главная страница
поиск       помощь
Садур Н.

Девочка ночью

Библиографическое описание

I

Да нет же! Не давал он ей никаких денег! Пора бы уже честно признаться себе — "он меня выгоняет на погибель", а то размечталась, будто бы он сунул ей червонец, а она, гордячка, вышла в подъезд, порвала денюжку и пошла — пусть будет видно, как она беззащитна и непреклонна в своем отчаянии...

Кому? Кому будет видно-то?! Кому интересно на это смотреть? Она целый месяц копила поводы приехать к нему, а поводы не накапливались. Она надеялась, что каким-то чудом он соскучится по ней, или она так удачно попадет в такой период его жизни, что он будет один дома и скучать и ему будет все равно, кто с ним рядом... Но для этого нужно было выбросить его из головы, не думать о нем, жить легко, в дневных заботах, а ночью покорно засыпать для честного накопления сил к новому рабочему утру. Она назначила себе срок — месяц, потому что знала — сил хватит едва ли на месяц. Месяц — максимальный срок разлуки, а дальше должна состояться встреча.

Ну вот она состоялась. Если б она не спешила, то вообще все задуманное сбывалось бы. Потому что поначалу все шло по плану. Она позвонила через месяц легким голосом. Он сначала не поверил, говорил отчужденно, настороженно, пытался подловить ее на чем-нибудь, но она так натренировала себя, что любой, кто подошел бы к телефону и послушал, как она говорит, решил бы: звонит приятелю, просто... Ну так, необязательный звонок. Просто выдалась свободная минутка или хочется развлечься...

Он ей поверил, разрешил приехать.

Всякий раз, когда он разрешал ей приехать, жизнь для нее приобретала огромное значение. Она даже удивлялась, как это так — я живу просто, а тут, пока еду к нему, — замечаю все, что вокруг, и хочется плакать от любви ко всему этому... Наверное, потому, что так я живу — просто, а когда еду к нему — появляется цель увидеть его, и моя цельная жизнь совпадает с жизнью снаружи, вокруг меня, потому что наружная жизнь просто не живет, а живет цельно, любовно и радостно, и пока я люблю и стремлюсь, я с ней совпадаю... поэтому мне хочется плакать от радости сов-па-да-ния!

Но это высокое чувство пропадало при встрече. Потому что каждая встреча с любовником на нее действовала, как шок: она слепла и глохла и могла только жалкими трясущимися губами бормотать тусклые слова безликой любви, которых он не хотел слушать и знать.

Вероятно, уже очень многие говорили ему эти слова, и поскольку он был старше ее на десять лет, он знал цену этим словам и знал, что его горькую жизнь не вылечить этими словами, но он не умел об этом сказать и только смотрел на нее с ненавистью.

Он мог скупо, почти брезгливо приласкать ее, но он не делал теперь и этого, он только смотрел на нее искаженным от ярости своим прекрасным и нежным лицом, созданным совсем для другой жизни, может быть, для того, чтоб красоваться где-нибудь на всеобщем обозрении, как дивные полотна Боттичелли, и только для этого оно и было создано — это лицо, а он его потратил на таких, как она, сжег свою жизнь, а лицо его никому не досталось.

Но ведь он позволил ей и сейчас приехать? Ей удалось обмануть его, убедить в том, что она не любит его больше и они смогут приятно провести вечер в болтовне и смехе и потом переспать и утром расстаться со взаимной благодарностью. То есть выполнить обычную программу обычных любовников.

Вот если б она не торопилась, все ее планы сбывались бы. Ведь смогла же она обмануть его по телефону? Ведь у нее имелись: прекрасное чувство юмора, широкий кругозор и вообще ум. Она могла шутить целый вечер, развлекать его. Ведь они могли поговорить про книги, про кино, про общих знакомых, про течение жизни, про политику и погоду. И ведь она знала, как бессмысленно говорить ему про свое отчаяние. Потому что ее девическое отчаяние было ничто по сравнению с его мужским, каменным, старым отчаянием взрослого полумертвого человека. Ведь она могла быть с ним рядом целый вечер и смотреть на него, а потом ночью проснуться и украдкой снова смотреть, лаская свою ненасытную душу прекрасным его лицом.

Но она первым делом обрушила на него весь шквал своего отчаяния и разрыдалась сразу же, на пороге...

Но надо отдать ему должное. Надо отдать ему должное — он тогда сразу же не выгнал ее. Он лишь побледнел немного, но улыбнулся, и пропустил в комнату, и помог снять шубу, и достал вина, и включил музыку. В который раз он пытался жить с нею, но она не давалась для жизни, она хотела большего, а он знал, что большего нет.

Он был не виноват в своем лице. Несомненно, он был создан для любви и только для нее одной. Он был как синяк на лице Афродиты, вот как. То есть он имел непосредственное отношение к любви, но вот в таком качестве.

Она еще при самой первой встрече с ним ахнула и обмерла и подумала: "Как в таком хрупком, белокуром молодом человеке смогло уместиться все зло земли?" Он был похож на злого фарфорового принца из мультфильма, который строит козни пионерам, но которого в конце победно разобьют. Ей рассказывали, какие безумства он вытворял в свое время. "Мятежник, — подумала она тогда. — Мятежник, родной человек". И стала смотреть на него с тайной радостью заговорщика. Он недоуменно поглядывал на нее, улыбался, он предложил ей вино, сигарету, анекдот, поцелуй. Она отрицательно качала головой и продолжала улыбаться заговорщицки. И когда он уже ничего не смог предложить ей и встал огорченный и растерянный, тогда она сама взяла его за руку и сказала про родного человека, мятежника, и что теперь они откроют с ним новую жизнь друг для друга и наступит счастье. Он разинул рот в удивлении и подался к ней. Припал как ребенок и затих... И вот тогда наступило то, лишившись чего она теперь не может жить. Но это длилось недолго. Он отстранился от нее, все еще не теряя веры, а лишь затем, чтоб спросить — когда же?

Щека у него была розовой и горячей, он отлежал ее у нее на груди. Он был такой трогательный и знакомый, словно она сама родила его. "Что когда?" — спросила она, проводя ладонью по его легким чистым волосам. "Когда наступит наша новая жизнь и счастье?" — спросил он.

Сегодня он выгнал ее на погибель. Наверняка в этот раз он не обманулся ее легким голосом. Это она только теперь сообразила и усмехнулась. По крайней мере она научила его не быть доверчивым.

Он сделал вид, что поверил ей, и разрешил приехать, и включил музыку (чтоб заглушить плач), и позволил смотреть на себя, и протянул до двух часов ночи, а потом влил в нее, неумелую, стакан водки и выгнал на улицу безо всяких средств к передвижению.

Это был его тщательно продуманный план отделаться от нее раз и навсегда. И это было его право.

А поскольку он жил в Теплом Стане, а она даже не в Москве, а в Востряково, что по Савеловской дороге, то требовалась очень большая сумма, чтоб добраться среди ночи домой. Если б было открыто метро, все было бы в порядке. Но он предвидел это и дотянул до закрытия метро, чтоб уж надежно...

Она вышла на дорогу и побрела к остановке автобуса. Было тепло. "Скоро Новый год, — отстраненно подумала она, — а снег тает". Но в этой снежной влаге, в тугом свежем ветре не было предчувствия жизни, потому что и влага, и теплый ветер шли не из весны, а от случайного каприза погоды.

Она встала под навесом остановки. "Как лошадь, — подумала она. — Как ничья одинокая лошадь". Она еще не боялась. Она была только что от любовника и не успела понять, что осталась одна. Людей не было. Огней в домах тоже не было. Ничего нигде не было, кроме снежной пустыни, скользкой влажной дороги и машин.

Редкие машины проносились мимо нее, но она не смела останавливать их, потому что денег у нее тоже не было. Она их еще не боялась, она не успела сообразить, что ночные люди — это совсем не то, что дневные люди, и у них могут оказаться другие к вам требования, и жить они могут по другим законам, и ночью носить другие лица.

Но стоять было неудобно, ноги устали от каблуков. Она вспомнила, что до метро всего две остановки, и, хотя оно закрыто уже, это единственное знакомое ей место, потому надо стараться попасть туда. Она вышла на дорогу и подняла руку...

Первый человек был честный. Он не взял ее без денег. Он вежливо объяснил, что он такси, у него счетчик. Она не стала спорить, извинилась и отступила под свой козырек, который мысленно отвоевала у улицы и всем (опять же мысленно) запретила заходить под него без ее разрешения. Потом была "скорая помощь", но она разочаровала и эту машину. Как только врач узнал, что у нее нет денег, он сказал, что спешит, что у него вторичный больной, и уехал.

Потом какая-то машина остановилась сама, и она тут же шагнула под свой козырек. Она стала спокойно наблюдать, как медленно открывается дверца и человек манит ее. Она отрицательно покачала головой, но человек не уезжал и все манил ее рукой.

Потом уехал. И еще останавливались машины, но она не садилась в них. Она начала бояться.

Она хотела сесть в ту машину, которую остановит сама и чтоб водителя долго упрашивать, а эти, которые сами зовут ее неизвестно куда, ей не нужны и пусть они проезжают себе.

И еще она не хотела садиться в легковую машину: неизвестно, на какие средства она куплена, сейчас легковые машины казались ей какими-то нечистыми, опасными и хитрыми. Она теперь верила только в автобусы, разбитые, честные автобусы, спешившие в парк, истерзанные за день злыми человеческими толпами, бессловесные и покорные, некрасивые и пустые. Еще она верила в "скорые помощи" и МАЗы. Ей удалось остановить автобус, и она впрыгнула в него, и он, пустой и теплый, загрохотал по дороге.

От движения, от знакомых контуров салона, от пустых касс, от кожаных сидений, от ржавых слов на облупленных дверцах, от тусклого, знакомого затылка водителя она тут же успокоилась и даже задремала.

И приснился ей сладостный сон, что в автобусе давка, а ей не хочется уступать место старухе...

Каким-то чудом она проснулась возле метро (потом она пожалела об этом) и подбежала к водительской кабине. Она открыла форточку и сунула в нее слабую руку с серебряной монеткой, которую она случайно нашла в кармане. "Еще и потому хорош автобус, что водитель не обидится на монетку, он не привык иметь дело с рублями, имея дело с мелочью", — так подумала она, тоскуя о понятных, казенных близких отношениях с людьми и не желая узнавать о них ничего нового.

— А куда же вам ехать? — спросил он.

Она удивилась. Если б она не проснулась, он бы так и вез ее, неизвестно куда. Она вся подобралась, потому что страх охватил ее.

— Мне здесь, — сказала она. — Извините, что у меня нет денег. Вот копеек пятнадцать, по-моему.

— Вам к метро? — удивился водитель. — Но оно закрыто уже.

— Я знаю, — отрезала она нетерпеливо.

(Так, словно живет где-то тут.) Он не взял ее копейку и открыл дверь. Она вышла и обрадовалась, увидев точно такой же козырек, как на предыдущей остановке. А рядом, над подземным переходом, сияла большая красная "М". Но самое главное был козырек. Она уже привыкла к этой единственной на сегодня крыше над головой и смело шагнула под нее. Автобус уехал.

«Ну что же я, дура, наделала?» — подумала она. Судя по всему, это был очень приличный человек, единственный во всей ночи. Она его совершенно не интересовала. Можно было упросить его довезти хотя бы до вокзала какого-нибудь, где она могла провести ночь. Ну что же она за дура такая! Она вспомнила лицо водителя, которое совсем не было страшным, оно было молодое, узкое, интеллигентное, в бороде, кажется. В полумраке она не разглядела лица, но оно было хорошее лицо, и она уже к нему привыкла, а вот теперь опять осталась одна.

Водка грохотала в висках. Наверное, любовник специально напоил ее водкой, чтоб ей не так страшно было погибать. Но сейчас на какой-то миг предстоящая гибель отодвинулась на второй план, а больнее и невозвратнее оказалась потеря водителя, которого (она уже знала!) она могла полюбить на всю жизнь и чудесно дожить с ним до глубокой старости. Или хотя бы разглядеть его лицо.

Но постепенно она привыкла думать о себе как о мертвой, и об этом думать было спокойнее, потому что потери тут никакой еще не было, она вся была с собой, никуда от себя не уезжала, не бросала себя одну на пустой улице, а честно находилась рядом с собой. Только она знала, в какой момент ночи это свершится — ее самая последняя разлука.

Она стояла под своим козырьком, в углу навеса, положив руки на перила, удобно опершись о рифленую стенку и скрестив ноги. Машины неслись ей навстречу и многие останавливались. Но так как она уже свыклась с мыслью о предстоящей гибели и, кроме того, у нее уже был опыт общения с ними, она одним лишь движением руки отвергала все предложения ехать, и все ее слушались до поры.

Но она знала, что чем дальше будет идти ночь, тем серьезнее люди появятся на дороге. И что в какой-то момент ее запрещающий жест и ее козырек не спасут ее. В сущности она не боялась. Виной тому была, конечно, в первую очередь водка, но потом, стоя вот так, на краю дороги, она стала думать обо всей жизни и увидела, что гибель ее будет справедливой и даже предначертанной.

"Наверное, кто-нибудь надругается надо мной и, может, даже не убьет совсем", — подумала она, с жестким любопытством представив себе того человека.

Как она станет жить дальше? После того, как надругаются над ней?

Но об этом думать было неинтересно, потому что тогда она будет калека, а калек она не любила.

"Ты нехорошая девочка. Ты не любишь жизнь, да?" — вспомнила она характерный акцент и рассмеялась. Так говорила ее подруга Сигне, серьезная латышская девочка, с которой она вместе училась и снимала дачу в Востряково. Так сказала эта суровая широкоплечая девушка, когда увидела любовника. Она нарочно показала его Сигне, чтоб Сигне знала, какие бывают русские любовники. Сигне слегка побледнела от его необыкновенного, измученного и злого лица, но быстро опустила глаза и, надев свои дорогие американские очки, которыми очень гордилась, пробормотала латышское ругательство. А потом сказала ей, что она нехорошая девочка и не любит жизнь, да? Это "да?" не было вопросом. Раньше, поначалу, она прилежно отвечала на все эти "да", но Сигне сердито прерывала ее и говорила "пфуй!", потому что "да?" не было вопросом! Это "да?" было Сигниным акцентом, ее яростью оттого, что она не владеет русским достаточно хорошо, чтоб выразить все свои мысли. Поэтому после каждой фразы она вам говорила это вопрошающее "да?", чтоб вы знали, что голова Сигне полна невысказанных мыслей и идей.

Сейчас Сигне спит в Востряково. Она просыпается и смотрит на часы и злится на нее, потому что завтра рано вставать, а Сигне спит вполсилы из-за того, что ее нет дома. Сигне очень строго следит за их посещаемостью и старается всегда успевать к первой паре. Они не захотели жить в общежитии и сняли дачу, чтоб у Сигне была возможность спокойно работать.

Сигне любит работать и любит отдыхать. Сигне любит крепкое вино и здоровых мужчин. Сигне любит жизнь и много о ней знает. К ней часто приезжают молодые возбужденные латыши и горячо лопочут что-то на своем языке, а Сигне важно кивает и говорит: "Я! Я! Лаби!" — и делает пометки в записной книжке.

Сигне теплая и живая, как печь на их даче, и она грелась возле Сигне.

Поэтому сейчас она и не будет о ней думать, чтоб не тревожить ее сон, она боится невыспавшейся Сигне и ее в сущности тяжелого, нудного характера. А потом Сигне ничего не может для нее сделать. Ничего! (Она давно заметила его. Он, как и все, остановился и позвал ее с собой. Она ему, как и всем, махнула, проезжай, дескать! Он проехал, но где-то развернулся и встал на той стороне дороги, напротив. Она запомнила его, потому что "жигуль" у него был какой-то оранжевый, она заметила это в свете фонаря. И еще потому, что ни одна машина здесь больше не стоит.)

Ну что ж. Сигне, конечно, талантливая. У нее настоящий талант, и от этого ей радостно жить. Сигне пишет свои монотонные, странные, завораживающие пьесы, в которых герои стоят столбом на одном месте и длинно спорят ровными голосами. Когда спор заводит их далеко, они церемонно меняются местами, как в старинном танце, и, набрав дыхания, заводят все сначала. Ну что ж. Сигне надо жить, она знает замечательные истории про жизнь, она овладеет своим языком и создаст яркое художественное произведение. И хоть в их маленьком институте, похожем скорее на теремок, чем на дом, где родился сам Герцен, учится всего 200 человек, она твердо знает, что 200 писателей просто быть не может. Но тем не менее институт писательский, и всем приходится делать талантливый вид. И вот она одна не делает такого вида, и поэтому, может быть, Сигне так щедро взяла ее в свою горячую жизнь. (Он приготовился ждать. Он знает, что наступит тот час ночи, когда машин на дороге не будет, и тогда он сможет пересечь дорогу и подойти к ней. Он уже понял, что ей некуда идти. И, хотя она довольно заметно провела ногой черту возле автобусного навеса, отгородив тем самым свое место от улицы, он настроен слишком серьезно, чтоб испугаться запрета. Он будет ждать терпеливо, как волк ждет, когда олень истечет кровью, чтоб безбоязненно вцепиться.) Ах да, что-то она про оленей знает? Что-то забавное, такое милое, до слез... Ну да! Она же сама кто? Она переводчик с марийского языка. Она поступила на отделение перевода с марийского языка. У нее нет никаких талантов, и ее приняли на отделение переводчиков с марийского языка. Какие странные эти марийцы. У них на курсе учатся несколько человек. Девушки и юноши. Она попробовала сосчитать, сколько у них учится марийцев: "Гуля — раз, Саня — два, Дима — три, Ваня — четыре, Соня — пять". На "Соне — пять" она все время сбивалась, потому что все ее любопытство было сосредоточено на оранжевом "жигуле", а потом эта "Соня — пять" не дала ей проездной на автобус, потому что она опоздала отдать вовремя рубль... Как-то все у нее мешалось в голове, Соня с проездным и опять автобус. Получалось так, что это из-за Сони, которая у них какой-то профсоюзный орган, она не смогла сейчас уехать. Будто бы эта Соня не знала, что она сдаст рубль! Обязательно сдаст! Но она отдала ее проездной кому-то другому. (Она даже видела, как человек там, в темной глубине машины, закурил и огонек его сигареты застыл у окна. Она даже видела белое пятно его лица, приникшего к окну. "Интересно, он знает, что мне страшно? Хотя нет, он так не думает. Он думает о другом".) Ну вот.

И что же? Они милые и странные, эти марийцы. Они очень тихие, светлоглазые и вежливые. Они прилично учатся и доверчиво улыбаются. Ей иногда хочется протянуть к ним ладонь с чем-нибудь соленым, они похожи на оленят, светлые, рыжеватые, с продолговатыми зелеными и прозрачными глазами. Они думают, что вот она станет переводить для нас замечательные русские произведения и многие марийские люди узнают талантливых писателей, а она им ответно улыбается и с тоской думает о трудностях их не интересного для нее языка... А что говорит на это Сигне? Сигне швыряет в нее свое яростное "да?" и объясняет, что у нее не хватает терпения полюбить Саню и Соню, поэтому она ходит разобщенная и вязнет в чужом языке.

(Как долго он может ждать? У него тепло в машине, и он может ждать долго. А пожаловаться на него некому. Да если б и было... О, об этом лучше не думать. Интересно, какое у него лицо? И руки. Боже мой, у него ведь есть руки!) И тут на какой-то миг она отключилась, перестала быть. Она надежно растворилась в ночи и лишь рассмеялась от радости. Теперь, когда она недоступна, она может спокойно все рассмотреть: вот ночь, ночь. Ночь опустилась на землю и стоит. Вот разные... разные предметы и сооружения. Дома, например. Далеко. Красная буква "М". Освещенный спуск под землю. Вот навес автобусной остановки, сделанный из полупрозрачного, легкого, совсем не зимнего материала, и все-таки люди предпочитают стоять под ним, а не просто так, безо всего...

А когда устанут гореть лампы и нечем станет освещать ночь? Она невольно обернулась к оранжевому "жигулю". И в ту же минуту она снова была в своей жалкой, отяжелевшей от страха и вина плоти, из-за которой должен разгореться сыр-бор.

Но она вернулась не одна, а еще с чем-то. Это что-то было новое и необыкновенное, к сожалению, она не знала, что это.

"Ну хорошо, нас двое, — попыталась подойти к "чему-то" она. — Так. Раз нас двое, то нам нужно объединиться. А как?" Она со страхом искала способов объединиться с оранжевым "жигулем" и не находила их. "Ну вот, допустим, он родился, так, он родился когда-то, был ребеночком. И я родилась и была ребеночком. Ну и что? Не то все это, не то! Ну и наши жизни начались и потекли, каждая по своему руслу. И мы даже не знали, какую важную роль суждено нам сыграть друг для друга". Она даже почувствовала что-то вроде благодарности к оранжевому "жигулю", потому что это был единственный человек, для которого она хоть что-то значила. Она опять отвлеклась на Сигне. "Вот Сигне хорошо, — думала она, — она живет в Москве, учится, смотрит на все, а когда затоскует, к ней приезжают соотечественники, и Сигне уже по лицу или языку может познакомиться с человеком и потребовать заботы о себе. Потому что у них одна кровь. А я не могу сказать — Сережа Петров мой соотечественник, потому что их дополна кругом и все хмурые. Если я подойду, они не поймут — края нашего отечества расплылись, и все мы потерялись. Значит, и с этой стороны я совершенно никого не интересую". Кроме оранжевого "жигуля". Его она интересовала. "Он тратит на меня время, он испытывает неудобства в тесной машине, ему бы пойти домой, принять ванну и спать в теплой постели, а он вместо этого стоит на краю ночной дороги и ждет. Он видит хрупкое существо в дешевой шубке, искусственный мех которой повторяет цвет и узор какого-то зверя, который гуляет себе в теплом лесу на другом конце земли. Кто-то, кто сшил шубку и разукрасил ее мех, решил из милосердия не убивать настоящего зверя, но, чтоб удовлетворить нашу потребность в чужих шкурах, создал этот ловкий дубликат. И только истинные ценители могут отличить истинный живой мех от мертвых волокон бесчувственной шкурки на моих плечах. Так же и этот ночной ловец в "жигуле", как истинный ценитель, способен отличить просто жизнь с ее ласковым теплом от той жизни, которая вдруг сверкнет, когда снят запрет. И вот он ждет, напоенный радостным жгучим терпением, он изнурен простой и теплой жизнью, он обязан ее растерзать. Для того, чтоб слиться с нею. Их будет уже двое. Неважно, что она будет всего лишь жертвой, это простая и теплая жизнь назовет ее так, что ей до этого! Она уже преступит запрет и будет далеко! А всего-то, претерпеть: разъединят волокна простой и теплой жизни, да слабенький крик растает как облачко над мертвеющим ртом. Но зато... но зато!

Она встала на поребрик, готовясь ступить на проезжую часть дороги. Но в этот миг все ее простое и теплое тело так задрожало, что ей пришлось сойти с поребрика назад. Оно, это простое и теплое тело, было с нею не согласно. И главным его аргументом против нее был — любовник. Как ни странно. Как ни пыталась она убедить свое глупое тело, что милости любовника ничтожны, и что он не любит ее, и что его ласки на самом деле не ласки, а цепь изощренных унижений, ее молодое и глупое тело содрогалось в плаче. Она с отвращением и жалостью подумала о своем слабом теле — всегда оно жило независимой от нее темной жизнью, и она ненавидела законы, по которым оно живет. "Ну хорошо, хорошо, — сказала она. — Я еще здесь, здесь".

— Ты порвала эти деньги! — закричала она с ненавистью. — Ты порвала эти деньги, которые любовник дал тебе, чтоб ты благополучно взяла такси и приехала домой. А ты мечтала отомстить ему своей гибелью! Хочешь умереть, чтоб уж навсегда он отравился тобой! Разве ты не знаешь, что смерть твоего простого и теплого тела пройдет незамеченной любовником этого тела? У него свои заботы, и он живет по своим сложным и недоступным для тебя законам! (И даже если простым — то эта простота никогда не сольется с простотой твоего простого и теплого тела).

Она обратила свое залитое слезами лицо в сторону оранжевого "жигуля" и пригрозила ему кулаком. Человек опустил боковое стекло и, высунувшись, что-то крикнул.

— Что? — отозвалась она.

Но он не повторил того, что крикнул, а вновь исчез в машине.

"Я порвала эти деньги, — подумала она снова, — потому что это были мои собственные деньги, которыми я предусмотрительно запаслась, зная, что любовник может вышвырнуть меня на улицу. Я их порвала, потому что он не любит меня. И за это я не буду жить! (это она подумала специально для своего тела, чтоб оно, наконец, согласилось с нею). — Но только ты не плачь, слышишь, не плачь, — упрашивала она свое горло и грудь, и также колени, чтоб они не слабели прежде времени, — ты не плачь, все-таки любовник любил тебя. Ты, когда наступит... ну, в тот миг, когда тебя... ты сосредоточься на нем, как он любил тебя". Но оно слабело все равно, и тогда, чтоб оно не слабело, она дала ему маленькую надежду. Она подумала (специально для него) вот что: "Но если бы кто-нибудь, хоть один человек любил меня, то его страх за меня сейчас спас бы нас (меня и мое тело). Я бы стала дорожить нами изо всех сил, я бы быстро побежала, а не стояла бы как ничья лошадь, или как сердитые подружки (я и Сигне), или как разлюбившие любовники (Я и любовник)".

Это был уже глубокий час ночи, и машин ехало мало. Теперь она (ради тела) снова стала ждать машин, как спасения. Она уже не пряталась от них, а, наоборот, показывала себя, чтоб видели: она стоит на обочине и ждет защиты.

Раз убийца уже есть, то все остальные будут другими, так справедливо решила она (опять же ради тела, она его утешала, как ребенка, заблудившегося в магазине). Они будут добрыми и защитят. Но вот остановилась "волга", и она тихо ахнула и отступила под свой козырек, потянув за собой и тело, ставшее глупым и неуклюжим. Но человек был ленив, она ему была не очень нужна, поэтому он подождал немного и уехал. "Видимо, все хорошие люди уже проехали и спят, а сейчас время самых ночных людей, товарищей оранжевого "жигуля" — с тоской решила она и содрогнулась.

"Как же так получилось, что никто не любит меня? — удивилась она (незаметно снова слившись со своим телом). — Получилось так, потому что мне нечего дать. Неужели я могу честно все это думать? Но вот же я стою и честно думаю: меня не любят потому, что я ничего не дала людям. Значит, несмотря на все мое недоверие к подобной постановке вопроса и невольную улыбку, которую вызывает у меня этот вопрос, я на самом деле думаю именно так — я ничего никому не дала, и поэтому никто обо мне не заплачет. Вот дура-то! Если я так думаю на самом деле, а это самый приемлемый образ мыслей среди людей, то зачем же, зачем я всю жизнь это скрывала от окружающих! Сейчас-то уже поздно, я понимаю, и сейчас было бы нечестно что-нибудь кому-нибудь давать в надежде, что взявший человек заплачет обо мне. Но раньше, когда я спокойно жила дневной жизнью среди такого количества людей (я ведь умная девушка!), неужели мне ни разу не пришло в голову, что необходимо от себя дать что-то, иначе меня сотрут с земли, как потную влагу с окна, и все..."

И вот она подсчитывала всех, кто не любит ее, всех, кому она не нужна, все свои потери, и оказалось, что любит ее только оранжевый "жигуль", и нужна она только ему, и единственная ее находка — он, оранжевый "жигуль". Она миг какой-то помедлила, вытянувшись, подобравшись и выпятив подбородок, она строго прислушалась к своему телу, кровь тихо текла, последне плыла в жилах, сердце ровно стучало, колени были сжаты и тверды. Она краешком губ улыбнулась этой своей победе над глупым телом, и... и в этот самый миг острая слепящая безжалостная игла вонзилась в ее сердце, и она охнула и прислонилась к стене от боли. "Мама, — поняла она. — Моя мама меня любит. Моя мама меня любит просто. Она умрет, когда узнает. Она не будет плакать, она просто умрет. Потому что она любит меня от последнего мизинчика до каждого волоска на моей голове". Ее мама сейчас спала в другом городе. Она каждый месяц посылала дочке тридцать рублей, ограничивая себя во всем, и гордилась тем, что дочка живет в столице, учится, узнает красоту жизни. Ее простая любящая мама не подозревала об ужасах жизни, которыми окружила себя дочь, и жила светлой надеждой на счастливое дочкино будущее.

"Хоть бы я ребеночка ей родила, — люто затосковала она. — Ах, какая жестокость. Боже мой, спаси меня ради мамы".

Она осторожно вышла из своего укрытия и побежала по дороге назад, инстинктивно назад, туда, откуда привез ее автобус. Встречные машины сигналили ей, она жалась к черной гряде сугробов, и бежала, и видела краем глаза медленно движущийся по той стороне оранжевый "жигуль".

"Он, конечно же, удивится, что я еще жива, но я объясню ему про маму. Мы забыли в своей жизни про маму. Если бы мы помнили про маму, наши жизни платили бы нам добром. Он теперь будет мне не любовником, а братом. Ну хорошо, хорошо... я ОТПУЩУ его". И это была правда. Она бы отпустила его, если б добежала. Но ей не суждено было добежать сегодня до любовника.

"Жигулю" было интересно сравнить скорость человеческого хода со своей. Он то обгонял ее, то поджидал и отставал или ехал рядом, и это была самая медленная езда на свете. Их разделяла дорога с двусторонним движением. И они все время двигались по прямой, но у нее было чувство, что они неуклонно сближаются.

Ее даже удивило то, что ей стыдно. Ей было невыносимо, мучительно страшно стыдно изумленных детских маминых глаз. "Зачем же я надеялась на твое светлое будущее? — говорили эти глаза. — И на твой талант к марийскому языку? И на твою любовь к красивым платьям?" "Я люблю красивые платья, — бормотала она, — и светлое будущее, мама!" Но глаза изумлялись все больше и больше, они еще были сухими, но со дна их поднималась горячая влага. Родные глаза. "Так вот какая жизнь, — содрогнулось мамино беззащитное сердце. — Вот она какая, она убила мое дитя".

"Не верь, мама! — бормотала она. — Это я все придумала. Жизнь прекрасна, мама. Мы летом с тобой поедем в дом отдыха. Я тебе обещаю". Но мама качала головой, и лоб ее морщился от недоступной мучительной мысли, в которой виновата была дочь, только дочь!

"Да нет же, мама! — крикнула она. — Я помню, как порвала эту десятку. Мама, я ее порвала пополам. Понимаешь? Если б я точно хотела умереть и не иметь надежды выжить, я бы порвала ее мелко, а так — пополам. Она все еще там лежит. Все знают, что крупные купюры подлежат обмену, если есть обе половины. Я приду, возьму эту десятку,. я помню, где бросила ее, я ее бросила в надежном месте, не беспокойся, я возьму ее и потом сяду в такси, таксист поймет, что хлопоты с обменом стоят того, чтоб получить всю десятку, не давая мне сдачи. Я с самого начала знала, что вернусь за ней, мамочка. Я клянусь тебе, что не хочу умирать". Мама выслушала с недоверчивой улыбкой и вновь покачала красивой головой. "Но, мама, моя сияющая мама из детства, не казни меня хотя бы ты!" "Ты хочешь умереть!" — сказала мама.

"О, мама, это не та потеря, которую можно пережить!" — поняла она и остановилась. Мама больше не отозвалась.

Внезапно "жигуль" резко набрал скорость, словно ужаснулся того, что мама бросила ее, и скрылся впереди.

И тогда она просто пошла. Она знала, что дальше "жигуля" ей не уйти, и, как только увидит красные задние огни машины, она наконец встретится со своим единственным на свете человеком.

И поскольку ничто не обременяло ее больше, она прибавила шагу. И вот она увидела — где-то вдалеке, на той стороне дороги, красные задние огни. "Жигуль" стоял один, она сразу поняла, что пустой. От этого он больше не казался ей враждебным, а просто усталой маленькой машиной, а плохой человек был где-то сам по себе.

Она раздвинула губы в новой для себя улыбке и прибавила шагу.

Он внезапно вынырнул перед ней. Она так задумалась о нем, что не заметила, как он возник перед ней. Она вскрикнула и остановилась. Но он тоже вскрикнул и остановился, словно удивленный ее лицом. Их разделяло метров десять, и она с удивлением разглядела его лицо. То есть не само лицо, а странное выражение: он выпучил глаза, и ужас был в этих глазах, страх смерти. В тот же миг сладостное и преступное чувство охватило ее. Она вскрикнула и раздула ноздри, предвкушая запах освобожденной крови, она шагнула к нему, но он попятился (как будто произошла путаница, кто-то перепутал и смешал их состояния), он попятился, а она неумолимо приближалась к нему, но в следующий миг из-за ее спины выползла рычащая громада (как ее страшная душа, нет, как ее злой гений-разрушитель, о нет, нет, как вся ее всплывшая, наконец, преступность), и встала громада поперек дороги.

Автобус приехал против движения, он приехал задом, его занесло на гололеде, и он мог сбить того человека, кроме того, на него могли налететь машины, которые все еще проезжали здесь. Но он все равно встал поперек дороги, загородив ее покореженным железным нелепым своим телом и открыв заднюю дверцу, до которой она доплелась покорно и влезла по высоким ступеням, в тот же миг дверь захлопнулась, словно ограждая ее от опасности, автобус рванулся, и ее швырнуло к заднему стеклу, о которое она чуть не разбила лицо, и разбила бы, если б не успела выставить ладони. Она успела увидеть лежащего на дороге человека. Он лежал на спине, потому что автобус толкнул его в грудь, лицо у него было уже мертвое. "Кажется, это я лежу", — так показалось ей. И еще мелькнуло подозрение о невероятной, фантастической любви, но тут же стерлось. Она пошла по темному салону вперед, к водительскому окну, чтоб посмотреть на нового человека этой ночи.

II

Она ничуть не удивилась, когда узнала шофера. Это был тот же самый водитель, что уже вез ее сегодня. Она встала у окна и постаралась разглядеть его лицо на этот раз. Лица было не видно.

Она села на боковое сиденье и заснула.

Они ехали очень быстро, очень долго. Когда она проснулась, автобус грохотал по. какой-то совсем уж пустой дороге меж деревьев. Она открыла форточку в окне, отделявшем салон от кабины, приблизила к ней лицо и сказала: "У меня в душе ад. Я одинока. Женитесь на мне".

"Куда вас везти?" — спросил водитель. Голос у него был ровный, спокойный, мягкий, красивый. Она снова попросилась в жены. На этот раз он ничего не ответил. Тогда она сказала: "Меня надо отвезти в Востряково. Это очень далеко, поэтому отвезите меня на ближайший вокзал, там я переночую". Он опять ничего не сказал. Она опустилась на сиденье и поплакала минуты две. Потом встала и возобновила беседу. "Вы убьете меня, — сказала она. — Вы изнасилуете меня. Зачем я вам?" На это он сказал: "Я очень спешу. Мне надо поставить машину в парк и расписаться в журнале. А потом я отвезу вас к себе домой".

— Зачем я пойду к вам домой? — упрямилась она.

— У меня дома очень строгие родители, — успокоил он ее.

— Тогда тем более зачем?

— Там стоит моя машина, — сказал он. — Я отвезу вас на ней в Востряково.

Она разозлилась, что он сразу не объяснил ей по-человечески, что собирается делать, и перестала с ним разговаривать. Но любопытство заговорило в ней, и она снова обратилась к водителю:

— А как вы снова нашли меня? — спросила она.

— Я наблюдал за вами, — сказал он. — Как только вы вышли из автобуса, я понял, что вам некуда идти, и тоже остановился.

"Боже мой", — подумала она.

— Почему же вы не позвали меня сразу? — удивилась она.

— Потому что вы всех боитесь без разбора, — сказал он.

Она вновь опустилась на сиденье и молчала очень долго. Потом они въехали во двор высокой "башни", где стояло несколько машин, три были накрыты чехлами. Она это увидела в окне. И хотя поняла, что это не автопарк (а он говорил "поедем в автопарк, в журнале распишемся"), а какое-то глухое, сонное и грустное царство, она была уже слишком усталой, чтоб снова бояться.

— Выходите, — сказал он и открыл дверцу.

Она выползла из автобуса, и сразу же ноги разъехались, как у новорожденного теленка, и она шлепнулась. Он подошел к ней и посмотрел, как она сидит на дороге.

— Если я помогу вам подняться, вы не станете кричать? — спросил он и взял ее руками осторожно и поднял. Тут они оба убедились, что она совсем почти не может передвигаться, и он взвалил ее на себя и поволок. К этим спящим машинам. Прислонил ее к одной машине и встал отдышаться. Он был чуть выше среднего роста, на нем была болоньевая куртка и шапка. Силуэт у него был молодой и худой. На лице у него действительно оказалась борода, которая ему не шла, это была молодежная борода.

Он постоял несколько мгновений, оглядывая машины, подошел к одной и погладил дверцу. Провел рукой по дверце, получилось, как погладил. Потом поглядел на нее, как она стоит, прислоненная к машине, следит за ним и улыбается. Потом он отошел от машины, которую погладил, и сунул руку в карман, стал искать что-то, а сам медленно поворачивал лицо от машины к машине. И наконец, подошел к беленькому приземистому "жигулю", достал связку ключей. В темноте он не сразу смог открыть дверцу, но потом все-таки открыл и поманил ее. Она подошла, а он сказал:

— Залезайте туда и можете поспать пока.

Она покорно влезла в машину.

Он остался стоять и закрыл за ней дверцу. Вот в этот момент она снова почувствовала — приближается потеря! И это неправда, что она не хотела его удержать! Неправда, что у нее уже не было сил! Наоборот, как только он закрыл за ней дверцу, она тут же прильнула к окну и стала заглядывать в его высокое лицо, стараясь хоть запомнить черты, нос, рот...

— Нажмите на эту кнопку, — сказал он.

Она увидела кнопку у бокового окна. Нажала на нее. Он дернул дверцу и распахнул ее...

Она только чуть-чуть потянулась к нему, а он как хлопнет дверцей!

— Сильнее нажмите!

Она нажала со всей силы, и он не смог открыть дверцу.

— Сидите там и никому не открывайте, — сказал он. — Я скоро приеду.

Она видела, как он уходит, как сел в автобус, и уехал этот автобус с ним. Она сидела на переднем сиденье, и ноги ей девать было некуда. Сначала она их вытянула вперед, но скоро поняла, что холодно, и поджала, как могла. Потом она устала сидеть в этой позе и склонила колени к водительскому месту, но они тут же уперлись в какие-то рычаги, и она с ужасом подумала, что машина сейчас тронется. Она осторожно отодвинула свои ноги, и потревоженный рычаг встал на место. Она прислонилась к дверце со своей стороны, от дверцы несло чистым прозрачным холодом. Она выпрямилась на своем месте и даже от спинки сиденья отстранилась, вскинула голову и стала строго смотреть вперед. Если она сможет не шелохнуться достаточно долго, она почувствует, как холод, который прятался и пугливо отступал при каждом ее движении, доверчиво прильнет к ней. Перед ней был край двора и дальше дорога, по которой уехал водитель, а за дорогой какая-то смутная роща. Снег в ночи, хотя и влажный и почти теплый, казался твердым и почти неживым. Было холодно, как будто все умерли. Слева от нее стояла машина под чехлом. А чуть дальше еще две, голые. Ей показалось, что она состоит в некоем родстве с этими машинами. Что есть сегодня какая-то общность у этих машин и у нее. Для человека ее сегодняшний образ жизни совершенно не подходил, значит, она на время — машина. Они, эти машины, так одиноки по ночам, что им не остается ничего другого, кроме как ожить. Как ожить или как родить, зародить в себе что-то, нечто живое (вроде нее), в хрупкой прохладной неживой скорлупе что-то живое, нелепое, чудовищно ненужное днем — это она. Но сейчас они ее одобряют. Они одобряют ее присутствие, и они сами ее породили для того, чтобы... Для чего? Ну для чего? Не для чего, а потому... Потому что она их понимает. Она понимает, как они стоят тут, как на них льется бледный лунный свет, как на них смотрит снежная дорога.

Она рассмеялась. Это ведь в детстве кажется, что вещи с нами дружат. А на самом деле мы и здесь одиноки. Мы и здесь одиноки.

Но все-таки что-то вроде нежности у нее было к этим машинам. Да, было.

Она попробовала уснуть, откинув голову на спинку сиденья. Но шея устала. И рот не закрывался. "Как же я должна сейчас глупо выглядеть!" — решила она.

Она казалась себе слишком большой для этой машины. Как кто? Тут должно быть какое-то воспоминание. Она немного напряглась — неужели все! Не будет больше воспоминаний? Память стала белой и спокойной? Нет, там, вдалеке, что-то теплое, золотистое... Она с любопытством вглядывается. Ну хоть бы она сделала радостный рывок к этому теплому и золотистому! Нет, она равнодушно на него взирает. Это не ее воспоминание. И не ее потеря. Но все-таки она посмотрит на него.

Там, вдалеке, как чужая, сияла Алена Тамаева. Это была девочка очень большого роста — почти двух метров. И в то же время по уму — маленькая и веселая. Она была дочь богатых родителей. Замечательная красавица — она была смуглая, как мулатка, скуластая, у нее были черные пышные волосы и серые глаза красавицы. Она была настолько смуглой, что вокруг красивого рта у нее была полоска как бы изморози, как бы она сама не переносила бремени такой смуглоты и в знак протеста обвела рот бледной полоской. Можно было просто ахнуть от такой красавицы, но сама Алена относилась к своей красоте крайне жестоко и расточительно. Она носилась по коридорам их крошечного института, и коридоры дрожали от шалостей двухметровой золотистой плоти, которая вела себя, как пионер на перемене. И потому, что она сама не хотела быть красавицей, ее никто и не считал красавицей, а так и считали — вот несется Алена Тамаева. Так вот эту Алену она очень любила. Не то что любила. Она могла по нескольку месяцев не замечать ее, но всегда наступал момент, когда они подходили друг к другу и начинали плести чушь и хохотать хохотом, не зависящим от них. Словно сквозь них пропускали электрический ток. Когда в жизни было что-нибудь приятное, благополучное, намечались солнечные просветы, с Аленой было приятно дружить. Потому что сама Алена покорно выполняла все требования времени, и единственным ее недостатком было — экзотическая красота, с которой, впрочем, она успешно боролась. Ей было семнадцать лет, и в этом году она, наконец, рассталась с девственностью. Она очень переживала, что все, узнав, что она еще не знала мужчину, бросали ее, и была благодарна тому, кто наконец решился приобщить ее к жизни. Ну а если бы в моде были строгие нравы, она была бы строгой хохотуньей.

Вот такое ее посетило воспоминание и ушло. "Я ведь любила их всех", — подумала она.

И еще подумала: "Кто бы мог подумать, что моим последним воспоминанием будет эпизодическая Алена Тамаева".

Потом она выкурила сигарету, машинально отметив, что в пачке осталось еще три. Она не бросила сигарету на пол, а нашла на приборном щитке пепельницу и сунула окурок туда.

Когда стенки совсем сжали ее и дышать стало больно и сердцу стало трудно стучать, она подняла глаза и увидела небо. Большой черный квадрат неба раскинулся над ней и глядел на нее свежим своим ночным лицом, и маленькие звезды лепетали что-то. Их слабенькие голоски звенели, беспорядочно сбивались и звали ее. Она потянулась к ним. Она долго не двигалась, и тяжелым был ее подъем. Но она встала и свободно достала до неба своим лицом. Она слегка качнулась на глиняных ногах, но удержалась и с нежностью приоткрыла рот, готовясь выдохнуть слова любви. Но звезды ахнули, и сердито заверещали от ее вида, и стали больно колотить своими остренькими ручками-ножками в ее большое, заплаканное, размытое лицо. Они совсем одурели, слабенькие, от тяжелого перегара водки и беды, и все дружно навалились, чтоб столкнуть ее обратно. Они искололи ей губы до крови. Тогда она заплакала, потому что они не хотели быть с ней, а только сверху манили ласково, а сами прогоняли опять на страшную, разрушенную землю, где никто не хотел, чтоб она жила. Она зажмурилась, чтоб больше никого не видеть и чтоб остановить слезы, которые надоели ей за ночь.

Когда она открыла глаза, она увидела, что в окно смотрит кто-то. Он нагнулся и прислонился лицом к стеклу, расплющив об него нос и щеки. Она тоже стала смотреть и тоже прислонилась к стеклу со своей стороны. Так они прислонились глазами друг к другу, и она ничего не увидела в тех глазах. Они были белые.

Человек дернул плечами и ушел. Потом был черный провал, никто не шел. Потом по дороге пробежал человек. Он бежал медленно и устало, а за ним шел другой человек, легкой, смеющейся и жестокой походкой. Она следила за ними, пока их было видно, а потом их уже не было видно.

Она знала, что водитель ее бросил.

"Утром придет настоящий хозяин машины, — подумала она, — сдаст меня в милицию. В милиции тепло. Люди".

Он пришел через много времени. Было очень темно. Было еще темнее, чем в начале их знакомства. Он научил ее, как открыть машину, и она суетилась и не понимала, а потом бросила суетиться и уставилась на его бороду. "Но ведь я не должна радоваться ему". И сразу же сосредоточилась и правильно на все нажала, и дверца открылась. Она немножко удивленно следила, как он садится в машину, как нарушает покой холодного и ласкового пространства, в котором она с таким трудом научилась жить одна, но все-таки научилась, а он одним сильным смелым движением вторгся в это пространство, и сразу же она обрадовалась, что вторгся, значит, зря старалась, приспосабливалась, все равно одна не смогла бы... Ну, значит, он сел в машину и долго не мог ее завести. Ей захотелось на один миг припасть лбом к его плечу (раз он вернулся), но она благоразумно сдержалась и отодвинулась еще дальше. Он заметил это движение и внимательно посмотрел на нее. Наконец он завел машину, и они поехали.

— Так куда же вам ехать? — спросил он.

Она думала, что они так давно знакомы, что уже по-другому надо говорить, а он этим вопросом отшвырнул ее назад, на обочину дороги, не подобрал... на дороге. Он остался на дороге.

На дороге остался лежать. На спине. Лицо мертвое сразу.

Сначала недолго живое, а потом сразу мертвое надолго. Он остался лежать. А они не остались. Ни на одну минуту у них не возникло мысли остаться.

Она покорно сказала про Востряково, и что можно ее отвезти на вокзал какой-нибудь. Тут он вспомнил, что Востряково — это где-то здесь, близко, надо только найти на карте. Он остановил машину и стал искать карту. Он не знал, есть тут карта или нет. Он включил свет в машине, но из деликатности старался не смотреть ей в лицо. Он догадался, что она думает, что плохо выглядит, и не хотел огорчать ее.

Она тоже не смотрела ему в лицо, словно они сговорились не показывать лиц. Она только на руки его смотрела, как они делали неточные движения, открывая коробки, ящички. Наконец он нашел карту и предложил ей разобраться по карте, найти свой дом. Она наотрез отказалась. Она никогда не понимала, как это по карте можно что-то найти. Он один долго смотрел в карту, наконец что-то там разыскал и повеселел. Он вновь завел машину, и они выехали на большую дорогу, где их тут же остановило ГАИ. ГАИ забрало у него документы и ушло в свою нелюдскую будку, висевшую над ночной землей, как ядовитый оранжевый шар. Он посидел, выпрямившись и сосредоточенно глядя перед собой, словно вспоминая свое имя, потом повернул к ней лицо и впервые посмотрел на нее прямо. Ничего не оставалось, как ответить ему таким же долгим взглядом. Он принял ее взгляд, улыбнулся и открыл дверцу. Потом он пошел следом за ГАИ. Она успела разглядеть, что глаза у него светлые, продолговатые. Он очень скоро вернулся и стал что-то искать.

— Что вы ищете? — спросила она.

— Технический паспорт, — сказал он. Он опять перерыл все коробки, какие нашлись, он обыскал буквально всю машину. Паспорта нигде не было.

— Не мог же он ездить без паспорта, — бормотала она, искоса наблюдая за соседом.

— Мог, я думаю, мог... — ответил тот, потом вдруг глубоко, прерывисто вздохнул и замер, как давеча, когда вспоминал свое имя.

Он вдруг засмеялся и поднял тяжелую неточную руку, словно забыв, зачем поднимает ее, он потянулся к зеркальцу. Ей показалось, что он хочет посмотреть на свою бороду, потому что все это время она втайне думала о том, как не идет ему борода. Но он отцепил от стекла какую-то бумажку и побежал к будке ГАИ.

Скоро он вернулся, и они поехали дальше.

Они свернули на какую-то боковую дорогу, она не успела разглядеть указатель, но думала, что он знает, куда едет. Она ошиблась. Они заблудились. Они все время выезжали на кольцевую дорогу, словно какая-то сила не хотела выпустить их, пока они... пока они... И они неслись по ней вслепую, отчаянные и упрямые, а внизу, вдалеке, как в горсти мерцала спящая Москва.

— Я могу на вас жениться, — однажды сказал он. Иногда им навстречу мчались огромные рабочие машины, они грохотали и сверкали. А так было тихо и безлюдно.

Последняя благоразумная попытка остановить их осталась далеко позади. Этот человек из ГАИ пытался удержать их слабыми руками, наивными хитростями, но они вырвались и вот — мчатся...

Если они съезжали на какую-нибудь из дорог, то та вела в деревню, где глухо спали в черных жалких домах, а бледные поля под плоским небом мучили усталое сердце.

Они въехали в какой-то лес. Черный лес в сером снегу стоял спокойно и мертво. В нем было терпение, одно лишь терпение. В нем совсем не было никакой надежды. Но он не тосковал о ней. Он не знал о ее существовании. За лесом лежало снежное пространство, и из него в небо был направлен прожектор. От этого в небе получилась серая дыра, как водяной развод на беленом потолке. Потом снова был лес, скованный терпением, а на краю его стояла громадная грязная машина с чудовищным костистым прицепом, словно это гигантское мертвое существо, наполовину показавшее уже свои кости. Под машиной слабо тлел огонь.

И она поняла, почему он все еще не бросил ее. Он знал, что никого больше не осталось на земле, кроме них двоих. И даже если им навстречу неслись машины, то это были пустые, неуправляемые машины, сорвавшиеся с тормозов от горя и одиночества и летящие в никуда.

Она придвинулась к нему чуть ближе, чтоб почувствовать слабое тепло, шедшее от него. И тут же отстранилась и стала смотреть в окно.

— Я могу на вас жениться, — упорно повторил он, и на этот раз она посмотрела на него и вздрогнула, увидев, с какой ненавистью он смотрит на нее. Она притворилась спящей.

Ночь передумала кончаться. В какой-то момент, где-то, за каким-то поворотом, она успела разглядеть клочок светлеющего неба, но сообразила, что это один из слабых прожекторов освещает небо в поисках примет утра. Ночь расхотела уходить с такой грустной земли. И приют у них остался только в этой машине, из которой им, видимо, уже не выйти никогда.

Безмолвные и мертвые деревни, лежащие в глухих низинах, узкие, неожиданные улочки в этих деревнях с какой-нибудь бесполезной лампочкой, висящей в плотной черноте, и снег, бесконечный снег. А наивная надменность дороги, которая возвышается, подпираемая с обеих сторон насыпями, — это лишь видимость дороги, у которой есть конец. У этой дороги нет конца.

Огромная невосполнимая потеря осталась у них за плечами. Бесполезно было говорить о ней: горя не хватало, чтоб охватить всю потерю, и поэтому в них осталась лишь легкость и печаль, с которой им уже не расстаться до самой смерти.

И она поняла, что жить они будут долго, невероятно долго, и вместе и одиноко, и робко молить в душе смерть прийти поскорее, но она не будет приходить, и они будут глядеть в пустые, влажные глаза друг другу и не находить слов, чтоб согреть свои испуганные души, и никогда не посмеют никого родить для такой разочарованной, зараженной и опустевшей земли...

И что нельзя ни на единый миг остановиться, потому что это опасно, потому что они услышат тишину, от которой лопнут их слабые сердца, потому что только в этом бесполезном движении еще и может сохраниться и длиться их испуганная человеческая жизнь.

— Ну вот мы и приехали, — сказал он. — Это Востряково, я видел указатель.

И она не посмела ему сказать, что это совсем другое Востряково. Что их два — это Востряково, что по Киевской дороге, а ей нужно другое, что по Савеловской... Она не сказала ему этого, потому что это не имело значения уже.

И она все-таки пересилила себя, и осторожно взяла его за руку, и почувствовала, как ответно напряглась рука, какая была на ней нежная, теплая кожа, и почти невозможно было оторваться от этой руки. Она подняла лицо, поглядела в его горестное лицо с поднятыми молодыми удивленными бровями.

— Мы приехали, — сказала она. — Я узнаю дома...

Он послушно свернул, куда она указала ему, и поехал по какой-то улице, потом свернул еще раз (ей инстинктивно захотелось забраться подальше) и еще раз свернул. Улицы были хорошие, широкие, ухоженные.

Она показала ему на дом и сказала — здесь. Он остановил машину и стал глядеть на нее, ожидая ответа. Она опустила голову, и он отвернулся от нее. Она еще раз взглянула на его затылок, ей захотелось погладить затылок. Она вышла из машины и направилась к калитке, она старалась идти точно и умеренно. Ей удалось сразу же открыть калитку (как он сразу же открыл машину, наитие открывает нам чужие вещи), и дальше она шла по расчищенной дорожке к веранде. Дверь на веранду оказалась незапертой, она осторожно открыла ее и закрыла за собой. Стекло веранды еще больше сгустило тьму, она видела, как он сидит в машине, потому что в машине горел свет, а он не мог ее видеть — пленник света он был. Тогда она села на корточки, чтоб, когда его глаза привыкнут к темноте, он видел, что ее уже нет на веранде. Она поскользнулась на ледяном полу и упала, больно ударившись щекой. Она заплакала от боли, но тихо, чтоб хозяева дома не услышали ее и не вышли...

Она подтянула ноги к подбородку и лежала и тихонечко плакала, пока наконец не услышала, как завели мотор и поехали, и потом шум машины затих вдалеке.

"Ну вот. Ну вот мы и остались одни. Я тоже лежу. Как ты лежишь там? Куда смотрит твое мертвое лицо? Как стоит твой оранжевый "жигуль"? О нет, я не брошу тебя. Мы встретимся с тобой сегодня же. Сегодня же моя собственная душа отыщет твою, и, освобожденные, они сольются в высшей, справедливой любви".

 

литературоведение культурология литература сми авторский указатель поиск поиск