главная страница
поиск       помощь
Набатникова Т.

Голос

Библиографическое описание

Мне было 26, я только что пережила развод и еще не знала, что обречена на стресс. Еще и слова такого не водилось. Это теперь известно, что развод — даже желанный — сопряжен с неизбежной депрессией. А тогда — сильная и здоровая — не понимала, что со мной.

Весь декабрь, да и ноябрь тоже, работа в нашем конструкторском бюро шла без выходных: сдавали до конца года проект, проводили испытания, спали мало, зато с начала января — две недели отгулов. Мы полетели из лютой Сибири в теплые Карпаты кататься на лыжах: четыре подруги-коллеги, одна другой моложе и краше.

Прилетели в город Ивано-Франковск (мама путала с Сан-Франциско). Там тепло и сухо — какие лыжи? Добрались на турбазу в Яремче, душ в дощатом сарайчике, горячей воды не было — мы помылись и холодной, все ахнули: ну сибирячки! А нас само это перемещение из минус тридцати в плюс десять достаточно согревало.

Отправилась наша группа в горы в лыжный поход — в горах снег был. Еще не перезнакомились друг с другом, но бросалось в глаза обилие молодых мужчин.

Первая ночь в горной лесной избушке, нары с соломой, печка, протопленная и погасшая. Воцарилась кромешная тьма, все лежат в спальных мешках, а романтический восторг не дает уснуть. Кто-то заиграл на гитаре, запел:

Тронуло струну
Дыханьем вечера,
Я вас не огорчу,
Бояться нечего,
Просто я хочу,
Хочу сказать,
Что у меня была любовь,
Была любовь.

Слушали замерев. Было проникновенно. Когда песня кончилась и снова воцарилась тишина, никто не смел ее нарушить, боясь снизить заданный тон. Допустимо было только поднять планку еще выше.

И нашелся смельчак, отважился заступить на опустевшее место.

Ветры спать ушли с молодой зарей.
Ночь подходит каменной горой,
И с своей княжною из жарких стран
Отдыхает бешеный атаман.


Молодые плечи в охапку сгреб,
Да заслушался, запрокинув лоб,
Как гремит над жарким его шатром
Соловьиный гром.

Мужской голос читал неведомые стихи, безошибочной интонацией чутко пробегая по всем впадинкам звуков, как пальцы слепого музыканта по клавишам.

А над Волгой — ночь,
А над Волгой — сон.
Расстелили ковры узорные,
И возлег на них атаман с княжной,
Персиянкою — брови черные.

И услышала ночь такую речь:

“Аль не хочешь, что ль,
Потеснее лечь?
Ты меж наших баб —
Что жемчужина!
Аль уж страшен так?
Я твой вечный раб,
Персияночка!
Полоняночка...”

А она — брови насупила,
Брови длинные.
А она — очи потупила
Персиянские,
И из уст ее —
Только вздох один:
“Джаль-Эддин!...”

С той минуты и поныне голос человека для меня красноречивее даже его глаз, по нему я сужу о наполненности его сердца и ума. Надо еще принять во внимание, что я была в стрессовом послеразводном состоянии, с содранной кожей и болезненно-обостренными реакциями.

А над Волгой — заря румяная,
А над Волгой — рай.
И грохочет ватага пьяная:
“Атаман, вставай!
Належался с басурманскою собакою,
Вишь, глаза-то у красавицы наплаканы!”
А она — что смерть,
Рот закушен в кровь.
Так и ходит атаманова крутая бровь:
“Не поладила ты с нашею постелью,
Так поладь, собака, с нашею купелью!”

В небе-то ясно!
Темно на дне.
Красный один башмачок на корме.

И стоит Степан, словно грозный дуб,
Побелел Степан аж до самых губ,
Закачался, зашатался:
“Ох, томно!...
Поддержите, нехристи,
В очах темно”.

Вот и вся тебе персияночка,
Полоняночка...

Ну не знали мы тогда такой поэзии, не приучили нас к ней, нам совсем другое внушалось под видом стихов. Мало того, что эта неведомая поэзия нащупала во мне тайный привод, доселе дремавший под спудом — от него пришли в движение механизмы, никогда прежде не действовавшие во мне — но еще и этот голос — чей это голос, кому он принадлежит? Я стала перебирать по памяти мужчин нашей группы, но толком не могла вспомнить ни одного лица, никто пока не привлек к себе моего внимания — вернее, не отвлек его от того, что творилось внутри меня.

И снится Разину сон:

Словно плачется болотная цапля.
И снится Разину — звон,
Ровно капельки серебряные каплют.
И снится Разину — дно
Цветами, что плат ковровый.
И снится лицо одно — забытое, чернобровое.
Сидит, точно божья мать,
Да жемчуг на нитку нижет.
И хочет он ей сказать,
Да только губами движет.
Сдавило дыханье, аж
Стеклянный в груди осколок.
И ходит, как сонный страж,
Стеклянный меж ними полог.
“Рулевой зарею правил
Вниз по Волге-реке.
Ты зачем меня оставил
Об одном башмачке,
Кто красавицу захочет
В башмачке одном?
Я приду к тебе, дружочек,
За другим башмачком!...”
И звенит-звенит, звенит-звенит запястье...
Затонуло ты, Степаново счастье!

Наутро, когда мы высыпали из избушки на девственный снег — кто за костер, кто за котел, кто по дрова, кто за лыжи — я жадным взором обежала всех наших мужчин, пытаясь отгадать: кто?

Кто читал эти дивные стихи? Кто способен был ТАК в них проникнуть, ТАК их передать? Кто был настолько чуток, что ни до, ни после стихов не произнес больше ни единого слова, не “заболтал” их? Кто поставил все так, что невозможно было по-свойски крикнуть: “Братцы, ну, колись, кто стихи вчера читал?”

Чистота жанра не допускала этого панибратского оклика, как трагедия не допускает частушки. Такой развеселый вызов, истребив тайну, свел бы на нет результат разгадки. “Ну, я”, — пробасил бы мне в тон тот, кто читал — и все, дальше мои отношения с ним могли развиваться только в приятельском русле. А ведь то был мой суженый. Ведь я уже любила его, я не могла допустить с ним никакого приятельства. Я должна была угадать его сама, заставить эту тайну опознания работать на нас, вязать нас обоих этой знаковой связкой.

Но шли дни, один другого ярче. Волшебные Карпаты затмевали собой все, и стресс моего развода понемногу заживал. В ночь на 7 января мы с подругами увязались за группой местной молодежи с гармошкой, ходили от двора к двору, пели колядки под окнами. Заходили в дома, принимали угощение, плясали. Эти колядки были не хуже тех ночных стихов, я торопливо записывала в блокнот, отпуск складывался на диво: все было иначе, чем дома и на работе, ничто не напоминало о рухнувшей жизни.

Потом на какой-то автобусной экскурсии не то я прибилась к одному парню, Олегу, не то он ко мне прибился — так и сидели рядом, изредка переговариваясь. В один из дней устроили для нас банкет, мне хотелось попробовать разные вина (только что из большого спорта, никакого опыта питья). Я не знала, что смешивать нельзя. Ноги у меня подкашивались, и этот Олег пошел провожать меня. На мостике остановились, голова кружилась, и тут я его узнала: по поцелую. Поцелуй был такой же чуткий, как голос в ночи. Я не могла ошибиться, но для верности спросила:

— Ты стихи читал?

— Я...

— Кто это был?

— Цветаева.

Но я — то ничем не поразила его воображение, только он мое. А если нечего тебе предъявить своего, приходится утверждаться, топча чужое.

На очередной экскурсии он купил в киоске какой-то кондовый советский роман; такие романы писались многотомниками, их называли “опупеи”, а жанр обозначался “сибирятиной”: там неизменно присутствовал какой-нибудь таежный Егор, действие развивалось с царских времен до наших дней, и первая фраза неотступно оповещала: “Осень в том году выдалась пасмурной и дождливой”.

Я раскрыла книгу, победно прочитала вслух начало и устремила на него уничтожительный взор. Он отнял книгу от глумления и молча показал мне студенческий билет заочника Литинститута. На место меня поставил.

Спустя четверть века я позвонила в Харьков Ирине Евсе, знающей литературную жизнь своего города вдоль и поперек, назвала имя ее земляка — нет, такого имени она не слыхала. Да и я потом нигде не встречала никаких упоминаний об Олеге, хотя мир очень тесен.

Мир тесен и жесток. Борьба идет беспощадная, никому не удается удержать однажды завоеванную позицию. В бизнесе, во власти и в любви.

Ну, проломила я все стены, отделявшие меня, сибирячку, от этого харьковчанина, прочитавшего в карпатской ночи стихи Цветаевой и не обратившего на меня должного внимания. (Как пелось в песне, “как ты посмела не поверить, как ты посмела не ответить, не догадаться, не заметить...”) Проломила стены времен и расстояний, преодолела барьеры профессии, чтобы небрежно бросить: “Привет, Олег!”, пробегая по коридору общежития Литинститута, куда мы, заочники, съезжались по два раза в год.

Ну, остановился он, ну, обомлел. Я была как заморская жар-птица — приехавшая в Москву уже не из Сибири, а из Сирии — смуглая, как арабка, одетая иначе, чем все, и сосредоточенная на чем-то своем.

Пока его завоевывала, идя кружным путем, цели сместились. И сюжет, развивающийся по сценарию народной сказки “Журавль и цапля”, уже не занимал меня, а вызывал досаду. Он волновался, искал встреч, заговаривал. Он больше не интересовал меня.

И еще целых двадцать пять лет мне было некогда даже вспомнить о нем, так густо насыщена жизнь. И вдруг во время отпуска, в яркий солнечный день, наблюдая, как из-за острова на стрежень, на простор речной волны выплывают... я разом все вспомнила — Карпаты, избушку, кромешную тьму и голос волшебный в ночи; и сердце мое ахнуло и покатилось:

Затонуло ты, Степаново счастье!

 

литературоведение культурология литература сми авторский указатель поиск поиск