нет безумия, а если есть безумие, то уже нет и "ума". Мы обыкновенно говорим фразу: "с ума сошел", предполагая, что есть какой-то окончательный, раз и навсегда данный "ум", а безумный с него "сошел", но возможно, что это просто пережитки классических представлений об "уме"? М. Фуко полагал, что такого раз и навсегда данного "ума" нет, как нет и раз и навсегда данного "безумия", и именно поэтому говорить о ментальной болезни все-таки можно, но повернув разговор в весьма специфическое русло. "Фигуры безумия зависят от фигур разума", - декларировал он и показал, что на протяжении последних пяти столетий представления о том, что такое ментальная болезнь, не только существенно отличались от нашего ее понимания, но и неоднократно менялись.

Так, в эпоху Средневековья было принято рассматривать безумных как часть некоторой общей массы "неразумных", и тогда к этой категории кроме них относили еще и нищих, и даже прокаженных. Фуко показал, что все "неразумные" в то время содержались вместе, в одинаковых условиях, весьма напоминавших условия лепрозория. При этом все неразумные оценивались как лица, отмеченные некоей общей глобальной "космической метой". Она в то время и была печатью, удостоверяющей "неразумие". Культурные техники, которые тогда применялись, соответствовали именно такому пониманию: приблизительно в это время возник знаменитый "корабль дураков", так впечатляюще изображенный на полотнах Босха. Такого рода корабли существовали реально. Они были местом, где содержались "неразумные", поскольку в то время это был самый надежный способ скрыть "скандал разума", то есть отделить их от остальной массы "разумных". На этих кораблях "можно" было то, чего "нельзя" было делать среди "разумных". На таких кораблях вместе с прокаженными безумные вели жизнь странников. Переезжая из города в город, они оказывались вечными пленниками своего путешествия-заточения, постоянными пассажирами, поскольку надолго их никакая "земля" не принимала. Это был достаточно четко работающий способ изоляции, ему соответствовал вполне определенный образ безумия.

Иное понимание безумия Фуко находит в классический период. Возникающие новые техники надзора отвечали иным потребностям, и в соответствии с ними в Париже в 1656 г. был открыт "Дом изоляции". По свидетельству документов того времени он предназначался для "бедняков Парижа обоего пола и всех возрастов". Туда направлялись (и содержались по единым общим правилам) не только безумные, но и молодые люди, нарушающие покой своих семей, и бездомные, и расточители наследства, и иного рода сброд. Туда принимали всех, а некоторых даже присылали через суд. Это было нечто среднее между тюрьмой, приютом и клиникой. Такие дома, конечно, не были медицинскими учреждениями в строгом смысле, хотя там и полагалось иметь доктора. В течение последующих ста пятидесяти лет они оставались главным европейским типом приютов для безумных.

Все эти столь различные элементы общества могли быть объединены в этих домах только по законам мировосприятия своего времени, то есть классического периода, который вызвал их к жизни. То, что для нас сегодня видится как странная, спутанная группа, в классическую эпоху понималось как единое целое. Таковы были культурные правила той эпохи. Такая форма понимания безумия, значительно отличающаяся от нашей, базировалась на том, что в то время люди жили "под знаком Разума".

В эпоху Средневековья безумие, хотя и в очень суженном виде, все же допускалось в свет дня: безумный имел возможность произносить "свой текст" - то есть "его тексту" оставалось какое-то место в культуре, даже если это и был лепет, а классический период, с его любовью к порядку, этого себе позволить не мог. Здесь было возможно только одно отношение к безумию - замалчивание. В этих условиях оно превратилось в аналог "нечеловеческого". Оно всегда, конечно, было знаком беспорядка, но этот беспорядок был разный. Теперь оно начало пониматься как нечто аморальное, как позор.

Известно, что в те времена окна в помещениях, где находились безумные, было принято держать постоянно открытыми, чтобы эти "неразумные" были легко видны любому. Они как бы постоянно принимали участие во всеобщем спектакле. Объяснить это можно как раз тем, что классическая эпоха рассматривала себя как эпоху Разума. Сами безумные тогда не рассматривались как нечто опасное - их можно было и показать, но они должны были подтверждать торжество Разума над неразумием. Поэтому здесь нужно было другое, а именно, чтобы безумные были оценены не как люди, а как участвующие в спектакле монстры, которых показывают именно в силу их совершенно нечеловеческого статуса.

Безумные, по логике того времени, демонстрировали максимум неразумия, но из этого следует, что в классический век безумие было не символом болезни, как сейчас, а знаком скандала, и эта классическая "выставка" безумия разыгрывалась перед глазами самого Разума, который, конечно, не чувствовал своей "связи" с безумием, ведь Разум был ему прямо противоположен. Безумие потому превратилось в вещь, которую показывают, что оно понималось как нечто противостоящее человечности, а человечности противостоял в те времена, как показал в результате своего культурологического анализа М. Фуко, также и образ животности, бестиарий. Поэтому безумного не понимали как человека, хотя и больного. В понятиях того времени он человеком не был вообще, он, скорее, был ближе к очень странному животному. Нам трудно себе представить, но тогда обсуждался даже вопрос о том, чувствует ли безумный боль, когда его бьют, - настолько далеко представление о безумии было в ту эпоху отброшено от представления о человечности. Как не-человека его не было и жалко, а поэтому не было необходимости и защищать его: это был просто монстр - воплощенная галлюцинация. Таков еще один из реализовавшихся в недавней истории образов безумия.

С течением времени то, что в классическом мировидении понималось как мета "животности", начало интерпретироваться по-иному как грех. Так возникал еще один - современный - тип мироощущения. Он формировался вокруг представлений о греховности человека и его ответственности за свои поступки. Между тем безумие, конечно, оставалось одной из форм неразумия, поэтому стратегия изоляции не обошла и его. Так, именно на путях поиска наиболее пригодного для безумных типа изоляции и возник современный "сумасшедший дом". Он больше не расценивал безумие как животность или космический знак, а занимался совершенно другим делом. "Сумасшедший дом" занимался организацией особого рода вины безумия. Эта вина предлагалась безумному как особый способ осознания себя в своей неправоте и как осознание очевидности правоты "Другого", а это и есть осознание себя сквозь призму своего греха.

Но для этого необходимо было прежде всего организовать сам этот грех. Каким способом это было возможно сделать? Предполагалось, что безумный должен быть сначала осужден самим собой и другими, и только после осознания этого своего состояния как отклонения ему позволялось вновь возвратиться к иному осознанию себя уже как здоровой личности путем особого вторичного полагания себя как здорового субъекта. Это мы видим, например, в психоанализе. Там невротик проходит с помощью аналитика, использующего структуры "переноса", процесс "становления сознательным", после которого он фактически обладает не простым сознанием здорового человека, а особым вторичным типом самосознания. Предполагается, что он в каком-то смысле и "умнее" обычного человека, поскольку тот просто живет нормально, а невротик сам себя к этому привел через осознание работы своего подсознания и, следовательно, в некотором отношении "знает" то, что простому нормальному человеку недоступно. Так было сформировано типично современное образование - "подсознание".

Психиатрическая клиника и по сей день рассчитана практически на процесс нормализации, она, где больше, где меньше, устраивается в соответствии с вполне определенными требованиями. Чаще всего там организуется искусственный распорядок с церемониями чаепития, купания - как бы по типу семьи, и при этом не замечается, что основная суть состоит в организации постоянной слежки за больными и что вся эта декорация заботы на деле направлена на цели контроля, не замечается, что больное сознание - это сознание особое, у него своя специфическая структура, которую психология в ее обычном понимании - то есть традиционная психиатрия - уловить почти не в состоянии уже просто потому, что она постоянно осуществляет скрытую "медикализацию" биографии пациентов. Ведь психиатр - это человек, который стремится лечить таблетками "биографию", но ее нельзя рассматривать на манер больного пальца - в ней все пронизано смыслами. Поэтому так откровенно применять химические средства, как мы теперь делаем, в данном случае довольно странно, хотя мы этого и не замечаем, поскольку сами находимся внутри именно данного культурного образа ментальной болезни.

Но если попытаться учитывать эти - смысловые - факторы, то тут же становится понятно, что здесь действует некоторая незаметная на первый взгляд машинерия: существует совокупность операций, по которым ментальную болезнь опознают, как принято говорить, диагнозируют. По мнению Фуко, роль таких операций диагнозирования совсем не так невинна, как кажется. На самом деле она далеко выходит за рамки обнаружения самой болезни. Эти операции, в силу присущего им ряда структурных характеристик используются еще и в целях определенного упорядочения болезни, придания ей как бы направленного хода. Важную роль играют и методы лечения, функция их тоже сложнее, чем это кажется на первый взгляд. Она состоит не только в том, чтобы облегчать больному страдание, но и в том, чтобы "доводить" болезнь до ее "законного", с точки зрения общества, состояния. То есть лечение в первую очередь направлено на то, чтобы сначала "сделать" больного больным, так сказать, "правильно". В нашу эпоху это предполагает превращение больного в подобие ребенка: создание у него ситуации недоверия к себе, подкрепленной его действительной неспособностью осуществлять принятие жизненных решений.

Достигается это чаще всего через усиление у него чувства страха, а иногда и через побои. При этом совсем не обязательно, чтобы кто-то специально производил эти операции, в иных случаях достаточно и того, чтобы сам больной чувствовал, что для такого культурного комплекса, как наш современный, он является субъектом, который оценен именно так, что современное общество практикует по поводу него именно такой тип отношения. В результате больной делает то, что нужно, ведет себя так, как нужно вести себя "безумному" - правильно "безумному". Все это - весьма сложная система, которую чрезвычайно трудно определить, но она, тем не менее, имеет свою выраженную структуру и типику, и в этом - главное. Здесь важно, что только после диагнозирования, после "овнутрения" социальной оценки самим больным, то есть после введения больного в специальным образом освоенное культурное пространство безумия - только после этого можно выполнять и соответствующую терапию. Если же больной безумен "неправильно", то и лечение может не быть успешным, то есть лечат не болезнь, а культурно предусмотренную в обществе функцию ментального отклонения, а если индивид под эту функцию не подходит или не подведен, то лечение не гарантировано (как это обычно во многом и бывает).

Из этого не следует, что конструирование умственного расстройства сводится только к применению таких операций. Но при наличии хотя бы сколько-нибудь благоприятных условий общество вторгается в психическую экономию индивида и пытается распределять ее в соответствии с порядком своего времени, а порядок этот, как мы пытались показать, может быть очень различным. Тут нельзя накрепко привязываться к самой "материи" так называемого безумия, поскольку она может быть упорядочена в самых различных смыслах, большее значение имеют сами системы ее распределения. Конечно, ментальная болезнь структурирует мир "больного сознания" некоторым измененным образом, но объяснение этим структурам можно искать не в порядке, который утверждает традиционная психиатрия, а рассматривать его как специфическую, особую форму познания, которая нашим типом культуры постоянно вытесняется.

Сам факт этого вытеснения, конечно, не случаен. Он связан с тем, что эта своеобразная форма познания ставит под сомнение самую целостность общепринятого типа рациональности, поскольку она базируется на осознании отчуждения от этой рациональности. Больной действительно к этой рациональности не имеет такого же близкого отношения, как и все те, кто его окружает, поэтому он не связан также и общепринятым порядком восприятия: он в этом смысле представляет собой отклонение от нормы. Неудивительно, что попытка поставить под вопрос такие вещи, как тип рациональности (которые относятся к самой сути направленности традиционной патриархатной культуры), рассматривается этой культурой как, по существу, криминальный факт и осуждается с наибольшей степенью резкости, на которую эта культура вообще способна - здесь начинается непосредственное репрессивное воздействие на тела, производимое на законных основаниях.

Как мы уже отмечали, "выход", который может здесь предложить традиционная наука, заключается только в "медикализации", психиатризации ментальной болезни, в помещении ее строго в границы "больного сознания", тщательного изъятия этого типа опыта из мира и оставления пациента один на один с его проблемами. Для нас здесь интересны именно исторические условия возникновения не только "образов" безумия, но и самой ментальной болезни как таковой, поскольку она вызывается в значительной степени именно тем типом отклонений, в котором в данном случае нуждается общество. Существуют, таким образом, специфические "исторические" условия для возникновения различных видов ментальной болезни. Такие структуры, как известный в психиатрии регресс "больного сознания" в детство, примитивизация его, агрессивность и др., являются сложной реакцией прежде всего на общекультурный порядок ценностей, присущих именно нашему времени. Они имеют своим истоком так называемый нормальный социальный опыт. В этом смысле фигуры безумия зависят от фигур разума. "С ума сходят" не в никуда, не в "без-умие", а в определенным образом упорядоченное поле отклонений, зависящее от принятой в обществе нормы.

Теперь становится яснее, что для понимания безумия важно рассматривать не только этапы развития медицинской науки, анализирующей ментальную болезнь, но и вопрос о том, какие идеи, выражающие исторические условия принимали участие в формировании мироощущения эпохи, ведь эти идейные единства тоже позволяют сделать видимыми те или иные явления культуры, которые принимают участие в конституировании ментальных отклонений (такая постановка вопроса очень близка к гендерной). При этом метод заключается в том, чтобы каждый раз выявлять те или иные промежуточные области, отражающие конкретный стиль и структуры организации всего совокупного опыта данного периода. Они "отвечают" за тот или иной стиль собирания и обозначения такого объекта как "безумие". Эти дискурсивные режимы притягивают туда то одни, то другие смыслы и значения, и дело заключается не только в "прогрессивном" развитии медицины как науки, позволяющем ей "ближе" подойти к анализируемому ею объекту. Вопрос ведь в том, что сама реальность безумия несколько меняется, трансформируется, перемещается в иные культурные пространства, и без учета этих изменений, вообще говоря, невозможно верно оценить и сами медицинские усилия терапии. Таким образом, болезнь, которую лечат с применением таблеток, показывает свой глубокий культурный подтекст. Нас, как представителей гендерного подхода, интересует здесь прежде всего то, что в данном случае оказывается достаточно трудно провести грань между "телесным", "природным" и "духовным", "культурным", ту грань, на которой основано патриархатное миропонимание. Следовательно, проблема заключается в том, чтобы учитывать и не явно данные факторы, в том числе, конечно, и такие, как культурные технологии различных эпох. Но чтобы это учитывать, нужно рассматривать иной, уже не исторический, а "археологический" слой социальной жизни общества. Для этого необходимо принимать во внимание не только явную, но скрытую речь и вступать в исследование системы запретов и "неполитической", в традиционном смысле слова, власти. Кажется, что теперь больше, чем прежде, нам должно быть ясно, что проблема безумия имеет, как это ни странно на первый взгляд, отношение к власти. Она вся соткана из применения различных культурных технологий, вся зависит от них, но имеет вид "естественно, психически развертывающегося феномена". А мы попытались показать, что само слово "психика" - это уже конструкция, воздвигнутая в совсем недавнем прошлом, хотя нам кажется, что люди жили так испокон века. Действительно - понятие "психе" - древнегреческого происхождения, но что под ним понимали греки - нужно еще выяснить, особенно в свете того, что, как мы теперь понимаем, даже в рамках недалекого прошлого интерпретация одних и тех же явлений со временем довольно резко меняется. Итак, очевидно, что рассматриваемые нами сейчас проблемы косвенно связаны с различного типа принуждением, поэтому становится яснее, что власть и принуждение могут быть не только официально объявленными, но культурные условия, аффектируя наши жизненные установки, могут и "без объявления" строить различные режимы существования тел.

Мы хотели показать, что существуют некоторые исторически определенные правила, которых придерживается та или иная эпоха, в рамках которых она себя понимает и осуществляет свою культурную работу. Эта постановка вопроса кажется довольно естественной, однако нужно признать, что она вступает в конфликт с привычными для нас способами прочитывать исторические реалии. Ведь мы, в соответствии с представлениями нашей эпохи, привыкли думать, что идет постоянное развитие науки, прогресс, что наука все больше и больше углубляется в рассмотрение свойств своих объектов изучения и дает все более адекватную картину реальности. А здесь получается, что каждая эпоха замкнута своим набором подразумеваемых, неявно данных культурных правил-аксиом (в культурологическом анализе они называются "эпистемами"); получается, что каждая определенная эпоха что-то видела, а чего-то, что называется, "в упор не видела". В соответствии с этими представлениями мыслительное пространство эпохи замкнуто именно определенными правилами и открыто только для тех возможностей, которые эти правила разрешают. То есть получается, что имеет место не сплошной, стройный прогресс в познавательной деятельности человечества, а ряд культурных сдвижек, культурных фаз, каждая из которых развертывает именно свои возможности.

Это же относится и к науке как части культуры. Получается, что ученый не столько пытается познавать окружающий его мир, сколько развивать возможности современной ему культурной эпистемы. То есть ученый больше заботится не о своем объекте, а о развитии науки как социально-культурного института (о развитии возможностей этих аксиом - той конкретной эпистемы, изнутри которой он говорит). По сути дела, здесь мы сталкиваемся не с историей, а со своеобразной генеалогией, где ничего не нужно искусственно "выправлять" и направлять. Культурный процесс рассматривается в виде несглаженном, из него не берется "общая тенденция", а анализируется очень конкретная временная ситуация в ее не только правильных, но и отклоняющихся проявлениях, причем рассматривается она сквозь призму данности в ее речевых, дискурсивных характеристиках, так как именно они сохраняют контекстные, примысленные значения.

Итак, мы увидели, что не только возможны, но и уже на практике реализовались различные системы мироотношения; что человек широк - он шире, чем представляется на первый взгляд, и может существовать не только в рамках одной какой-либо эпистемы; что современная система миропонимания, из которой говорит наше время, не единственна, что наши культурные очевидности совсем не так безоговорочны, как мы привыкли думать.

Продолжая свой анализ, М. Фуко поэтому начинает новый виток обсуждения и обращает внимание на еще более основательные проявления работы культуры. Он обсуждает вопросы, связанные с осуществлением правоприменения и его ролью в формировании субъекта - носителя западных ценностей. Рассматривая систему, формирующую надзор и наказание, он обращает внимание на то, что правоохранительные практики, которые веками использовались в Европе, постоянно опирались на открытую еще в Средневековье способность боли быть социализующим фактором. По мнению Фуко, широчайшее применение боли было основой нормализующих практик времен абсолютизма, когда пытка была обычным явлением, а смерть - будничным отношением между сувереном и индивидом, нарушающим закон.

Только к началу XVIII в. стал формироваться новый цикл понимания правопорядка, в рамках которого возникало новое понимание преступления. В соответствии с ним право наказывать смещалось от суверена к обществу, и преступник, таким образом, тоже рассматривался уже как враг всего общества. Создалось впечатление, что принципы законотворчества стали основываться на рациональной базе, стали более гуманными и справедливыми. Однако, как отмечает Фуко, на деле никаких рационально прозрачных оснований, объясняющих систему уголовного права, построить вообще нельзя, поскольку она своими корнями уходит не в область рацио, а в сферу культурных технологий - технологий власти. Поэтому там, где создавалась видимость обращения к "естественной чувственности всякого разумного существа", реально работал неявно данный порядок культурной "калькуляции".

Именно эта "калькуляция" несла ответственность за то, что изменился объект манипулирования - им стало не тело, как это было во времена абсолютизма, когда власть была направлена на непосредственное физическое воздействие, а "душа", то есть теперь именно сознание оказалось "местом" применения власти, "местом" осуществления нормализации, а телу отводилась роль как бы вторичного, опосредованного инструмента (хотя на деле оно оставалось объектом воздействия). Раздумывая над тем, что историки рассматривали как борьбу за гуманность, Фуко интерпретирует это как смену техник власти, когда закладываются основы новой правовой машины, стремящейся наказывать от имени всех, - основы такой правовой машины, где бывшая гильотина уже не ощущается, но все равно присутствует, поскольку те отношения власти, которые раньше применялись к телу, теперь направляются на "душу". В этих условиях "душа" выступает как дублированное, удвоенное тело, полученное через "оборачивание на себя" той модели, которая раньше применялась на теле. В итоге получается, что "душа" - это результат нового витка власти, удваивающего прежние телесные процедуры.

По мнению Фуко, именно в целях проработки такого нового образования, как "душа", в западной культуре и появился специальный социальный институт - тюрьма, перед которой была поставлена новая задача, в корне отличная от прежних задач надзора и наказания: тюрьма должна была не мстить преступнику, уничтожая его или причиняя боль, а возвратить отклонившегося индивида вновь в социальное русло. Для выполнения этой задачи она использовала все средства этико-юридико-экономического характера. Тюрьма должна была стать "местом", где происходит конструирование европейской "души", а для этого она должна была воздействовать на разные стороны жизни человека, такие как способность к труду, психический склад, повседневное поведение, мораль, сознание и т.д. Поэтому были нужны точные правила, регламентирующие расписание прогулок и сна, труда и отдыха, количества и длительности приема пищи, количества и продукта труда, речи и даже мысли, то есть нужно было разработать конкретную технологию правил складывания такой "души".

Как мы уже упоминали, цель операции изоляции в тюрьме - тюремного заключения - состояла в том, чтобы реабилитировать данного человека как члена социальной группы, вновь создать из преступника "нормального", социально активного человека, а для этого необходимо было "вновь напомнить" ему нравы и обычаи социальной группы. Ставка теперь делалась не на применение к преступнику карающего закона, а на обращение к сознанию индивида. Для нас здесь интересно, что в такой форме проходил процесс "овнутрения" власти. В тюрьме преступник был отключен от окружающего мира, но он должен был обратить внимание на свое моральное сознание. Отныне власть можно было понимать как то, что не только вызывает страх, но и "работает" с самим сознанием, а для этого был необходим тотальный контроль. Этот контроль включал в себя даже создание соответствующей тюремной архитектуры (которая применяется и поныне), когда исправительные дома строились по типу Паноптикума, то есть камеры располагались вокруг единого центра так, чтобы они были постоянно доступны для наблюдения. Это давало возможность поставить заключенного в ситуацию перманентного контроля.

Далее...