Всегда что-то предшествует тому, что потом за этим следует. Приведем три примера
совсем из другого романа, и первый пример даст представление об относительности
места, второй — о постоянстве времени, а третий пример — о (см. ниже)...
Первый пример:
Однажды В. Н. и И. К. прилетели в Симферополь поздним вечером (в 23 ч.), но
им надо было дальше, совсем в другое место, за 80 км от Симферополя. Туда ходило
только такси за 80 руб., а поскольку эта сумма была больше суммы двух билетов
на самолет из Москвы до Симферополя, они, решив несложную арифметическую задачу,
где спрашивалось, где же дороже — в воздухе или на земле, отказались от предложения
таксиста не потому, что сумма была головокружительной, а потому, что кружилась
голова от доступной платы за самолет и недоступной за автомобиль. Они сели на
троллейбус и приехали за 80 коп. в Алушту, чтобы, сделав круг, доехать по морю
до нужного им места. Итак, успокоившись в Алуште, что ничего так поздно уже
не ходит, они решили переночевать где-нибудь на пляже. Но пляж, разделенный
на отсеки, был заперт на замок, и они удалились в лесок, который покрывал гору,
чтобы залечь где-нибудь в кустах. Гора была в самом центре города, то есть город
стоял на горе. Удалившись наконец немного от центра, они обнаружили такое темное
и глухое место на теплой земле, выстланное теплыми сосновыми иголками и мягкими
веточками кипариса. Они присели и, когда глаза чуть-чуть привыкли к темноте,
увидели чуть ниже дорогу, примерно в 50 метрах, а чуть выше — какое-то сооружение
(дом?). Именно и дом, и недом. В темноте казалось, что он примерно трехэтажный,
а может, и четырех, что он вообще-то достроен, но как будто нежилой, что он
ничем не обнесен, хотя вид имеет какой-то номенклатурный, что, может быть, он
— ателье или почта, но эта догадка ничем не подтверждалась. Это был точно не
пансионат и не кинотеатр, это был дом неизвестного назначения. Но поскольку
было все-таки темно, В. Н. и И. К. решили, что, когда будет светло, они точно
определят, у какого же дома они заночевали.
Они выпили две бутылки Гурджаани, которые привезли с собой из Москвы, и красиво
заснули прямо на земле. Когда они проснулись в шесть часов утра и было уже светло,
они увидели этот «дом» в мягких серых лучах южного утра, но так
и не смогли определить, что же это за дом. Пока они складывали сумки, собирали
бумажки и пустые бутылки (свой мусор), они перекидывались соображениями насчет
этого дома, но ни одно из этих соображений не могло их удовлетворить:
— Это не почта.
— Не-а.
— Он же недостроен!
— Почему? Стекла-то есть, а вон занавеска, кажется.
— Вид недостроенный какой-то.
— Неприятное какое-то место, ты куда мою сумку дел?
— Я на ней спал; какое-то страшное.
— У тебя деньги из штанов высыпались, какое-то странное место.
— Пошли отсюда быстрей.
И по-быстрому свернувшись, они, можно сказать, скатились с горы, удирая из
непонятного места, от непонятного дома. В общем, так и непонятно, что это было
за место, которое нельзя было опознать не только в темноте, но и на свету.
Второй пример:
В. Н. и И. К., поджидая своих друзей с пивом, вожделенно смотрели на остренький
мыс, который уходил в море чуть резче остальных полукруглоовальных очертаний.
Находясь в одной точке, они смотрели в другую точку, находящуюся от них за 5
км, они смотрели из Нового Света в Судак, и сами они, абсолютно настоящие в
Новом Свете, абсолютно не различали людей в Судаке, а только знали, что вон
тот вогнутый берег и острый мыс есть Судак. И потеряв всякую надежду, что их
друзья когда-нибудь вернутся с пивом, они, еще долго прообсуждав, что быстрее
будет поехать самим, очутились не так скоро в Судаке, именно в той точке, которая
была видна им из Нового Света как точка. Зато теперь Новый Свет, то место, где
они находились не так давно, казался им точкой. Было трудно сказать, в какой
точке они по-настоящему были настоящие, если между Новым Светом и Судаком прошло
всего часов шесть; но если не учитывать это время, которое всего лишь песчинка
в песке времени, всего лишь капля в море — в море времени, то получалось, что
они по-настоящему были настоящие в двух точках одновременно.
Третий пример:
Один (родственник?) попытался восстановить реальную жизнь автора по одной
повести, которая случайно попала к нему в руки. От деталей, которые ему показались
абсолютно биографичными, он пришел в ужас и на остальную жизнь автора смотрел
не иначе, как разукрасив ее вычитанными деталями. Когда автор об этом узнал,
он пришел в ужас от того, как вообще люди (родственники?) читают книжки. Автор
очень кипятился и не соглашался с тем, что все детали абсолютно автобиографичны,
хотя зачем, спрашивается, нужно было автору все так тщательно замаскировывать
в своей повести, если бы детали эти были не автобиографичны?..
1
...если мысль, то какая? Они нашагали уже километры из одной комнаты в другую.
— тебе просто наплевать на все, — сказала старшая сестра младшей.
— на что?
— да на все.
С каждым словом они удалялись друг от друга все дальше.
— что я тебе сделала? — сказала младшая и села.
— ничего ты мне не сделала, — ответила Ездандукта.
— тогда скажи, что я тебе сделала?
— я скажу — ты, Петя, невыносима, я тебя выношу только потому, что ты мне
сестра.
— знаю, ты бы на мне не женилась, — сказала Петрарка, — но ведь мы родственники.
Ездандукта ничего на это не сказала. Она влезла в свитер, надвинула туфли
и уже в дверях сказала: «значит, можно так издеваться, если мы родственники?»
— скажи, что я такого сделала? — сказала Петя.
И вопрос этот, прихлопнутый дверью, так и застрял в дверях.
В городе такая осень... если осень, то какая? «прекрасное» солнце,
двигаясь по «роскошно-синему» небу, так прямыми лучами и осветило
развороченную грязь: ямы, доски, набухшие от дождя бумажки, и ветер, пройдясь
по мусорным ящикам, так «легким» порывом и усыпал асфальт: арбузными
корками, косточками и огрызками — всем, на что так «щедра» осень.
Даже не зима, когда мусор, вмерзший в землю и присыпанный «снежком»,
слабо выбивается «первыми» ростками, а именно осень, такая «обильная».
И день, накачанный звуками, где каждый звук — «торжество» сознательной
«человеческой» деятельности: звуки троллейбусов, трамваев, эти звуки
«венчают» «человеческую» «мощь», то, на
что способен «человек» в это «прекрасное» «солнечное»
«утро» в конце двадцатого века.
Петя влюбилась в Бориса. Она знала, что она любит только его и больше никого;
что больше ничего, кроме того, что она любит его, она не знает.
Борис опаздывал. Уже подали на перрон поезд, у которого они должны были встретиться,
у первого вагона в начале перрона, но поезд подали наоборот, и первый вагон
был в конце перрона, и теперь Петя не знала, почему нет Бориса, и где он есть,
и оставаться ли ей в начале перрона или пойти к первому вагону в другой конец
перрона. Все это было так ужасно, что Анне Карениной сразу нужно было броситься
под поезд, на котором она ехала и опаздывала к Вронскому, даже не одной броситься,
а вместе с мамой Вронского, с которой они ехали вместе, чтобы она не мучила
ее на протяжении всего романа, чтобы Вронский с самого начала остался без Анны
и оплакивал ее целый роман, а не в последней главе. Борис нашел Петю в середине
перрона, она стояла, как она стояла, как тень. И как только он ее увидел, он
услышал: «не уезжай!»
— я скоро приеду, — сказал он, — через три дня.
и через минуту она сказала: «не уезжай!» И он сказал: — я тут же вернусь.
и она тут же сказала: «не уезжай!»
И пока она его уговаривала, поезд уехал, а Борис остался. Поезд уехал без
Бориса, он уехал совершенно пустой, и незачем было под него бросаться, потому
что он все равно бы не раздавил, потому что был легким, как перышко. Зато у
Бориса на сердце стало тяжело после того, как поезд легко и быстро уехал.
Петя любила Бориса уже целую вечность, которая пронеслась за месяц, который
они были знакомы. Каждый день ей необходимо было его видеть по нескольку раз
в день. У нее были пустые от счастья глаза, и ни одной мысли в голове, кроме
мысли о Борисе.
В Борисе на нее произвело впечатление то, что сначала на нее не произвело
никакого впечатления. Сначала на нее не произвела впечатления его внешность,
зато потом все остальные мужчины, которые хотя бы чуть-чуть смахивали на Бориса,
уже были достойны ее внимания, тем более что внешность у Бориса была типичной
для мужчин: у него были прямые волосы, прямой нос, светлые глаза, светлые волосы.
Если ему было сорок лет, то он выглядел моложе своих лет, хотя если ему было
тридцать лет, то он выглядел старше своих лет. Ну, в общем, он имел такую внешность,
что внешность любого мужчины можно было бы довести до внешности Бориса. Сначала
на нее не произвела впечатление его работа. Если внешность у Бориса была типичной,
то работа у него была абсолютно нетипичной — он не ходил на работу. То, что
он имел возможность делать дома, он бы не имел возможности делать на работе;
он делал дома скульптуры, которые звенели, блестели, ходили, сидели, а одна
скульптура называлась: «глаза — зеркало души», там в самое обычное
зеркало были вправлены самые обычные кукольные глаза, это была как раз та работа,
которая потом на нее произвела такое впечатление, которое не произвела сначала.
Даже первая ночь с Борисом, которая кончилась утром, показалась ей днем совершенно
невпечатляющей, и вечером Петя не позвонила Борису. Зато, когда на память ей
пришли все впечатления, которые на нее не произвел Борис, она влюбилась в него
без памяти.
А вот эти скульптуры, которые делал Борис, раскупили бы во всем мире и в «Мире
искусства», но Борис никуда не выезжал, в отличие от Гоголя, который выезжал,
Тургенева и Достоевского; он не выезжал, как Пушкин; ездил, конечно, в деревню
и на Кавказ, но не дальше Михайловского и Бахчисарая. Петя сразу же влюбилась
в один храм, макет которого Борис показал Пете не сразу, а только когда сам
влюбился в нее. Этот храм снаружи выглядел как обычная девятиэтажная башня,
такая белая блочная коробка, типичная девятиэтажка, ничем не отличающаяся от
остальных девятиэтажек в Москве; зато внутри он был повторением Коломенского
храма снаружи: то есть как только человек попадал внутрь этой блочной коробки,
взору его открывался вогнутый Коломенский храм: то, что в Коломенском храме
было выпукло, в Борисовом храме было вогнуто, и под крышей девятиэтажки был
вогнутый купол, синий с золотыми звездами.
После того как Борис не уехал, он почти сразу же ушел; они расстались с Петей
на вокзале, чтобы встретиться завтра у нее дома, когда ее сестра уйдет.
Ездандукта не могла простить Пете «корейский самолет», как будто
это Петя его подбила. Как раз за месяц до Петиной встречи с Борисом подбили
корейский самолет, и Петя со своими друзьями изображали самолет, надев ему на
нос темные «шпионские» очки. Но потом «самолет» демонстративно
снимал с себя шпионские и робко надевал обычные детские диоптрические очечки,
и вот тогда все остальные начинали палить по этим очкам, очки разбивались, и
«самолет», ничего не видя, сначала натыкался на разные предметы:
полки, стулья, столы, потом с трудом добегал до туалета, и только за ним закрывалась
дверь, он с грохотом проваливался в унитаз, потом все стихало, и потом было
слышно, как в унитазе мирно журчит вода.
— дебилы, — сказала Ездандукта, — ничем хорошим это для тебя не кончится.
— чем? — спросила Петя.
— ты почему мне задаешь вопрос, на который я тебе уже ответила, — и, помолчав,
она ответила еще раз: «ничем».
В лице Ездандукты не было ничего отталкивающего, оно даже притягивало. Притягивало,
чтобы оттолкнуть. Как мордашка зверька, искусственно выведенного человеком,
притягивает человека своей аномалией: маленький носик в процессе отбора становится
все меньше и меньше, пока совсем не исчезнет, а глазки все больше и больше,
а ушки еще тоньше, а шея еще толще. Ездандукта еще так неудачно раскрашивала
лицо, что все и без того маленькое казалось еще меньше, а все большое — еще
больше.
...если слова, то какие? Какие нужно сказать, чтобы они дошли до Ездандукты
раньше, чем позвонит Борис, чтобы они до нее так, чтобы она сразу же ушла, не
сказав Пете ни одного грубого.
Как на зло, Ездандукта собиралась как на бал: сначала она надела одну юбку
и одну кофту, потом другую кофту, и к ней — другую юбку. Она пила чай и потом
ходила его допивать. С недопитым чаем она доедала несъеденный бутерброд. Когда
Петя бросилась к телефону, когда Ездандукта уже взяла трубку, когда Петя сказала:
«это меня», когда Ездандукта уже положила трубку, когда сказала:
«положили трубку», Петя села рядом с телефоном в полном отчаянии,
причиной которого была Ездандукта. Она, как причина, без всякой причины ходила
из одного угла в другой и своим беспричинным хождением причиняла Пете боль.
Уже не надеясь, что она когда-нибудь уйдет, Петя надеялась только на то, чтобы
она только ушла. Причиной Петиной боли была Ездандукта, которая все не могла
уйти, и следствием Петиной боли был Борис, который не мог прийти. В конце концов
причина и следствие так перепутались, что причиной ее боли был сам Борис, который
не мог прийти, а следствием этой боли была Ездандукта, которая не могла уйти,
и то, что Раскольников убил старушку — это причина, а то, что он пошел на каторгу
— это следствие, и то, что он убил — это преступление, а то, что пошел — это
наказание, но лучше бы он сначала на каторгу пошел, а потом старушку убил, лучше
бы сначала декабристов сослали, а потом бы они вышли на Сенатскую площадь, самое
страшное было то, когда следствие менялось местами с причиной, больше всего
Петя боялась, что сначала не придет Борис, а потом уйдет Ездандукта, что сначала
Наполеона посадят на Св. Елену, а потом он завоюет весь мир.
— никуда, — сказала Петя, когда Ездандукта спросила ее, куда она сегодня.
— так и буду, — ответила, когда Ездандукта сказала ей: «так и будешь
весь день в таком виде ходить?»
И после того как Ездандукта уже ничего не сказала, и Петя ей ничего не сказала,
Ездандукта почти сразу ушла, и почти сразу же позвонил Борис.
— ну что?
— где ты?
— напротив почты твой дом?
— а ты рядом с почтой?
Петя сказала этаж и квартиру. И как только она ему открыла, и только успела
закрыть дверь, и как только они обнялись, они уже не прекращали обниматься,
они только что и делали, что жутко обнимались и целовались прямо в дверях у
вешалки, где висели пальто: «сними ты свое пальто», — «а ты
свое». Борис оставался в пальто, а на Пете была ночная рубашка, в которой
было жарко, как в пальто, и сзади у нее на «пальто» была здоровая
дырка, и когда она уткнулась лицом в пальто, которое висело, Борис расстегнул
свое пальто, а Петя так и оставалась в своем дырявом «пальто», и
тогда он через дырку в ее рубашке, совершенно явную дыру в плоскости попал в
объем, через пустоту он попал в глубину. «Потом скажу», — сказал
он, когда она спросила: «ты что?», потому что он так вздохнул, что
ей показалось, что он не может дышать, «сейчас скажи», — «потом»,
и потом, когда они пили вино, и Борис разглядывал ее комнату, которая ему сразу
жутко понравилась: с приколотыми к обоям стихами, которые были только-что написаны
и еще сохли на булавках, и бабочкой из литья, которая издалека казалась шоколадницей,
у которой были даже металлические усики, Петя спросила:
— что ты хотел сказать, когда сказал, что потом скажешь?
— потом скажу.
— когда?
и когда они вместе вышли из дома, чтобы их не застукала сестра, Борис увидел
дырку в заборе, которая переходила в дырищу бетонной трубы, и когда Петя с Борисом
пролезли в дырку забора, они оказались внутри трубы, когда пересекли дырку в
плоскости, они оказались в глубокой тьме объема, они через пустоту проникли
в глубину, они вместе оказались внутри Пети в коридоре у вешалки, и теперь они
вместе целовались у Пети внутри, пригнув головы в трубе.
— поняла, — сказала она.
— здорово, — сказал он.
И они еще раз вместе это повторили: пролезли через дырку забора в трубу.
— ты думаешь, рабочие про это знают? — спросила Петя.
— про твою дырявую рубашку?
— теперь мне кажется, что все про нее знают, что ты меня публично вы... через
забор в трубу.
Высший момент счастья, куда еще выше? самый кратчайший путь к счастью — начать
прямо со счастья. Не такой длинный путь, как в прошлом веке, где счастье начинается
с легкого ветерка и кончается бурей, начать с бури и кончить бурей. Если бы
Петина любовь началась в девятнадцатом веке, она как раз бы к концу двадцатого
века достигла своей кульминации, потому что только в прошлом веке Борис заметил
бы сначала, какие у Пети «шелковистые» ресницы и «персиковая»
кожа, и Борис шел бы к своему счастью не торопясь, в полной гармонии с природой,
и какой-нибудь лунной ночью или в грозу или в полдень они с Петей не упустили
бы своего счастья, и счастье бы их не упустило. Борис обнимал свою девочку,
которая была уже не девушкой, и то, что он у нее был не первый, и то, что она
у него была не первая, во-первых то, что во-вторых у него это была первая любовь,
и у нее во-первых это была первая любовь; а то, что на первом курсе у нее был
первый мужчина — студент второго курса, у которого она была первой, это было
во-вторых.
Петя засыпала с мыслью о Борисе, и только она просыпалась от мысли о Борисе,
как мысль о Борисе не давала ей заснуть. Самая ранняя мысль — о Борисе — поднимала
ее с постели, у нее и в мыслях не было другой мысли. Она так дорожила мыслью
о Борисе, что дороже этой мысли была только мысль Бориса о Пете. Если sex как
орган в девятнадцатом веке перешел в двадцатом веке в sex как понятие, так и
Борис, в прошлом веке как человек перешел в настоящем веке — из прошлого в настоящее
— в понятие о любви, потому что до Бориса Петя не имела о любви никакого понятия.
Петя мыслила Борисом, и он стал Для нее не просто именем собственным — Борис
— он, собственно, стал названием ее любви и ее собственным именем; и не в одном
языке, даже в «великом могучем русском» не было этому названия,
только мертвая латынь, на которой никто не говорил, объединив и Петю и Бориса
и их чувство в одно целое, вполне способна была обозначить это целое, как borisus.
...если жизнь, то какая? чтобы она была такая, чтобы прожить ее так, чтобы
не так, как у..., чтобы так долго, но чтобы не так, чтобы она все еще была впереди.
Дом Бориса был его крепостью, и в своей крепости Борис чувствовал себя как
дома: железная загородка от палисадника, Коломенский храм в коробке, пень —
вся эта роскошь, он был с человеческий рост — макет «храма изнутри»,
и когда Петя с Борисом вошли внутрь храма, их головы оказались в самом куполе,
и можно было купол поцеловать, можно было поцеловать все звезды на куполе, и
Петя поцеловала одну звезду. Нет такого чувства, которое нельзя передать словами,
но нет таких слов, которыми можно передать чувство, и поцелуй, запечатленный
на губах и на побелке, когда на побелке остается отпечаток губ, как в небе,
на котором остается отпечаток розового облачка, размытого ветром, и отпечаток
розовой помады на побелке, размытый дождем. Петя показала Борису, какое у нее
красное горло, было больно даже сглотнуть слюну после поцелуя. Даже такое горячее
чувство здесь было бессильно, только горячее пиво могло вылечить горло, горячее
пиво было сильнее самого горячего чувства. Петя легла, а Борис пошел греть пиво.
Она выпила стакан, еще один стакан, и третий стакан так подействовал, что когда
Борис прикоснулся ледяными от ледяного пива губами к ее горячим от горячего
пива губам, из-за колоссальной разницы температуры Петя с Борисом попробовали
еще одно средство, а именно: она как в рот воды набрала, но это была не вода,
и когда он сказал: «выплюнь, если не можешь проглотить», она не
могла ответить сразу, потому что у нее был полный рот, и она ответила только
после того, как проглотила: «могу».
Пока они в таком темпе лечились, время тоже не стояло, и этот ускоренный метод
лечения разогнал до такой степени время, что когда они глянули на улицу, там,
где было светло, стало темно, а под фонарями, наоборот, стало светло.
— а что ты скажешь сестре? — спросил Борис.
— на дне рождения была, — ответила Петя Ездандукте, заявившись утром домой.
Между вопросом Бориса и Петиным ответом пролетела ночь, в которой было столько
счастья и правды, что Петя не могла сказать Ездандукте правду, потому что эта
правда не принесла бы счастья.
— не могла, — ответила Петя Ездандукте на ее упрек: «а позвонить ты
не могла?»
— подумала, — сказала Петя, когда Ездандукта ей сказала: «а ты обо мне
подумала?»
Петя подумала, что никогда бы не сказала сестре о Борисе правду, потому что
Ездандукта подумала бы, что это неправда, пусть лучше Ездандукта думает, что
неправда — это неправда, чем что правда — это неправда, так, правда, будет лучше.
И утро, такое какое-то, какое бывает только в такие дни, тогда, когда, и тогда
как; и тогда, когда так все, что уже остальное все кажется каким-то таким, что
уже это все не может изменить ничего.
После того как Петя и во вторую ночь не пришла домой, Ездандукта ей сказала
в первый раз: «чтобы это было в последний раз». Петя вышла из дома
и могла идти на все четыре стороны. Она пошла не в сторону магазина, куда ее
послала сестра, а совсем в другую сторону. И когда она переходила дорогу, так
резко притормозил троллейбус, как частник. Петя вошла в троллейбус, за который
платили Кострома и Дыл.
— за «три» можно было бы и на частнике, — сказал Дыл.
— я люблю за «три» на троллейбусе, — сказал Кострома. Кострома
отдал пареньку-шоферу три рубля, и троллейбус покатил в бор, который был не
стеклянный, не деревянный, а серебряный, с одним «н», может, из-за
сосен, довольно-таки серебряных зимой, серебряной речки, а может, из-за тридцати
серебреников плюс деревянного с двумя «н» дома, который по службе
получил дедушка Костромы за свою верную службу. Он делал то, что велели. И то,
что велели, то он и делал. Он так зорко смотрел в будущее, что взгляд его совсем
остекленел, у него был стеклянный, с двумя «н» взгляд.
— дедушка дома? — спросила Петя у Костромы.
— на задании, — ответил Кострома.
— Дыл, — сказала Петя, — чего-то мне не охота с вами, я вообще-то в магазин
шла.
— чего тебе в магазине делать, — сказал Кострома, — у нас там все есть.
— хлеб есть?
Они шли к даче деда Костромы, к «деда дачи» Костромы и говорили
про любовь.
— Кострома, ты дедушку любишь? — спросил Дыл.
— а ты, Дыл, своего дедушку любишь?
— из-за твоего дедушки моего дедушку убили.
— и мою бабушку, — сказала Петя.
— твоя бабушка его дедушке в матери годится.
— значит, он убил ее как мать, самый страшный грех.
— разве она ему в матери годится, она ему как сестра.
— значит, он ее как сестру убил.
— да если бы даже он убил ее как дочь, все равно это ничего не меняет, — сказал
Кострома, я вам своего дедушку не дам убить.
— а кто собирается твоего дедушку убивать, — сказал Дыл, — ты разве, Петя,
собираешься его дедушку убивать?
— а зачем мы туда идем? — спросила Петя.
— а ты что думала, мы идем дедушку убивать, мы идем кофе попить, — сказал
Дыл.
— я своего дедушку не дам убить, он сейчас, как младенец, только что рожденный
на свет, еще омытый кровью матери.
— надоел ты со своим дедом, — сказал Дыл.
— а надоел, так не приставай.
— зачем мы туда идем? — спросила Петя, когда они уже подошли к «деревянному».
— за чемоданчиком, — сказал Кострома.
Они буквально сели деду на шею, поднявшись на второй этаж, где временно обитал
Кострома. «Показывай чемоданчик».
Интерьер комнаты был совсем необычным для обычного человека: необычным было то, что самые обычные стулья, диваны, шкафы были окольцованы, как перелетные птицы, надо полагать, для того, чтобы мебель никуда не могла улететь. Петя села на стул с инвентарным номером, и, пока Кострома лазил под — с инвентарным номером — диван, Петя смотрела в — с инвентарным номером — окно, за которым стояли деревья с инвентарными номерами, с которых опадали листья, которые принадлежали деревьям, которые принадлежали дому, который принадлежал деду Костромы, которому все это не принадлежало. Дед здесь будет жить, пока не умрет, а когда умрет, здесь будет жить другой дед, точно такой же, немножко другой. И в этом пространстве, которое было постоянным: с постоянной мебелью, стенами, этажами — временным был только человек, а именно дед Костромы. В этот постоянный интерьер, созданный раз и навсегда, мог вписаться только такой дед, который был создан по образу и подобию этого интерьера. Здесь не человек подбирал для себя интерьер, а интерьер подбирал для себя человека. И все эти люди, которых подбирал для себя интерьер, были смертными, а интерьер был вечным. Даже если бы похоронили этот интерьер и закопали бы его в землю, остались бы инвентарные номерки, по которым потомки смогли бы воссоздать и стул, и шкаф, и Т. Д.
Дыл просто глазам не поверил, когда Кострома открыл чемоданчик. Кострома его
открыл, а потом сразу раз — и закрыл. И Дылу показалось, что ему показалось.
А Петя не видела, что Кострома открыл чемоданчик, потому что смотрела в окно,
а когда она повернулась к чемоданчику, он был уже закрыт. Это был кондовый,
с железными углами чемоданчик.
— дай три на троллейбус, — сказала Петя Костроме, — я поеду. Кострома неуверенно
полез в карман, уверенный, что у него нет трех, и вместе с платком вытащил деньги.
И когда он отдал Пете три, и она пошла к две, чтобы уйти, он открыл чемода,
и когда Петя огляну, она увидела то, о чем раньше только слышала.
— Петрарка, — сказал Кострома. Он сказал это громко и торжественно, но у него
вдруг что-то случилось с голосом, и он еще раз сказал: «Петрарка»,
но уже намного тише. Кострома подхватил чемоданчик, как шкатулку, и преподнес
его Пете, которая улыбнулась, потому что он был набит драгоценностями, которые
любят все женщины: царицы, бляди и девушки, но в то же время нельзя было назвать
драгоценностями то, что было в чемоданчике. То есть там было и золото, и алмазы,
но это были не украшения, то есть поскольку они были как бы в шкатулке, они
были как бы украшения, но это были не нормальные украшения: перстни, браслеты,
булавки, это были именно ненормальные украшения — ордена.
— чье это все, — сказала Петя чуть слышно, но Кострома расслышал и чуть слышно
ответил: «твое», но Петя не расслышала и еще. тише сказала
— «чье»?, но Кострома не расслышал и больше ничего не сказал, и
стало так тихо, что стало совсем ничего не слышно, то есть стало слышно даже
то, что ничего не слышно. Но как звякнул металл, когда Кострома поставил шкатулку,
абсолютно все услышали. И Дыл абсолютно спокойно сказал: «где взял?»
Кострома посмотрел на него спокойно и сказал: «знаешь анекдот, где взял,
где взял?» — Кострома рассказал анекдот: бежит человек с топором, а за
ним бежит другой человек и кричит ему: где взял?, тот с топором остановился,
тюкнул его топором и пошел себе спокойно. Идет и приговаривает: где взял, где
взял — купил!
— вот, что ты будешь приговаривать, когда тебя тюкнут, — сказал Дыл.
— почему это меня тюкнут?
— а ты что думал, за такие вещи награждают?
— а за какие вещи награждают?
— ну, может, посмертно наградят.
— а может, они ненастоящие, — спросила Петя.
— как это ненастоящие, — возмутился Кострома, — что, я красивой девушке буду
фальшивку дарить?
— а кто красивая девушка? — спросила его Петя.
— ты, ты и есть красивая девушка.
И Дыл с Костромой посмотрели на Петю, лицо которой было похоже на лицо мальчика,
в котором так много женственности.
— а я разве не красивая девушка? — спросил Дыл.
И Петя с Костромой посмотрели на Дыла, в лице которого было так много женственности,
что он лицом походил скорее на девушку, чем на юношу, но почему-то Петино мальчишеское
лицо притягивало, а женственное лицо Дыла отталкивало. То, что Дыл был мужского
пола, и то, что в нем было так много от противоположного пола, было ему не к
лицу, но то, что Петя была женского пола и в ней было что-то и от противоположного
пола, так было ей к лицу, что Кострома не сводил глаз с ее лица, и у Пети выступил
румянец на лице. А Кострома вообще часто краснел, и это особенно бросалось в
глаза, потому что он от природы был белым: белая кожа, белые волосы, белые ресницы,
белые брови. И если бы он был девушкой, ему можно было бы подкрасить брови и
ресницы, и они были бы заметны, но поскольку он был не девушкой и подкрасить
было нельзя, заметно было то, что они почти не заметны.
— ты хочешь сказать, что весь чемодан — Петраркин? — сказал Дыл.
— я уже это сказал.
— ты что, влюбился?
— а что, влюбиться — это преступление?
— погодите, — остановила их Петя, — я же влюблена.
Кострома и Дыл посмотрели на нее так, словно это было чудовищное преступление
с ее стороны.
— я влюблена, разве это преступление?
— как это влюблена, — сказал Кострома, — в кого? Петя ничего не сказала и
отошла от чемоданчика.
— когда ты влюбилась? когда подбили самолет, ты же не была влюблена.
— тогда еще нет.
— так его же недавно подбили, когда ты успела влюбиться?
— недавно, после того, как его подбили, почти сразу.
— ведь месяца не прошло, как его подбили.
— почему, уже два месяца прошло, — сказала Петя.
— разве уже два месяца прошло? — сказал Кострома.
— ровно два, — сказала Петя.
— так ты сразу после самолета влюбилась? — спросил Кострома.
— почему сразу, через месяц.
— кто он? — спросил Кострома.
— кто? — не поняла Петя.
— кто? — еще раз сказал Кострома. она сказала Борис, она, что он, что он и
она, что она без него, и когда его нет, она, что это может быть только он, что
она бы никогда, но он, и когда он тоже, то она...
— да, это оно, — сказал Кострома.
— что «оно»? — спросила Петя.
— оно самое, чувство, — сказал Кострома.
— за такое чувство надо давать Золотую Звезду, — сказал Дыл.
— Орден адмирала Ушакова!
— Георгиевский крест!
— они все твои, — сказал Кострома и положил ордена к Петиным ногам, — неси,
— сказал он Дылу.
— где? — спросил Дыл.
— под диваном, справа.
Дыл полез под диван, достал бутылку коньяка — «у тебя тут и рюмки».
— и рюмки давай, давай все, что там есть, там еще колбаса.
— ты что под диваном не запираешь?
— что, дырку запирать?
— дырку прежде всего и надо запирать! Они нарезали, налили и выпили по рюмке.
— за «оно», — сказал Кострома, — такая редкость в наше время —
«оно», это же высшая заслуга перед народом — «оно»!
У Пети на груди появилось сразу пять.
— а вообще это такой труд, любовь, еще какой труд, — сказал Дыл, — надо за
это давать Ветерана труда, — а тебе тоже можно было бы дать Золотую Звезду,
— разговорился Дыл, — ты ведь влюблен.
— нет, если один человек влюблен — это не считается, — сказал Кострома, —
мало ли кто в кого влюблен, надо давать только за чувство, которое распространяется
на двух людей, — рассуждал Кострома, — собственно, надо давать не людям, а чувству,
а людям только как представителям этого чувства, так же, как надо давать делу,
а людям, как представителям дела: добились какой-нибудь скорости, надо скорости
дать Ветерана труда, добились времени — надо дать времени.
— если за чувство, — сказала Петя, — тогда половина орденов — Бориса.
— половина — его, — согласился Кострома.
Ничего не забыли — все в чемоданчик: недопитую бутылку и колбасу.
— на свадьбу позовешь? — спросил Дыл.
Петя так резко встала, что так резко ударилась, что сказала: «ой».
— до свадьбы заживет, — сказал Дыл.
И они поехали. Таксист их домчал от бора до бульвара за считанные минуты, и, когда они ему отсчитали, когда он остановился рядом с институтом, где учились Петя и Кострома, а Дыл поучился и бросил, зато он мог восстановиться, а Петя с Костромой, наоборот, могли бросить, они перешли через бульвар и вышли к Новому МХАТ-у, но «старый» был лучше новых двух, Кострома прочел стих:
и нога в перспективе — это та же нога,
и глаза в перспективе — эта те же глаза,
и звезда в перспективе — это все же звезда,
но любовь в перспективе — это тоже любовь.
Дыл взглянул на Кострому, у которого не было никакой любви, ни в настоящем
времени, ни в перспективе, это было бы большой удачей для Костромы, если бы
он резко бросил писать стихи.
— еще чего-нибудь прочти, — сказал Дыл. Кострома прочитал еще.
— а теперь спой, — сказала Петя.
Так с песнями и стихами они подошли к дому Бориса, посмотрели на его квартиру,
которая была на первом этаже, даже чуть ниже тротуара, но не совсем в подвале.
Петя сверху вниз заглянула в его окна, его не было.
— подождем? — спросил Кострома.
Они помаялись на холоде, Кострома начал читать еще один стих, но Петя так
на него посмотрела, что он прервал чтение и сказал, что он еще его не дописал.
— почему у нас нет частной собственности, — сказал Дыл, — зашли бы сейчас
в частное кафе, погрелись.
— а в государственное не можешь зайти?
— в государственное — нет, там — воняет.
— чем там воняет?
— то, что едят, тем и воняет.
— так едой же воняет.
— я люблю, когда едой пахнет, а не воняет.
— а я не против, чтобы все было частное, — сказала Петя.
— а кто против, — сказал Дыл, — все должно быть частное, только границы государственные.
Петя подумала и сказала: «можно ко мне заехать», потому что подумала,
что сестры нет дома. Поистратившись, они прокатились до Петиного дома на метро.
И когда Петя стала открывать дверь, с другой стороны ее открыла Ездандукта,
с одной стороны, в этом не было ничего плохого — она открыла и пошла назад,
как вдруг с другой стороны вышел Борис. При виде Бориса Петя должна была бы
упасть в обморок, и то, что она не упала, и то, что она стояла, и то, что она
даже сделала один шаг вперед; она должна была бы потерять дар речи при виде
Бориса, и то, что она сказала, и то, что она ответила, и то, что она потом спросила,
оказывается, с той самой минуты, как она увидела Бориса, она не переставала
говорить, и то, что она стоит и молчит, казалось только ей, потому что на самом
деле она ходила и говорила, а ей казалось, что все ходят и говорят, а на самом
деле все стояли и молчали. Ездандукта стала расспрашивать, а Петя стала объяснять,
но Ездандукта ничего не могла понять и просила только объяснить, откуда взялись
ордена, а Петя не могла понять, откуда взялся Борис, и когда Ездандукта на свой
вопрос получила Петин ответ: «из космоса», она на Петин вопрос дала
Петин ответ: «из космоса». А Борис не понял, что ордена — за любовь,
и ускользал от Дыла и Костромы, как рыбка: вот он уже у них в руках, и вот его
нет, но когда он понял — что за любовь на нем заблестели ордена, как чешуя на
рыбке. Петя не переставала смеяться, потому что чувству ее не было конца, а
был конец чувства, Ездандукта абсолютно белая сказала, что абсолютно все услышали:
«уходите». И Петя спросила: «кто?», и она ответила:
«все». И Петя с Борисом, позвякивая орденами, пошли к двери. Дыл
с Костромой пошли к двери. И когда они все вместе стали спускаться вниз по лестнице,
Ездандукта выглянула из двери и сказала: «Борис, можно вас на минуту».
И Борис развернулся и пошел обратно к двери, и когда за Борисом захлопнулась
дверь, Петя хотела тут же вернуться и открыть ключом дверь, потом она хотела
позвонить в дверь, потом выбить ногой дверь, но когда Кострома сказал: «пошли,
подождем внизу», Петя пошла за Костромой, и внизу они стали ждать. Первая
минута была как минута, но прошло еще пять минут, и Петя стала считать минуту
за минутой, «сколько прошло?» — «десять минут», и после
того, как прошло еще пять минут, Пете показалось, что прошел уже час, и она
сказала, что больше не будет ждать ни минуты, и ровно через минуту они уехали,
и ровно через минуту вышел Борис. Он постоял у двери несколько минут, потом
за минуту обошел все вокруг, и, подумав минуту, он решил, что вернется на минуту.
2
...а тот, кто не может иметь ребеночка, может иметь андрюшу, это такая небольшая
металлическая скульптурка, которая вещает, или другого андрюшу можно вывести
из яйца; взять яйцо черной курицы и вместо белка влить сперму, заткнуть пергаментом,
чуть увлажненным, и в первый день мартовской луны положить его на кучу навоза;
через тридцать дней инкубации появится монстр, напоминающий человечка, его нужно
кормить земляными червями и канареечником... и пока он будет жив, ты будешь
счастлив.
— а ты хоть знаешь, где мы сидим?
— не-а.
— это стадион.
— поле большое, а скамеек нет.
— может, с другой стороны скамейки, а мы — с другой.
— а скамейки — вокруг.
— а мы — вокруг скамеек.
— а ты видишь, там туман.
— какой?
— ночной туман, и скамейки в тумане.
— а почему звезды?
— звезды — в небе, а туман — на земле.
— а в небе?
— звезды.
— а на земле?
— скамейки.
— там есть еще глоток?
— откуда ему взяться.
— мне сегодня приснилась женщина, такая красивая с коричневыми глазами в красном
платье, и она сказала: когда ты будешь счастлива или когда ты будешь несчастна,
подумай обо мне, и я к тебе приду, у нее на лбу был глаз, кроме двух обычных
глаз, и глаз на лбу то проваливался в глубину затылка, то всплывал, как поплавок,
как бы по такой трубочке, уходившей в глубину затылка, а потом он всплывал на
поверхность лба, — с чувством рассказывала Петрарка.
— ты его любишь? — спросил Кострома.
— Борис — это мое чувство, — ответила Петя.
И Кострома, предчувствуя, что Петрарка что-то еще скажет о Борисе, сказал
про другое:
— вон видишь, там под небом — сарай, там хранят инвентарь.
А бесчувственный Дыл сказал:
— сразу видно, что Петрарка влюблена.
Оттуда, где они сидели, не только не виден был сарай, даже не видно было скамеек,
и стадион был их представлением о стадионе.
А Петя так расчувствовалась от того, что видно и не видно, что ее подбросило
почти на полметра от земли, и когда она приземлилась, нет, когда она даже была
между небом и землей, в момент приземления, нет, уже когда она встала на ноги,
она сказала, когда она уже села:
— я люблю Бориса.
она говорила, захлебываясь от чувства, и так как ничего, кроме того, что она
любит Бориса, она не говорила, ее речь нельзя было назвать просто речью, это
была мелодия: та-та-та-та, это была одна мелодия, которую знает какая-нибудь
одна птица, и мысль, заложенная в этой мелодии, была такая простенькая, что
одну птичку на Кавказе, которая облюбовала себе одну ветку в Эшере, хотелось
подбить за то, что с утра, радуясь солнцу, она щебетала до самого вечера: «я
люблю-бори-са». И если бы птица запела теплоходным гудком или трамвайным
звонком, или пением своим она тормознула бы в небе, как автомобиль, — это могло
бы поразить слух, но в том, что птица — поет, девушка — любит, в самой мелодии
как мысли, и в мысли как мелодии — не было ничего поразительного: ну любит,
ну поет.
— я никогда больше не полюблю. Никого, — сказала Петя. Эта новая песня пронимала
еще сильней, и когда она еще раз сказала: «никогда», — пошел снег,
и ближе к небу он был больше снегом, а ближе к земле — он был больше дождем,
и особенно сильно было видно, что между небом и землей несколько ярусов. Это
было видно с точки зрения человека, а хорошо, если бы это было видно еще из
какой-нибудь точки.
Петя вернулась домой не так поздно, но позже, чем ушел Борис, но раньше, чем
Ездандукта пошла спать.
Ездандукта сияла как никогда, т. е. никогда еще Петя не видела, чтобы Ездандукта
так сияла. Она мыла посуду и летала по квартире, и летая и сияя, она мыла и
говорила, что они с Борисом говорили на разные темы, и на тему ее диссертации,
что у нее поменялась тема после того, как умер ее первый руководитель, и теперь
тема диссертации называется: «тема природы в философско-любовной лирике
первой половины 19 века», а во второй половине дня, когда Петя с друзьями
вернулись, они не успели договорить на эту тему, и Ездандукта попросила Бориса
задержаться на минуту, но они стали говорить совсем на другую тему, и Ездандукта
сказала ему, что она очень рада, что у ее сестры появился нормальный знакомый,
потому что все остальные ее знакомые абсолютно ненормальные, «и ты с ними
пропадаешь по ночам», — сказала она Пете, а Борис сказал: «у вас
очень талантливая сестра».
— когда это я пропадала по ночам? — спросила Петя.
— две ночи подряд тебя не было, — сказала Ездандукта. И тут Петя не сказала,
что эти две ночи она пропадала у Бориса, а что до этого врала, что она раньше
врала, а теперь не врет, что любит Бориса, и он ее любит, и что две ночи подряд
они любили друг друга, а про день рождения она соврала; и вместо того, что она
не сказала, она сказала:
— ты его супом кормила?
— я надеюсь, ты не влюблена, — сказала Ездандукта.
— в кого? — спросила Петя.
— в Бориса, например.
Петя спросила: «в какого?» только потому, что не могла говорить
с Ездандуктой о своем Борисе, но зато спокойно могла говорить о Борисе вообще:
о Борисе Годунове, о Борисе и Глебе, о борисе-барбарисе. А Ездандукта не хотела
говорить о борисе-барбарисе и опять заговорила о Петином Борисе, и у Пети случайно
вырвалось:
— да ты сама, наверное, в него влюбилась.
И вдруг Ездандукта ответила ей так серьезно и тихо:
— если бы он хоть чуть-чуть полюбил меня как человека, я готова была бы любить
его всю жизнь.
Такого полета Петя не ожидала.
— как это, как человека? — задала она вопрос.
— вот так, — сказала Ездандукта.
В окно светила здоровая луна, известно, что за птица эта луна, ничего не известно,
Петя пошла к себе в комнату, бренча орденами, и бриллиант так сверкнул при луне,
как при солнце, любовь была как дружба, сестра как брат, мать как отец, дурак
как дурак, и перед сном Петя подумала, что иногда ей снится Борис, но не как
человек, а как какой-нибудь предмет или зверюшка, например баночка или черепашка,
но она точно знает во сне, что баночка или черепашка — это Борис, и относится
во сне к ним не как к банке или черепахе, а как к человеку, «вот это,
что ли, имела в виду Ездандукта?» — подумала Петя. Но Ездандукта имела
в виду не это.
И тут на нее напала такая тоска по Борису, что она затосковала не только по
Борису; и место, где живешь, страна, нагнала на нее такую тоску, что ничего
не возможно изменить, что если резко начать все менять, все сделать частным,
только границы — государственными, это не удастся сделать мирно, все передерутся
и перебьют друг друга; почему нельзя открыть границы и съездить с Борисом, скажем,
в Японию (только кому скажем?) с выставкой его скульптур, а потом вернуться
через год и написать картину, или начать ее писать в Японии, а закончить хотя
бы в Москве, почему для того, чтобы съездить хотя бы в Японию, надо убить на
это полжизни: сначала кончить, потом начать-вступить-зарекомендовать-потом суп
с котом; а что Япония, у нее здорово развивалась культура, пока триста лет были
закрыты границы; так она же маленькая, Япония, она же — остров и ученица Китая,
а мы же часть материка, часть Азии и Европы, у нас тоже не дремлет культура,
только жизнь вымирает. Живем, как враги, и остается только валять дурака. Редкая
страна, где не живут, а только все время борются, страна экспериментов, но ведь
жизнь — это не эксперимент, жизнь — это жизнь раз в жизни. Вокруг не дети, а
октябрята, не молодежь, а комсомол, не люди, а члены. Петя подумала, что Борис
нарочно упрятал Коломенский храм в коробку, чтобы его не видно было снаружи,
а видно было только изнутри. И пока, лежа в постели, Петя не могла заснуть,
измучившись от всех этих мыслей, Борис, измучившись на аэродроме, заснул, потому
что никак не мог вылететь со своим храмом в коробке не в Японию, а в довольно-таки
средненькую Азию.
Нельзя сказать, что ранним утром Борис вылетел из Москвы, просто из мертвого
города он отлетел, как душа. Он нарочно не сказал Пете, что ему надо лететь,
чтобы все-таки улететь, потому что вспомнил, как он не уехал, когда сказал ей,
что ему надо ехать. Зато он оставил ей ключ от своей квартиры, и Ездандукта
сказала, что передаст его вечером вместе с приветом, но привет она передала,
а ключ решила передать утром. И пока утром Петя спала, Ездандукта не дремала.
Она прикатила к Борису, чтобы навести у него красоту по своему представлению:
красиво расставить стулья и стопкой сложить белье; она так далеко зашла в своей
уборке, что после того, как она перемыла полы и посуду, она взялась за окна.
Она довела их до такой прозрачности, что сквозь прозрачные чистенькие стекла
полуподвала улица казалась особенно противной. Она сдвинула скульптуры в сторону,
и все, что раньше ходило и звенело, теперь стояло и молчало. Когда Ездандукта
к вечеру вернулась домой, она неторопливо стала рассказывать, но Петя так ее
торопила своими вопросами, потому что Пете не терпелось узнать, где же Борис,
а Ездандукта терпеть не могла, когда Петя ее перебивала, когда она говорит;
и то, что Ездандукта хотела рассказать все по порядку, а беспорядочные Петины
вопросы ее сбивали, Ездандукта как раз сбилась на самом интересном месте рассказа,
в том месте, где речь шла о самолете, потому что когда Петя перебила ее вопросом:
«как это улетел?» и Ездандукта ответила: «ну как обычно летают
— самолетом», и Петя стала задавать вопросы: «когда улетел»,
«каким самолетом?», в конце концов Петя сказала: «не мог он
улететь самолетом», Ездандукта сначала даже растерялась, но потом спокойно
ответила: «он улетел вчера, а сегодня уже прилетел». «Ну почему
же самолетом!» — сказала Петя. Это Ездандукту даже рассмешило: «а
на чем же ехать в Среднюю Азию, не на поезде же?»
— почему в Среднюю Азию? — спросила Петя, — он должен был уехать на поезде
в Ригу.
— все правильно, в Ригу — на поезде, в Ташкент — на самолете. Петя просто
возненавидела самолет, который летит в Ташкент, уже прилетел, не потому, что
он набит до отказа, с грязными чехлами на креслах, и не проветривается, не дезинфицируется,
даже не потому, что внутри самолета летают мухи, мухи в воздухе — это спорт,
бегают тараканы, она ненавидела его как транспорт, который улетел-прилетел,
быстро и комфортабельно, «пользуйтесь услугами аэрофлота, они всегда к
вашим услугам», она его ненавидела за эти услуги, пусть в поезде тоже
услуги, но в поезде больше человечности, и если попросить его, как человека:
«не уезжай», он и не уедет, а самолет улетит, как козел, а еще больше
человечности — в колесах, на такси точно не уедешь, если попросить: «не
уезжай», но самый бесчеловечный транспорт — это собственные ноги, на которых
уносишься, как на крыльях.
После самолета Ездандукта даже не вспомнила о ключах, а Петя не спросила,
а Ездандукта не сказала, и Петя не узнала. Она вспомнила о ключах, когда Петя
уже вышла из дома, она решила, что скажет, когда Петя вернется, тем более что
перед уходом она сказала Пете: «не поздно возвращайся». В институте
был семинар, который был посвящен одному прозаику, сокурснику Костромы, и одной
поэтессе, которая училась с Петей на одном курсе, а вел семинар один молодой
критик, который уже был на последнем курсе, и он сразу сказал, что когда в рассказе
героиню зовут по фамилии, а героя по имени, то это очень плохо, лучше всего,
когда героиню зовут по имени, а героя по фамилии, а еще лучше, когда героиню
называют не полным именем, а неполным, например, не Татьяна, а просто Таня.
Это оказалась самая острая тема, потому что на другую тему уже никто не говорил.
И только в самом конце сказали, что в стихотворениях молодой поэтессы по-настоящему
чувствуется мужская сила, и на прощание ее назвали сложившимся поэтом. После
такой тоски Петя с Костромой вышли в садик, где стоял тот, кого разбудили декабристы,
который сам потом кое-кого разбудил.
— зря они друг друга разбудили, — сказал Кострома и показал на памятничек,
такой маленький и страшненький с тремя тюльпанчиками на нечищеных ботинках и
продернутым шлангом между ног.
Еще поговорили на тему: кто кого разбудил, кто больше спал, а кто меньше,
«а Наполеон вообще мало спал, всего три часа в сутки, зато много гулял,
все время на улице, на поле сражения», — «а другой днем любил спать,
выспится днем, а ночью из-за него никто не спит», — «а сейчас люди
вообще любят поспать, если бы еще не надо было на работу ходить, вообще бы никто
не шевелился», — «а чего шевелиться, все равно никакого толку, лучше
поспать». Подошел Дыл, «чего вы тут сидите, — сказал он, — пошли».
И они пошли. Какой чистый воздух, как пахнет хорошо, «чем?» — «чебрецом»,
— «а ты нюхал чебрец?» — «а как же», — «а где?»,
— «а в аптеке», и так хочется, чтобы, точно, все было чисто и хорошо,
а не точно, как в аптеке. Петя по-быстрому распрощалась с Дылом и Костромой,
чтобы посмотреть на окна Бориса, которые были прозрачные, как стекла, грязные,
как воздух. Борис улетел, и все было так бессмысленно, и некуда было податься,
и Петя подалась домой.
Уже поздно вечером Ездандукта сказала:
— совсем забыла, тебе Борис оставил ключи.
— когда? — спросила Петя.
— опять начинается, — сказала Ездандукта, — ты опять задаешь бессмысленные
вопросы.
— какие? — сказала Петя, потому что очень волновалась.
— глупые, — ответила Ездандукта и пошла спать.
Петя долго не ложилась спать и долго сидела на кухне, она хотела расспросить
сестру о подробностях, но Ездандукта не показывалась. Зато когда она вышла из
своей комнаты, Петя сразу ее спросила:
— а когда он мне оставил ключи?
— вчера, — сказала Ездандукта, — да, я еще тебе не сказала, — и тут она сказала
такую страшную вещь, что Петя даже вздрогнула, — я ездила к нему сегодня и немного
прибралась, но тебе это, наверное, все равно.
— все равно интересно, — сказала Петя, — ну и как?
— нормально, — сказала Ездандукта и ушла к себе в комнату.
«Все будет хорошо, — подумала Петя, засыпая, — все будет прекрасно»,
— и прекрасное хорошо увлекло ее в свое прекрасное далеко, не так далеко от
дома, в область сна, где по области ожидались осадки и местами заморозки, и
все места для пассажиров с детьми и инвалидов были заняты, в местах общего пользования,
в самом интересном месте сна, где обычно появлялся Борис, его все еще не было
во сне, и впервые с момента их любви он должен был появиться не в той точке,
где пространство пересеклось со временем, не в том месте, где два часа дня пересеклись
с Гоголевским бульваром, не в то время, когда часы показывают пять-ноль-пять
рядом с зоопарком — он должен был появиться только во время дождя — вовремя
— и сам он мог быть на улице, на море и в кафе, в любом месте, где бы она его
застала во время сна, допустим, в три часа. Но его не было во сне ни в одном
месте сна ни в четыре, ни в пять, и только когда вместо семи часов стукнуло
девять, и Ездандукта стукнула дверью, от этого стука на рассвете, который лез
вместе с солнцем в глаза, в точке пересечения солнечного луча и звонка будильника
— появился Борис.
Сначала Петя даже не поверила, что это на самом деле он; он мог быть в воздухе,
в Средней Азии, но то, что он стоит в дверях, было так невероятно, что вероятнее
всего это был сон, в котором она проснулась во сне; и то, что обстановка в этом
сне была такая, какая была наяву, ни о чем не говорило. И только когда Борис
заговорил с сестрой, а Петя села на кровати, стало ясно, что это на самом деле
говорит Борис, а Петя на самом деле сидит на кровати. Какой тут может быть сон.
Она накинула халат и вышла на кухню. Ей хотелось расцеловать Бориса, но не при
сестре же! Попили втроем кофе, но ни на одну тему толком не поговорили, потому
что у Пети с Борисом была своя тема, у Ездандукты с ним — своя, а у Пети с Ездандуктой
— своя, то есть у сестер своей темы и не было, они не говорили на тему родственников,
которых не было, на тему любви — не было, на разные литературные темы они почти
не говорили, а разные темы, касающиеся хозяйства, малоприятные темы, но иногда
они говорили: «купила?» — «не купила», — «почему
не купила?», — «не было».
Ездандукта ушла на работу, но Петя так боялась, что она может вернуться в
любую минуту, что она сказала Борису:
— может, к тебе поедем?
— а ты без меня была у меня?
— не успела.
Зато Петя сказала, что сестра — успела, и даже успела там прибраться. Борису
это было неприятно услышать, а еще неприятнее ему было услышать то, что Ездандукта
ничего не слышала о Петиной любви.
— ты почему меня прячешь? — спросил Борис.
— все равно бы она не поверила.
На минуту Борис забылся, когда Петя стала его целовать, а потом он уже обо
всем забыл, когда Петя не забыла ему рассказать свой сон:
— представляешь, — сказала она, — там совсем не обязательно договариваться
о месте, не надо точно договариваться — на бульваре или у метро, нужно только
условиться о времени, например, сказать: давай в три часа, и в каком бы ты месте
ни находился в три часа, именно в этом месте я появлюсь ровно в три: если бы
так было на самом деле. Он сказал: «здорово», потому что так здорово
было то, что они пересеклись, и точка пересечения была не на бульваре или в
кино, а в самой нежной точке, распаленной до такой степени, что ни о какой степени
сравнения в этой точке не могло быть и речи; и с точки зрения Бориса, Петя вся
целиком становилась этой точкой, то есть это была точка отсчета, от которой
вверх и вниз по всем лучам разбегалось ее тело, движимое как бы центробежной
силой, а с точки зрения Пети, все ее тело устремлялось к этой точке, подталкиваемое
другой, как бы центростремительной силой, и когда уже у нее не было сил сдерживать
эту силу, она сказала: «все», потому что она дошла до этой точки,
а он довел ее до этой точки. Время прокатилось и укатилось, «я пойду»,
— сказал он, когда Петя его спросила:
— ты куда? а я?
— а ты еще поспи.
И он, правда, ушел, а она, правда, заснула и услышала во сне звонок, который
наяву был телефонный, это звонила сестра.
— ушел Борис? — спросила Ездандукта.
— давным-давно, — ответила Петя.
— я сварила суп, я ему отвезу, — Петя не стала выяснять, где именно Ездандукта
сварила суп, в метро или на работе, удивительные эти домохозяйки, которые варят
суп прямо на остановке.
— не беспокойся, — сказала Петя, — я как раз сварила суп, остужу его чуть-чуть
и отвезу.
— ты сварила суп? — в голосе Ездандукты было неподдельное удивление.
И чтобы не рассердить сестру, Петя сказала дружелюбно:
— так что ты спокойно работай и не беспокойся, я сама отвезу.
— я скоро вернусь домой, — сказала Ездандукта и повесила трубку.
И Петя стала со страшной скоростью варить суп. И капуста с морковкой стали
вариться с такой скоростью вместе с картошкой, с такой же скоростью, с какой
Петя вращалась вокруг кастрюли, протыкая ножом морковку: сварилась — не сварилась,
а впереди еще был лук, который жарить отдельно вместе с помидорами, которых
не было. Наконец, морковка стала мягкая, а лук — золотистым, и Петя объединила
все отдельное вместе, и получился суп, который не успевал остыть до прихода
Ездандукты, которая «скоро придет». Тогда Петя поместила эту маленькую
кастрюльку в большую кастрюлю, в холодную баню, но все это так медленно остывало,
и тогда она эту маленькую узкую кастрюлю поставила в широкую, и на дно широкой
положила холодный душ, и когда суп охладился под душем, и в литровой банке закружилась
морковка, это было похоже на аквариум с экзотическими рыбками, которых нужно
подкормить, и Петя насыпала сверху укропу, и когда она была уже в дверях, она
столкнулась в дверях с сестрой и сказала ей:
— там суп в кастрюле я сварила.
А Борис совсем не удивился Петиному супу и, может, и не обрадовался. Они вместе
порадовались, когда, случайно оказавшись в конце хвоста в ресторан «Якорь»,
им сказали, что их обслужат, но чтобы они предупредили, что за ними уже не занимать.
Через часок их впустили и предупредили, что их не успеют обслужить до санитарного
часа и что во время санитарного часа им могут принести вино и холодные закуски,
а после санитарного часа принесут горячее. И вот что еще было приятно: те, кто
успели съесть свое холодное и горячее до санитарного часа, разошлись, ресторан
опустел, это напоминало безлюдный пляж, а еще напоминало страницы французских
писателей: Мопассана, Пруста, и русских: Бунина, всех. И было приятно до тех
пор, пока не появилась тетка с веником и совком, которая стала подметать под
столами, и Петя сказала Борису:
— спорим, что она скажет: поднимите ноги.
Но она не сказала. Согнувшись пополам, она бесшумно передвигалась по зальчику:
мать двоих детей, жена — мужа-алкоголика, бабка — трех внуков, тетка — одного
племянника, носительница имени древнего рода, однофамилица. И то, что в ресторане
рыбой и не пахло, и то, что на улице не пахло зимой, а тетка была замусоленной,
а девушка-официантка такой слабенькой и худенькой, и так неумело она расковыривала
бутылку шампанского, и под куском осетрины были упрятаны осетриновые косточки,
непонятно для какой цели — все это никому было бы непонятно, кроме совъетиков,
которым была понятна вся эта кухня. Вино Европейское, дешевое безликое винцо,
которое с таким же успехом могло называться: Азиатское, Африканское, Американское,
«когда открыли Австралию?» — «в 19 в.», Австралийское
с 19 в., вино было только как понятие, вино и все, а не вино как обобщение,
включающее в себя разнообразие вин, так же коньяк как понятие, коньяк и все,
водка — была одна. И не только в ресторане, но и рядом в жизни, фрукты были
чем? только яблоками на прилавках. В магазинах, в отличие от растительности
и животного мира, полностью отсутствовали виды, отряды и породы, колбаса была
только одна, и никаких у нее не было разновидностей, никаких видов, отрядов
и пород. Зато сколько было в меню названий блюд! и если представить, что у каждого
названия есть вкус и плоть, то получалось, что закуска была вкусной, а обед
плотным. Петя поковыряла икру и слизнула ее с яйца, в сущности, она ее даже
не распробовала. В меню советской жизни, совсем как в меню сущность заменялась
названием, например, такое сладостное название: осетрина, запеченная в горшочке
— была в сущности кусочками какой-то безвкусной таинственной рыбы и только при
сильном воображении напоминала осетрину. Но вино и шампанское так распаляют
воображение, что все кажется очень вкусным, и даже трезвая холодная солянка
кажется пьяной и душистой. В конце концов не есть же они сюда пришли! а что?
а просто посидеть. Поесть можно и дома — съесть пол-литра супа. И они посидели,
пока народ не стал заходить; а после санитарного часа народу набилось столько,
как будто все пришли на боевик.
Петя с Борисом вышли из ресторана под звуки оркестра, который что-то играл,
он вполне мог играть и гимн Советского Союза. То, на фоне чего они были людьми,
была улица, и даже неважно, что она была — Горького; сегодня — Горького, вчера
— Тверская, завтра — ля-ля; все уйдет, все переменится, только красота останется
(памятники искусства и архитектуры), нет, только любовь останется, сказал поэт,
и он сказал чистую правду, и с тех пор, как он это сказал, через сто лет, осталась
любовь, а революция пришла и ушла, и от нее остались флажки, тюрьмы и памятники,
культ пришел и ушел, и от него остались памятники как тюрьмы (но не памятники
искусства и архитектуры), а завтра что останется? флажки?
3
В последнюю ночь перед новым годом, выпросив всего на одну ночь у Костромы
книжку, Петя добросовестно проглотила ее к утру, и только к утру ей стало ясно,
что в самом начале книжки Мартыну дано было англоманское воспитание для того,
чтобы в конце он совершил подвиг, то есть попер в Россию, несмотря на то, что
в воспоминании о ней вывез: автомобиль, теннис, футбол, резиновые мячи и ванны,
которые любил, и не вывез: пушкинскую няню со спицами, русские пословицы, поговорки
и загадки, которые не любил. Эта книжка была слепым ксероксом, который еще так
неудачно переплели, что часть слов уходила под корешок и приходилось догадываться,
что -торый — это который, а -ец — это все-таки конец, потому что «пиздец»
все-таки выбивалось из лексикона писателя ровно настолько, насколько он отбился
от России. Но внешний вид книги: отсутствие полей, дрянная обложка, слепой шрифт
— настолько соответствовал ее содержанию, то есть и без того тоска по России
еще больше усиливалась за счет плохенького вида книжки, и может быть, издатель
сделал бы бизнес, выпустив часть тиража кое-как. И утром, когда у Пети стали
слипаться глаза, она подумала, что не так-то просто будет выпустить книги плохо
в «Ардисе», где привыкли выпускать только хорошо, но эта «плохая»
книжка была такая «живая», что Петя подумала с нежностью обо всем
плохом, но «живом»: о потолке, который был слишком «живой»,
с трещинами и подтеками; обоях, трубах, полах и разных мелочах, и она уже стала
засыпать, и тут прорезался телефон, который так живо раззвонился, что это могло
обозначать две вещи: что сестры нет дома, раз она не подходит, и что это звонит
сестра, раз она знает, что Петя подойдет, ну Петя и подошла.
— прочитала?
— а, это ты, — сказала Петя.
— давай в час у института, — сказал Кострома.
Петя попыталась перенести встречу часов на пять, но, учитывая, что день не
простой, а предновогодний, Кострома сказал:
— нет, в пять поздно, книга не моя.
— ладно, давай в три, — сказала Петя.
И решили — в три. Но до трех Петя не заснула, потому что мысль о том, что
надо быть в три, не давала заснуть, она пару раз позвонила Костроме, чтобы перенести
встречу на час, но Костромы не было, и она разозлилась на полную бессмысленность
этой встречи в такой важный день. Помимо этой встречи, были еще два важных дела:
взять у Ездандукты на работе заказ, пришить к платью металлические украшения
и встретить Бориса, с которым они вместе решили встречать Новый год вместе с
Ездандуктой.
В три часа произошла встреча: Петя отдала книгу, Кострома положил ее к себе
в мешок, и вроде бы все, и тут Кострома спросил:
— ты сейчас куда?
— надо заказ взять у сестры.
— а потом?
— платье дошить, — и Петя рассказала о платье: что оно из кусочков меха, шелка,
и там еще должны быть такие металлические украшения, которые она не успела пришить,
— а ты? — спросила она.
— я — к Дылу. Можем вместе заехать.
— а где он?
— в центре.
Петя позвонила из автомата, и все выяснилось: что Ездандукта получила заказ
и сама привезет и что Борис приедет в одиннадцать.
— давай заедем, — сказала она, потому что время еще было.
Но оказалось, что Дыл обитает в центре какой-то окраины, потому что они туда
ехали-ехали и вот приехали: вышли у огромного сталинского дома, но единственного
во всей округе; напротив него был сквер, а в сквере — обелиск; они вошли в дом,
но не со стороны подъездов, а со стороны приделанной лесенки, которая сначала
поднималась вверх, потом была дверь, которую Кострома открыл, а за этой дверью
была лестница, которая круто уходила вниз, и было абсолютно темно. И вела эта
лестница к двери. Кострома постучал, и Дыл открыл. Комнатой это, конечно, можно
было назвать с трудом. Но висели занавески, и стояли кровати, которых было почему-то
четыре, а посреди стояла крашеная школьная парта старого образца, и к стенам
были прибиты такие штуки, куда вставляют флаги, и они висели над кроватями,
и Кострома, когда вошел, сказал:
— зачем во флагалища елки засунул? — из дырок торчали еловые ветки.
— пускай будут, — ответил Дыл.
— на иголках будешь спать?
— я на другой буду спать.
Петя походила, посмотрела, все-таки это была не комната, а какая-то гадость,
она только спросила у Дыла:
— почему так много кроватей?
— здесь можно вчетвером жить, — пояснил Дыл.
— а с кем ты живешь? — спросила Петя, прежде она совсем не интересовалась
его жизнью.
— один, — ответил Дыл, — а плачу за четверых.
— значит, ты платишь в четыре раза больше?
— нет, в два.
— почему, — удивилась Петя, — если за одного пять рублей, то за четверых —
двадцать.
— я плачу — тридцать.
— значит, ты платишь больше, чем в четыре раза?
— нет, ровно — в два, потому что с каждого — по пятнадцать.
— а кто сдает, интересно?
Кострома достал из мешка какую-то роскошную бутылку, и то ли Пете стало уже
не так интересно, но она не переспросила, а Дыл не переответил.
Кострома стал открывать эту красивую посудину, а Петя раскрыла занавески и
тут только увидела, что окон-то нет, что занавески висят прямо на стене.
— нету окон, — сказал Дыл.
— но это же страшно, — сказала Петя.
— мне тоже было страшно, я и повесил занавески.
То, что Дыл был такой хорошенький, а жил в таком нехорошем месте, может, было
и не очень хорошо.
— а раньше где? — спросила Петя.
— в Караганде, — пошутил Дыл, но, кроме шуток, раньше он мог жить и в Караганде.
В таком невеселом месте трудно было развеселиться, и Кострома, может, чтобы
повеселить Петю, сказал, что они с Дылом решили завести андрюшу. Про андрюшу
она стала расспрашивать, а Кострома стал рассказывать, что они с Дылом хотят
ребеночка, но они не гомики, а Дыл не женщина, а Кострома не девушка, что они
к марту выследят черную курицу, и выкрадут у нее яйцо, и у кого получится, тот
это яйцо и оплодотворит, а может, они и вместе впрыснут, и будут за этим яйцом
ухаживать, и у них будет свой монстр, и тогда они будут счастливы, а пока они
несчастны, пока у них нет андрюши. И когда Кострома по-латыни написал androide,
Петя почувствовала, что ее так развезло от портвейна и андрюши, что она еще
успела подумать по-латыни borisus, после чего по-свински заснула... Кроватей
было как раз на одну больше, и сквозь сон Дылу показалось, что Кострома спит
сразу на двух кроватях в двух экземплярах, но из всех троих Кострома был единственным,
кто не спал всю ночь ни на одной кровати ни в одном экземпляре. Сначала он подумал,
что Петю надо разбудить и отвести домой, но потом он подумал, что лучше ему
об этом не думать.
Все можно предположить, кроме того, что предположить нельзя. Стукнуло двенадцать,
стрелки перевалили, Петрарка не пришла. И Борис с Ездандуктой чокнулись. И выпили.
Поздравили друг друга. С чем? Да с Новым годом. Есть такой праздник. Новый год,
когда пьют, поздравляют и расходятся. Они не разошлись. Последовал ужин. Они
съели все вдвоем, они нажрались и легли спать. Он трахнул сестру Петрарки, и
памяти об этом не может быть. Борис вспомнил об этом утром, часов в шесть, в
частнике за три рубля, около восьми. Они проснулись с Ездандуктой вместе в одной
постели, и он даже не знал, что ей сказать, потому что так и не знал, что ей
сказать перед тем, как это сделал, и сделал он потому, что не знал, о чем дальше
говорить, но после того, как он это сделал, он не знал, что дальше делать и
о чем говорить, и он заснул, и проснулся, когда уже можно было ничего не делать
и ни о чем не говорить. И когда машина стояла у светофора, он на красный свет
вспомнил все — что Ездандукта — девственница. Даже сделанное ею признание, что
он у нее первый мужчина. Она так ловко это ввернула, как будто девственная плева
обновляется с каждым годом, и в ту минуту ему показалось, что он у нее первый
мужчина — в новом году, и это было так естественно, тем более, что стрелка прошла
всего полоборота. Но сейчас вдруг до него дошло, что это признание относится
не к этому году, это было признание вообще. Все признаки того, что он у нее
был первым — были. Не было единственного признака — его. Он явно отсутствовал
в этом деле, и то, что она сказала, и то, что он ответил, и то, что она спросила,
и то, что он сказал, и то, что он заснул, сказав. Девственница в тридцать пять
лет, в новом году, в сорок лет, в восемьдесят пятом году, в том числе в рот.
А все-таки странно, что вот все идет, идет, а потом остановится, а потом уже
совсем другое идет. Петя открыла глаза, но была такая темнотища, не было никаких
признаков света, и она захлопнула глазки. А потом опять открыла — и опять темно.
В этой тьме, где даже не было видно ничего, она поняла, где она. И зашевелилась.
Потом зажгли свет, но маленький. И люди были маленькие, а тени большие. И тени
курили. Эти увеличенные тени пускали дым, и дым был тенью.
— проспали Новый год, — сказал Кострома.
— сколько сейчас? — спросила Петя.
— семь часов первого.
— какого?
— первого восемьдесят пятого.
— дурак, — сказала Петя.
Она сказала и разревелась. Она так страшно разрыдалась, что Костроме далее
стало страшно, даже Дылу стало страшно. Она рыдала за партой, размазывая краску
по щекам, она навалилась на парту и уткнулась лицом в рукав, и так двинула локтем
Кострому, когда он попытался сесть рядом, а потом, нарыдавшись, грохнула крышкой
парты.
— здесь есть вода? — спросила она у Дыла.
— вон там, — сказал он.
И она пошла — вон туда. Вон там — был и туалет, и душ — все в одной каморке,
и все такое замызганное и заплеванное, хотя на это было уже наплевать.
— отвези меня домой, — попросила Петя Кострому.
— ты же просто спала, — сказал Кострома, — что тут такого, объяснишь ему,
и он поймет.
Она еще раз сказала ему: «дурак», и он больше не лез со своими
утешениями. Домой-то он ее привез, и Ездандукта открыла, и Кострома ушел. Ездандукта
ничего не собиралась скрывать. Она сразу вывалила всю правду, да такую неправдоподобную,
что Пете показалось, что сестра врет. Ездандукта сказала, что у нее никогда
ни с кем ничего не было, и что Борис у нее — первый, и это было сегодня ночью
— впервые. Петю поразило, что у Ездандукты с Борисом было, но и сам факт, что
ее сестра была девственницей — был поразительным. Это был не факт, a fuck. И
Петя как села на кухне, так сидя и сидела. А потом она уже у себя в комнате
лежа лежала. И думала, и ничего придумать не могла... Она подумала, что она
бы ее не убила, даже если бы Ездандукта была ей и не сестра, потому что Ездандукта
была мыслью, а как можно убить мысль? И мысль: он не хотел, а она хотела, и
у них все произошло, она не хотела, а он захотел, и у них произошло, оба не
хотели, но произошло. Она себя так замучила.
Провалявшись так полдня в постели, наплакавшись, умывшись, и опять расплакавшись
к вечеру, Петя говорила себе: «ведь я же люблю его, я его жутко люблю,
ведь он же меня любит, мы же друг друга любим, почему тогда так все ужасно?»
Она поехала к Борису, непонятно даже, как она доехала: выйдя из дома, она не
знала еще, что она едет к Борису, и ответив на вопрос сестры: «прогуляться»,
она не представляла, что она уже едет к нему. Она довольно долго ехала, на разном
транспорте, и не самым коротким путем, и даже сначала не к нему, а просто в
его сторону. И оказавшись в его стороне, она как-то незаметно оказалась у него
дома, и увидя, что у него горит свет, она так обрадовалась, что заявилась к
нему бесконечно радостная. Борис удивился, откуда столько радости, и не понял.
Все объясняются в любви одинаково, но все выясняют отношения по-разному: причин
для объяснения в любви мало — даже всего одна причина — любовь, а причин для
выяснения отношений много, даже слишком много, чтобы выяснить отношения сразу.
Борис сразу стал выяснять, почему Петя не пришла в Новый год, и сразу же выяснил,
что «она просто спала». Эта причина показалась ему не самой главной
причиной, ему показалось, что за ней стоит другая, главная причина, а главная
причина заключалась в том, что ей «страшно хотелось спать». Все
это были не причины, чтобы не прийти в Новый год, но других причин не было.
Но когда Петя сказала Борису, что она все знает, что сестра ей все рассказала,
и стала умолять Бориса, чтобы он назвал ей одну-единственную причину и сказал,
как это все могло случиться, Борис сказал: «сам не знаю, без всякой причины».
То, что за этим последовала «любовь», было плохо, то есть во время
«любви» было «хорошо», но лучше после любви не стало.
И даже когда Петя клялась Борису, что она любит только его, что она никогда
больше не полюбит никого — от этого признания Борису стало не лучше, то есть
лучше бы этого признания не было, потому что лучше всего ему было раньше, когда
она это не говорила, а было просто хорошо. И когда она его спросила:
— тебе сейчас хорошо? и он ответил:
— хорошо. это был ответ не самый лучший, и когда после этого она сказала:
— но тебе сейчас лучше? и он сказал:
— может, лучше.
ей показалось, что ему на самом деле хуже, потому что самой ей было хуже,
и она решила вернуться домой, потому что решила, что так будет лучше.
И когда она возвращалась домой одна, потому что сказала, что провожать не
надо и машину ловить не надо, и когда она вышла из метро, ей стало страшно от
мысли, как страшно она его хочет разлюбить. Она знала, что она любит только
его и больше не полюбит никого. Именно поэтому ей хотелось его разлюбить, чтобы
больше уже никого не полюбить. Она точно знала, что больше не полюбит никогда,
поэтому ей хотелось разлюбить его навсегда. Она решила, что из всех сил постарается
его разлюбить, чтобы больше уже никого не полюбить. И такая вот сильная мысль
отняла у нее последние силы, и Петя завалилась спать, осилив всего несколько
страниц одного сильного писателя из одной слабой страны.
4
То, что Дылу с Костромой сначала показалось шуткой, очень скоро их не на шутку
увлекло, а именно — обзавестись андрюшей. И то, что в марте бывает первый день
мартовской луны — это закон. Не бывает такого марта, чтобы в нем не было мартовской
луны. И не бывает такой луны, которой бы не было в марте. Курицу Кострома купил
заранее на птичьем рынке, правда, на черном, потому что курица требовалась тоже
черная. Он принес ее к деду на дачу, и держал у себя в комнате. Чего-то она
ничего не несла. По крайней мере, пока ни одного не снесла. Кострома сообщил
об этом Дылу, и тот забеспокоился: «а может, она крашеная?» — «почему
крашеная?» — «может — старая?» — «какая разница, старая,
молодая, я думаю, может, она гермафродит», — «не думаю, — сказал
Дыл, — подождем еще немного, может, снесет, а если нет, продадим и новую купим».
И подождали. И ни одного. В ближайшее воскресенье Дыл съездил на рынок, но даже
на черном — ни одной черной не было. Решили курицу не продавать, а ждать первого
дня мартовской луны. По календарю получилось, что этот день пришелся на день
рождения деда. Кострома удивился этому совпадению. А Дыл сказал, что никакого
совпадения нет, потому что если бы они решили завести андрюшу в прошлом году,
то дни бы не совпали, потому что первый день мартовской луны движется, а день
рождения деда стоит на месте, и в будущем году дни бы не совпали.
— но андрюшу-то мы решили завести в этом году, — сказал Кострома, — значит,
совпадение.
Пошел снежок. Они стояли в саду перед дачей, луны в небе не было видно, она
там гуляла, за облаками.
— не совпадение, не получится ничего, — сказал Дыл, — где у нас яйцо?
— несется, сегодня снесется.
— в честь чего это оно снесется, в честь рождения твоего дедушки? я бы у таких
дедушек вообще рождения отменил.
— это в честь чего это?
— в честь моей бабушки и дедушки. Я зна-а-ю, куда он их дел.
— он как член партии выполнял приказ партии.
— а я бы и у партии такой день рождения отменил.
И тут в небе промелькнула луна, явно, под снегом, то есть казалось, что снег
идет прямо на луне. И такое поднялось кудахтанье, что Дыл с Костромой бросились
из садика в дом. И точно — она снесла яйцо. Оно было полное, как луна, на нем
были даже дымчатые разводы, как горы на луне, которые видно с земли.
Оказалось, что так легко полюбить и совсем не легко разлюбить, потому что
Петя полюбила Бориса ни за что и просто так, а разлюбить его нужно было за что-то,
и это было не так просто. Когда Петя просто любила Бориса, она не предполагала,
как много всего она в нем любит, она не любила его отдельно за: внешность, акт,
талант, все это отдельное она любила вместе как borisus. Но решив его разлюбить,
нужно было разлюбить все по отдельности: отдельно лицо, отдельно искусство,
отдельно — все. Когда она говорила себе, что не любит его лицо и не любит целовать
его лицо, она еще больше начинала любить его искусство и готова была расцеловать
Коломенский храм в коробке. Но когда она говорила себе, что она больше не любит
его искусство, что все это уже было в искусстве, что она любит академическое
искусство, тогда ей больше всего хотелось его любить, независимо от его искусства,
и любить совсем не академически. В общем, Петя совсем не знала, как ей разлюбить
Бориса. Иногда ей казалось, что это вообще невозможно, и тогда она начинала
его ненавидеть за то, что она его так сильно любит. Любить — это было всего
одно чувство, но разлюбить — это оказалась бездна чувств. В общем, разлюбить
— было самое плохое чувство, хуже которого нет никакого чувства, хуже которого,
может быть, есть только одно чувство — полное отсутствие всякого чувства.
И она стала хуже. В первый раз она стала хуже, когда оказалась у Дыла во второй
раз. Дыра его ничуть не изменилась, только из флагалищ торчали чуть-чуть не
елки, а чуть ли не палки. И парту Дыл столкнул в сторону, а так, те же занавески,
и все то же, и там же. По дороге Дыл сказал Пете, что скоро у них с Костромой
будет свой андрюша.
— в новый год тебе Кострома рассказывал, не помнишь?
То, что Дыл напомнил Пете про новый год, было преступлением с его стороны,
но и с Петиной стороны было нехорошо тащиться сейчас в такую даль к Дылу, потому
что это место и было местом преступления, потому что с ее стороны было преступлением
не прийти домой в новый год.
— расскажи, — попросила Петя.
И Дыл стал охотно рассказывать, что андрюша развивается и скоро уже вылупится
из яйца, вот тогда они и будут счастливы. Яйцо лежит в кучке навоза, курицу
съели.
— ты убил?
— все неправильно получилось, — сказал Дыл, — мы с Костромой решили убить
ее правильно, ну так, как положено.
— это как?
— как в книжке написано, пособие по убиению домашних животных, а дед нас опередил,
там все написано: как правильно убить корову, как курицу, свинью, чтобы и им
было не больно, и чтобы человеку было не больно на них смотреть.
— так ее дед убил?
— он так, чувствуется, ее зверски убил, что она проглотила язык, я
даже думаю, что он ее пытал, чтобы она ему все сказала.
— что? — сказала Петя.
— ну, все, все, что знала. Знаешь, какая у нее кожа была, когда ее
дедушка ощипал, Кострома сказах, как у мулатки, а дедушка сказал, что
сварит суп.
— ты ее ел?
— съел немного.
— вкусная?
— не-а.
В конце рассказа они уже были в начале апреля, в течение которого Петя с Борисом
не виделись ни разу, то есть не было ни одного раза, чтобы в апреле они увиделись
хоть раз, поэтому апрель раз-два и прошел, и пришел май, и как только Петя пришла
к Борису, она сразу же заметила новую работу, которую он сделал, но она не сразу
спросила об этой работе, она сразу спросила:
— ты любишь меня?
— люблю, — сказал он.
— я тебя бесконечно люблю, — сказала Петя, — я тебя больше люблю, чем ты меня.
— я думал, что ты меня больше не любишь.
— я из всех людей больше всего люблю тебя. '_ ты обманываешь меня.
— если я разлюблю тебя, я больше никого не полюблю. и Борис сказал:
— полюбишь. и она сказала:
— нет. и он сказал:
— да. и она сказала:
— нет. и он сказал:
— о чем мы спорим!
— я изменила тебе, — сказала Петя.
— зачем?
— я сделала это нарочно.
— зачем.
— чтобы стать хуже.
Петя сказала, что когда все вокруг становятся хуже, и она должна стать хуже,
а если все само собой станёт лучше, и она станет лучше.
— самой собой не станет, — сказал Борис.
— ты же мне тоже изменил, — сказала Петя.
— я же не нарочно, — сказал Борис.
И во время акта она стала допытываться, получил ли он наслаждение с Ездандуктой
во время акта, «ты с ней делал то же самое, что и со мной?»; и тогда,
чтобы она замолчала, чтобы она больше ни слова не сказала, он засунул ей в рот,
и несмотря на то, что у нее был полный рот, она сказала:
— я тебя люблю. это было последнее, что он услышал, потому что когда он увидел,
что ее нет в комнате, он услышал, как хлопнула дверь.
То, что Борис был Петиной любовью, и то, что Петя была его любовью — это было
несомненно; она его любила — да, он ее любил — да. Но любовь не любила Петю
и Бориса, то есть любовь их исторически не любила. Исторически не в смысле историй:
романтической, сентиментальной, реалистической; исторически в смысле той истории,
которой они были свидетелями, и как свидетели, они могли засвидетельствовать,
что не слишком это историческое время было благоприятно для их любви. Конечно,
теоретически можно сказать, что практически можно любить в любую историческую
эпоху, ну они и любили в любую, это любовь их не любила, это любовь, исторически,
была против Пети и Бориса, ведь накануне нового года Петя читала книжку, которая
могла бы быть настольной, то есть быть у каждого на столе, и тогда не нужно
было бы глотать ее за одну ночь; но этой книжки не было ни у каждого, ни у каждого
второго, она была только у третьего лишнего, а ведь писатель, которого любила
Петя, любил свою родину, от которой он был вдалеке, а родина любила своего писателя,
от которого она была вдалеке? ведь и родина и писатель — оба русские, но писатель
удалился от родины — по-русски, а родина удалилась от писателя — по-английски.
И то, что любовь исторически не любила Петю и Бориса, было плохо; было плохо,
что любовь любила их порнографически, а это как? а как типических героев в типических
обстоятельствах, когда они занимались любовью.
И вдруг в сумерках — яйцо взорвалось, от внутреннего толчка при появлении
андрюши в один момент скорлупа разлетелась в пыль. Вот это был толчок, вот это
была скорлупа, скорлупа брызнула — и все! такого еще Кострома никогда не видел,
а Дыл так и не увидел, и когда Кострома стал рассказывать, Дыл стал расспрашивать.
— как пыль, — сказал Кострома.
— ты же сказал, как фонтан.
— брызнула, как фонтан, но в воздухе стояла стеклянная пыль, а потом, когда
пыль рассеялась...
— жалко, меня не было.
— то есть, знаешь, так стекло бьется в машине при огромной скорости.
— при скорости света?
— почему при скорости света, даже при скорости 80 км в час.
— да! космическая скорость, — заулыбался Дыл.
— а ты не улыбайся, для наших автомобилей — это космическая скорость, и стекло
как раз при ударе разлетается в пыль.
— обычное стекло?
— нет, не обычное, забыл, как называется.
— но скорлупа-то была не из стекла, стекло — это химия, а скорлупа сделана
из органических веществ.
— откуда ты знаешь, из чего она сделана?
— знаю.
— ну из чего?
— из скорлупы.
— в том-то и дело. Похоже, что андрюша ездил в яйце вот с такой бешеной скоростью.
— знаешь, на что это похоже? — спросил Дыл, — ты подумай, — и подумав, Дыл
ответил: «ни на что это не похоже».
— похоже, что ни на что, — согласился Кострома.
— это даже невозможно представить, — сказал Дыл.
— представляешь, скорлупа — в пыль, а андрюша — стоит.
— а потом?
— так вот ты мне все никак не даешь сказать, — сказал Кострома, — потом он
куда-то делся, он вылупился и раз — и его нет, я его даже не рассмотрел.
— но он вертикальный? как человек?
— подумаешь, вертикальный, цыпленок тоже вертикальный, на двух ногах, он же
не человек.
— но хоть внешне какой?
— не рассмотрел я, — сказал Кострома, — не успел, к тому же были сумерки,
а в сумерках?..
То, что происходит в сумерках, говорит о том, что никакого цвета в природе
нет, есть воображение солнечных лучей, физическая загадка глаза, смешение спектра
в тумане, когда желтый кажется красноватым, а зеленый желтоватым, а что такое
автодорожный знак — «сужение дороги»? он подразумевает сужение дороги
в перспективе? не физически сужение дороги. И в сумерках предмет — неопределенный,
то есть у него не совсем есть границы, то есть его контуры как бы пульсируют,
он в сумерках оптически дышит, и вот не цвет и не форма, а это оптическое дыхание
говорит о том, что предмет присутствует, и почти нет разницы между неодушевленным
предметом и одушевленным или почти нет, потеряв цвет, стул теряет и вес, его
ножки как-то утончаются, углы стола делаются мягкими. И Кострома посматривал
в потолок в сумерки, которые застали его на час позже, лежащим на диване, потому
что предыдущие были в апреле, а эти уже в мае. Он услышал, как где-то далеко
говорит радио, и не только непонятно было, где оно говорит, но и что оно говорит.
И он потянулся к звуку, и звук этот оказался прямо рядом с ним, хотя казалось,
что радио говорит где-то далеко. Этот звук был прямо рядом с диваном, а Кострома
искал этот звук на потолке, а он оказался — на полу, и когда Кострома перевел
взгляд с потолка на пол, он увидел андрюшу, который издавал как раз эти звуки,
похожие на радио. Сходство было поразительным: казалось, что это какая-то далекая
волна, которую к тому же глушат, и на каком языке говорят, невозможно уловить,
но это явно человеческая речь, во всяком случае, похожая на человеческую. Кострома
слушал, как андрюша говорит, и смотрел на него. Его было достаточно плохо слышно
и еще хуже видно, но все же Кострома увидел, что он как бы сложен пополам по
линии носа: в профиль он был вполне человек, этот монстрик, но когда он поворачивался
к нему прямо лицом, то представлял из себя размытую линию, и само понятие «прямо
лицом» становилось каким-то размытым понятием; эта линия была без глаз,
рта, ушей, без всего. И Кострома как молчал до его появления в комнате, так
ни слова и не сказал, он даже Дылу на следующий день ничего не сказал, он хотел,
чтобы Дыл сам все увидел и услышал, и сказал ему: «поехали ко мне»,
— «не слышу!» — сказал Дыл, и Кострома на это ничего не сказал.
5
Лето, такое короткое, как короткие зимние дни, началось и кончилось, пришло
и ушло, встало и село, оно только блеснуло и закатилось, оно только-только,
и только от него и осталось воспоминание о лете, о том, что было и прошло, взошло
и погасло, и летний дождь, такой короткий, перешел в длинный осенний дождь,
который начинается днем и успевает еще захватить длинные осенние вечера, и успевает
даже замерзнуть к утру, и дождь стоит в воздухе, как снег, нет, не как, потому
что это и есть самый настоящий снег, а не сравнение со снегом, потому что пришла
самая настоящая зима, без всякого сравнения — для сравнения можно даже сказать,
что она морозней, белей и чище и лучше, нет, она, вне всякого сравнения, хуже
прошлой зимы.
Петя все еще любила Бориса, но не видела его ровно столько, сколько и Борис
не видел Петю. Она не видела Бориса, зато много о нем слышала от Ездандукты,
от которой Борис тоже слышал о Пете, но ведь лучше один раз увидеть, чем сто
раз услышать; и когда в конце зимы Петя услышала о нем от сестры еще раз в начале
весны, она приехала к нему в тот же день.
Какое поверхностное сознание, какое? курить вредно, а умирать полезно, выдуваем
из земли последнюю энергию, расщепляем атомы, чтобы все быстрее и быстрее, дальше
и дальше, строим на гипсе такие ужасы, что будущему человечеству, которое будет
вымирать, остался памятник на всю жизнь — ледяной столп с упрятанной в нем энергией
— памятник с большой буквы — АЭС, построенный кем? ну кем? — нами. Для чего
нужна вода? чтобы ее пить, нет, чтобы ее выпил памятник, а то, что останется,
можно и попить, ничего не останется, ни нам, ни рыбкам, ни цветочкам, но зато
вот он, человек будущего — голый, в наушниках с бомбой в руках, вооружается,
чтобы разоружить противника, а кто его противник? — он сам; себя самого, куда
он идет? он идет уже из будущего — в настоящее — к нам, и скоро мы встретимся
— привет!
— привет, — сказала Петя Борису. все-таки за год она многого достигла, убивая
в себе любовь, осталась страсть, выкачивая любовь, накачивая страсть, как в
стране, в которой мы живем, разделенной на шестнадцать колоний, именно колоний,
потому что только из колоний можно так безжалостно качать: как из Байкала и
Сибири, Прибалтики и Украины, — все, что присоединили, то и употребляем. Но
из нас качают, как из одной гигантской колонии, состоящей из шестнадцати — из:
нефть, зверь, вод, ад — все! — «я не хочу так жить! но тогда как?»
— что ты сказала?
— что?
Разве это природа больна вокруг? это человек болен вокруг себя самого, вокруг
своего сердца, а кто здоров? — отчеты о жизни после того, как жизнь прошла.
Ведь мы же разлагаемся! мы не только не любим, но и не слышим, не видим и не
хотим на это смотреть, «я больше не хочу так жить».
— ты что-то сказала?
— что?
Борис написал и повесил новую работу, простую, как все гениальное, но не гениальную,
как все простое. Картина была написана на магнитной железяке. Там в голубом
пространстве, даже почти в белом была изображена дорожка, которая вилась почти
в воздухе, и в самом неуязвимом месте дороги, почти на линии горизонта, Борис
налепил островок из кнопок, которые здорово блестели в лучах заходящего солнца,
и на этой дороге были следы человечка, а его самого не было на картине, как
будто он только что прошел по этой дороге и оставил свежие следы, и этот человечек
как будто прошел и по кнопкам, и на линии горизонта, в самом углу картины, там,
где кнопки кончались, остались следы, такие липкие, мокрые и кровавые, и часть
кнопок, на которые он наступил, были в крови. Петя ничего не сказала Борису
о своей любви, потому что любовь началась и кончилась, пришла и ушла, только
— блеснула и погасла, она только-только, и только от нее и осталось воспоминание
о любви, о том, что было и кончилось, пришло и ушло, и в этом воспоминании они
оба были чище и лучше. Петя походила, посмотрела и сказала:
— ты много работал и много сделал.
— да, немного поработал, — сказал Борис.
— а это правда, что ты хочешь жениться на Ездандукте? — спросила Петя.
— она тебе это сказала? — спросил Борис.
— я хочу, чтобы ты мне это сказал.
— она — хороший человек, — сказал Борис.
— ты ее любишь?
— люблю как человека.
— помнишь, я тебе сказала, что никогда больше не полюблю, никого, — сказал
Петя. и Борис ответил:
— все равно полюбишь.
— нет, — сказала Петя, — никогда, потому что я этого не хочу.
— все равно когда-нибудь захочешь.
— все равно мы потом умрем, — сказала Петя.
— когда-нибудь умрем.
И в лучах настоящего заката, а не на картине, они оба были живые, а не нарисованные,
и та любовь, которая исторически их не любила, была настоящая, а не игрушечная,
и Петя с Борисом обнялись просто, а не сложно. Они просто обнялись на прощанье,
которое было в момент свидания, которое было и прошло, блеснуло и погасло, и
когда Петя ушла и прошла несколько шагов по бульвару, она вернулась с такой
страстью, и они стали целоваться с Борисом, пока не стало темнеть, и потом уже,
пока не стало светать. А на рассвете, полуживая от любви, Петя сказала полумертвому
Борису:
— почему-то я думаю о войне, почему? ты думаешь, будет война?
— не думаю, стараюсь не думать.
И дворник стал расчищать снег над головой, как будто они были под землей,
а ведь так и было, как будто он стал закапывать их, и Петя не сказала Борису,
так и не сказала: «я тебя люблю», за всю ночь — ни разу, и он не
сказал «и я тебя».
Мы не умерли, потому что все еще живы, или мы живы, потому что все еще не
умерли?
Было очень много знакомых лиц, но кто именно это был, трудно было определить,
как во сне. И этот собор, где стоял Кострома, где топтался народ, был залит
таким прохладным светом, и кое-где на решетках был иней, и было грустно и много
живых цветов, как на похоронах, и когда внесли носилки и понесли их над головами,
все увидели на них сидящего человека, лицо которого было обезображено гримом,
то есть часть его лица была в маске, неряшливо слепленной из картона, кусков
ваты, кнопок, а живая кожа присыпана мелом. Его голова была совершенно не пропорциональна
туловищу, как будто оно было от другой головы, или голова от другого туловища.
И когда на носилках внесли это, пронесся такой шорох: «Ленил, Ленил»,
но голова совсем не была похожа совсем ни на какого Ленила: ни на монетах, ни
на медалях, ни на плакатах, или Ленил на медалях совсем был не похож на этого
Ленила. И потом погасили свет, и когда потом направили на голову поток света
так, что эта голова отбрасывала на стену гигантскую тень, которая была вылитым
профилем Ленила, все узнали Ленила. И носилки понесли по кругу вдоль стены,
и люди стали кидать в возух цветы, осыпая тень Ленила тенями цветов. Раздались
звуки похоронного марша, но с блатным оттенком. Этот оттенок, то есть этот блатной
эффект создавался за счет эффекта бьющихся тарелок, то есть когда партия тарелок
прихлопывала партию трубы, то тарелки разбивались вдребезги на сто осколков.
Этот звон бьющейся посуды в похоронном марше разбудил Кострому, и когда его
кто-то больно ущипнул за ляжку, потому что он был на похоронах в трусах, он
проснулся от щипка, и на нем, действительно, были трусы.
За окном шел снег, и было утро, а всего минуту назад во сне была ночь. Кострома
подумал о Пете, что у нее — много мужчин, что разные люди ему говорили, что
видели ее одновременно в разных городах, с разными мужчинами. И Кострома подумал,
какая она разная, Петя, а потом он подумал, что она всегда одна и та же, это
мужчины — разные, а потом, что мужчины — одни и те же, а она разная. А потом
он подумал, что это города — разные, а потом, что города — одни и те же, а потом
он подумал так, как подумал сначала, только обо всем сразу — одновременно. И
так ему захотелось пить, и так было лень вставать, что он глубоко вдохнул в
себя воздух, который был свежий и холодный, как вода, и он подумал, что когда
нам не хватает воды, она нам нужна, как воздух, а когда не хватает воздуха,
он нам нужен, как вода, а когда не хватает хлеба, он нам нужен, как воздух и
вода, а без всего остального можно и обойтись, и он не обошелся без воды и пошел
попить, а потом он уже пошел, пошел, пошел, и пришла весна, и снег стал — таять,
а солнце — светить, птицы — летать, ветер — дуть, девушки — -вать, и Ездандукта
сказала Пете, что выходит летом за Бориса замуж.
6
Лето было в самом разгаре лета. В это лето никто никуда не уехал: ни к морю,
ни вообще. Ходили под дождем, под зонтом от дождя, а не от солнца, и когда стало
светать, так резко прорезались все предметы от солнца, и когда Ездандукта появилась
утром в дверях и сказала: «сегодня», Петя знала, что значит это
сегодня — власть переменилась... И хотя Борис все еще властвовал над Петей,
переменилась государственная власть, и одна власть ушла, а другая пришла, и
что ждать от нее? ведь каждая новая власть — это неосуществленная старая. А
старая власть была в потемках любви, которой не удалось ничего. Так пусть будет
новая жизнь! пусть она будет лучше, чище и богаче! пусть она будет! да здравствует
король после смерти короля! а что это значит? это значит, что Ездандукта из
сестры стала женой, а Борис из возлюбленного — стал мужем, а Петя из возлюбленной
— стала сестрой, какая перемена! и произошло ускорение крови в венах, кровь
так бьется, так плещет, как у птиц, неужели мы все скоро будем летать? хорошо
бы мы все полетели, а. не взлетели в воздух.
— сегодня? — спросила Петя Ездандукту, — ты мне вчера сказала, что завтра,
— и как раз это уже сегодня.
Это уже начало конца!
Не пришлось Пете долго искать Кострому и Дыла — они оба были на месте, и Петя,
объявив им, что «сегодня», предприняла наступление на такси. Мир
можно завоевать, но только на такси. Не самолеты, не танки — это не тот транспорт.
«Шоферы пятого таксомоторного парка, вы узнаете меня?» — «Да,
да, да!» Мир можно завоевать только по счетчику, копейку за копейку, рубль
за рубль, око за око, зуб за зуб!
Они пронеслись на такси и завоевали Европу, Италию и ту Америку, которая за
горизонтом в газете, потому что газета — это и есть горизонт, за которым скрыто
все, как за горизонтом.
Будьте счастливы, завоеванные народы, которым жизнь будет оплачена по счетчику,
будьте здоровы!
— не сходи с ума, — сказал Кострома Пете, — зачем он тебе, Борис!
«Он мне для того, и я ему потому, и мы с ним затем, и если бы у нас...»
— не плачь, — сказал Кострома.
— неужели, — сказала Петя, — даже самая маленькая ошибка — это уже конец,
и даже самая маленькая измена — это уже конец?
— выйдешь за другого, — сказал Кострома.
— никогда, — сказала Петя, — я никогда не полюблю.
— полюбишь, — сказал Кострома.
И такси летело, как птица, птица-тройка, куда же несешься ты? дай ответ!
И когда кончился бензин, и когда таксист сказал столько, сколько он сказал,
весь завоеванный народ в упор не видел своих победителей, тех, кто их завоевал,
окружив Москву по окружной дороге; они шли в магазин с тяжелыми сумками — из
магазинов, с набитыми, и у них отламывались руки, они шли в лучах заката, с
красными лучами на лице, и с желтыми, и с розовыми, с тем спектром лучей, который
воспринимала их кожа, и они шли так, как почти так же они шли и вчера, не думая
о перемене власти, а думая о будущем... о будущем воскресенье... потому что
власть переменилась мирным путем, по счетчику, платил тот, кто ехал, а кто не
ехал, тот и не платил. Да здравствует мир!
И потянулась новая жизнь, как хорошо забытая старая, как тогда, когда Петя
впервые осталась у Бориса, и в окне был целый мир звезд, она осталась теперь
у него не как тогда — теперь без него после свадьбы сестры, и звезды светили
как и тогда, только теперь Петя лежала под одеялом, как сестра своей замужней
сестры, а Борис лежал с Ездандуктой, как муж Петиной сестры. Зато все сестры
и братья в небе, женихи и невесты языческих предков были каждый в своем созвездии,
и у созвездий не менялась жизнь. И в этом есть смысл, что звезды над головой
все те же, а люди под звездами — уже другие. Так они и стали жить — Петя у Бориса,
вместо Бориса, а Борис — у Ездандукты, вместо Пети. «А вдруг Ездандукта
его любит, как меня, — подумала Петя, — а Борис ее — как я ее, а Борис меня
как меня, а я его — как его?» И не прошло и месяца, как Петя убедилась,
как ее любит Борис, как кого. Когда Петя увидела в дверях Бориса, когда она
уже собиралась спать, он сказал, что пришел за цветными мелками, и стал выдвигать
ящики, и не мог найти коробку. И Петя надела свитер и тоже стала искать мелки.
Ничего они не нашли. Никаких мелков не было. Петя села не постель и стала пить
молоко из пакета.
— хочешь вина? — спросил Борис.
Он открыл бутылку, и она отпила из горлышка.
— принести стакан? — спросил Борис.
— принеси для себя.
И Петя пила из бутылки, а Борис из стакана. У нее не было никакого сомнения
в том, что за вином последует любовь. Они все еще любили друг друга, несмотря
на то, что любовь их не любила, то есть они любили друг друга физически, не
платонически, никогда, как Платон, никогда, как мужчина мужчину, как Сократ
Сократа, и после того, как физически они устали от любви, Борис ушел и вернулся
только через месяц, когда физически прошла осень, и уже кончилась зима, когда
физически уже ничего не могло измениться в их любви, когда однажды на рассвете
Петя вдруг проснулась от монотонно звучащего радио, которое говорило где-то
за окном. И она открыла глаза и увидела, что перед ней стоит андрюша, о котором
она раньше только слышала от Костромы, что он есть. Он стоял, и она слышала,
что он говорит, и не могла понять, что. Как вдруг на чистейшем русском языке
он сказал:
— давай ордена.
— что? — сказала Петя.
и он грубо повторил:
— давай ордена.
— какие ордена? — спросила Петя, хотя до нее мгновенно дошло — какие. Какие
блестели тогда при луне, каких было половина у нее, половина — у Бориса.
— ордена? — сказала Петя.
Но андрюша так громко выстрелил ей в ухо словом «ордена», что,
может, у нее лопнула барабанная перепонка, это был явно взрыв в ухе. И Петя
принесла свитер, весь в орденах, и андрюша встряхнул свитер, и ордена, блеснув,
попадали на пол с первыми лучами солнца, блеснувшими на орденах. Другую половину
орденов, которая была у Бориса, андрюша взял, даже не потрудившись разбудить
Бориса, он появился у его постели в Петиной комнате, где спал Борис, и слегка
поиграв с Борисом легкой музыкой, он врезал ему в память сигналы точного времени,
пропищав семь раз, отчего Борис вздрогнул во сне, и точно андрюши и не было.
Найдя Кострому спящим, андрюша подошел вплотную и разговорился:
— пойди и прикончи деда.
— нет, — сказал Кострома.
— он сволочь, — сказал андрюша.
— а я не сволочь, чтобы кончать сволочь.
— он кончал людей, — сказал андрюша, — прикончи его.
— тогда это будет бесконечно: мы начали кончать людей, и не можем кончить
их кончать, надо кончить кончать людей.
— тогда я тебя прикончу, — сказал андрюша.
— кончай скорей.
И андрюша вколол ему в тело иголки орденов. Орденами он прикрепил его внутренности
к коже. И бриллиантовой булавкой проколол ему сердце. Он потащил его к речке
и пустил по течению. И Кострома поплыл. Он плыл в бензиновых кружках, которых
было полно на воде. И когда кончились похороны Костромы, когда тело его уплыло
вдаль и почти стихли крики людей, провожавших его тело, потому что был уже конец
зимы, все его тело, уплывшее вдаль — было в дешевке: в значках, которые ржавеют:
в октябрятских звездочках, комсомольских значках, значках ГТО, и в — прочем
неблагородном металле — в конце марта.