главная страница
поиск       помощь
Новикова О.

Женский роман

Библиографическое описание

1. Сколько ошибок?

Сколько ошибок должен совершить человек, чтобы стать самим собой, и сколько ошибок может он позволить себе, чтобы успеть на этом свете собой побыть?

Евгения Селенина вышла из темной телефонной кабины на тринадцатом этаже университетской высотки. Женя была чем-то встревожена, но по обыкновению старалась скрыть свое замешательство от других, не позволяя и себе основательно разобраться в происходящем. В сумраке коридора, именуемого у общежитских "сапожком", она разглядела Сашу Остроумова, аспиранта третьего года обучения. Насмешливые глаза смотрели на Женю, как на малыша, у которого еще не может быть больших, взрослых трудностей. Был он рослый и довольно мускулистый, но многолетняя привычка к чтению слегка ссутулила его плечи.

— Представляешь, никто не подходит! Уже целую неделю! — сходу выпалила Женя, не сомневаясь, что контекст собеседнику понятен.

Через пару дней — распределение выпускников филфака. С усердием всегдашней отличницы Женя давно закончила дипломную работу о языке прозы Чехова, где в лучших традициях отделения структурной и прикладной лингвистики, ОСИПЛа, скрупулезно подсчитала количество употреблений классиком прилагательного "серый" и союза "и". Ее научный руководитель уверенно набирал вес в семиотических кругах, заниматься у него считалось престижным и перспективным. "Ну, за таким шефом ты как за каменной стеной", — говорили Жене, и она верила.

Вдруг его уже почти громкое имя стали произносить только шепотом, в сочетании с опасным глаголом "уезжает". И вот теперь Женя не может до него даже дозвониться.

— Женечка, надо уметь релятивизовать ложную серьезность жизни. Как насчет того, чтобы прогуляться вдоль Мойки?

Пока Женя соображала, насколько рискованно будет теперь отлучиться из Москвы, Саша пояснил:

— Мы с Никитой как раз сегодня туда намылились, всего на пару дней. У него в центре Питера знакомая четырехкомнатная квартира. Давай с нами, а?

Жене очень захотелось присоединиться, особенно после того, как прозвучало имя Никиты, но она не смогла не спросить:

— А остальные, они не обидятся?

— Мы им не скажем, предупреди Алину.

Алина, старшая сестра Жени, жила с ней в одной комнате, хотя училась на другом факультете, на истфаке. В детстве сестры-погодки были очень похожи, сейчас же Алина целеустремленно похудела, коротко постриглась, начала курить, но дружба, доверие друг к другу не улетучились вместе со сходством, а скорее укрепились и были так заметны, так притягательны, что к концу пятого курса вокруг сестер сколотилась небольшая компания.

Все началось с чаепитий. Возвращаясь после каникул из своего родного Турова, Женя с Алиной привозили корзину домашней снеди и устраивали застолье, на которое слетались не только общежитские, но и московские воробьи. Компания была еще молода, конфликты, ссоры в ней не только не созрели, но даже не зародились, и Женино беспокойство было продиктовано ее собственным добрым характером, а не навязано строгими правилами.

Как бы в подтверждение того, что вериги дружбы не слишком тяжелы, Никита, бывший Сашин однокурсник, в последний момент то ли передумал, то ли не смог поехать — никто не выяснял, и утром следующего дня Женя с Сашей вышли на прохладный перрон Московского вокзала, решив следующую ночь снова провести на колесах, так как четырехкомнатная квартира, увы, уже перестала быть знакомой, а место даже в полупустой гостинице надо выбивать полдня, и то успех не гарантирован.

Конечно, люди постарше нервно сосредоточились бы на том, что обратных билетов в кассе нет и только перед отходом поезда они могут появиться или не появиться, но Женя с Сашей не стали заранее переживать вторую возможность, а пересекли площадь Восстания и весело потопали по Невскому к Садовой. Оба были знакомы с самим городом-текстом, с множеством его подтекстов и сейчас как бы перечитывали, уже не следя за сюжетом, а обращая внимания на подробности, на то, из каких элементов слагается стройный, строгий вид.

— Итак, мы находимся меж Марсовым полем и садом... — Саша сделал паузу, которая не только обозначила границу стиха, но и увела его от интонации заштатного экскурсовода, — Михайловским... Приготовились!

Ему не нужно было заглядывать в книжку, чтобы вспомнить топографическое стихотворение, подсказавшее маршрут путешествия. В овальном дворе Капеллы, увлекшись, он взял Женю за руку, но, когда она с удивлением посмотрела ему прямо в глаза, смешался и отступил на полшага назад.

— Смотри, какая точность, — вернулась к стихам Женя: — вчерашние лезут билеты из урн и подвальных щелей... А вот желтого краба с клешней непомерной длины не вижу.

— Это вид сверху.

— С вертолета? — Женя задрала голову.

— Нет, с поэзии.

До темно-красной Новой Голландии и до последних строк добрались, когда апрельское солнце прошло зенит и нагрело гранит Мойки, а вечерняя прохлада еще не наступила. Заметив, что Женя держит в руках плащ и свитер, Саша забрал ее неудобную ношу, но через несколько шагов, когда порыв холодного ветра подтолкнул его к реке, заботливо укутал девушку:

— Не простудись! Культурная программа выполнена, пора подумать и о гастрономической.

Не тут-то было. Пищу телесную оказалось добыть гораздо сложнее, чем духовную. И план обеда в "Астории", "Норде" или "Метрополе" ввиду отсутствия мест, огромной очереди, грубости швейцаров или санитарного часа скукожился до пирожковой "Минутка" на Невском, где обжигающий бульон и трубочки с мясом пришлось дегустировать стоя, не дав ногам заслуженного отдыха.

Зато хватило денег на билеты в СВ — других в кассе не было — и осталось по пятаку на метро в Москве. На ковровой дорожке вагонного коридора обогнали артиста Лаврова, который невозмутимо вобрал в себя Женин изумленно-восторженный взгляд. Саша же умел, узнавая ту или иную знаменитость, по-столичному не подавать вида.

— Положительный герой в поезде уже есть, — буркнул он, задвигая за собой дверь с зеркалом. — Но городничего здорово сыграл, карьерную душу хорошо понимает.

Купе напоминало узкую комнату в зоне "В", и разговор пошел сразу общежитский, правда, вдвоем они остались, кажется, впервые...

— Саш, а как у тебя с диссертацией?

Скинув ботинки, Женя подтянула колени к подбородку и обняла натруженные ленинградскими мостовыми ноги. Саша не отшутился, как обычно:

— Прежде чем что-то писать, я должен решить основные вопросы, выяснить свои отношения с абсолютом. Свои, не чужие. Я понимаю, что философствование — это всегда изобретение велосипеда, но на свою дорогу можно выехать только на велосипеде собственного изготовления, пусть и кустарного.

— А когда я пытаюсь об этом говорить, все посмеиваются свысока. После практики на Ловозере наши сочинили пародийную программу конференции, мой доклад там называется "В чем смысл жизни на Крайнем Севере, или Как я перешла от грез к действительности".

— Такой иронией овладеть нетрудно, это свойство не из тех, что отличают хомо сапиенса от прочих тварей земных, даже обезьяны в зоопарке дразнят друг друга. Не обращай ты на них внимания, подражать только и умеют, ничего своего никогда не придумали. Вот несколько лет носились с экзистенциализмом, а потом как отрезало, даже слово это разучились произносить, выбросили, как вышедшие из моды шмотки, не доносив. Я, может быть, эклектик, но каждый нормальный человек — путаник. И Достоевский, если на то пошло — эклектик, и Бахтин, потому что они не жульничали, жизнь системой не уродовали.

— А как же религия? Это тоже система?

— Это душевный строй. Я не могу себя пока назвать верующим, я, пожалуй, деист. Церковность меня страшит. Некоторые делают вид, что пост блюдут, а сами в это время водочку попивают, да и прелюбы сотворяют.

Женя засмеялась, вспомнив известный в их компании сюжет о том, как преподавательница старославянского допытывалась у Сашиной однокурсницы, что такое "прелюбы". Светлана мялась, краснела, подбирая приличные синонимы: это, мол, когда мужчина и женщина... А назвать надо было тип склонения.

— Я верю, что в каждом человеке, без исключения, — продолжал исповедоваться Саша, чувствуя непривычный прилив энергии, — в Достоевском, в старухе-процентщице, в Никите, в тебе, во мне, есть внутренний космос, назови его хоть душой, хоть духом. Многие его в себе губят, не добираются до своей глубины, но, пока человек жив, шанс сохраняется, сколько бы ошибок он ни сделал...

И под утро Саша не мог заснуть, то всматриваясь в проплывающие за окном подмосковные полустанки, то глядя на Женю, в джинсах и свитере свернувшуюся калачиком на казенном колючем одеяле. Ему хотелось раздеть ее, как ребенка, которого посередине игры сморил сон.

2. Удалось

Удалось занять стол у окна. Уютно, похоже на прибалтийский ресторанчик: темно-вишневые скатерти, полумрак, одежда и лица едва различимы.

Компания была своя, но Женя чувствовала себя неловко, казалось, всем смешна ее скованность, несвобода, а как раз на нее-то пока никто и не обращал внимания. Женя еще не понимала, что внимание — чрезвычайно редкая вещь, что большинство людей целую жизнь проживают без него и в отместку сами никого не замечают.

Никита пригладил жесткие густые волосы, вальяжно откинулся на спинку стула и с видом искушенного по части светской жизни человека раскрыл меню:

— Та-ак, пить будем... шампанское...

— Шампанское только импортное, — поспешно вставил прыщавый официант в несвежей розовой рубахе, наконец пожаловавший к их столу.

— Редкий случай: "импортный" звучит как отрицательная характеристика, — вслух заметил Саша. — Оно ведь не из Шампани, а из Болгарии или Румынии.

— Ладно, сойдет и импортное, — согласился Никита слишком быстро, но тут же спохватился и степенно продолжил: — Цинандали...

— Цинандали нет, есть Фетяска, — глядя в сторону, процедил официант. Он уже понял, что эти студенты — не самая золотая молодежь, и много из них не вытрясти.

— Никита, роль графа, ублажающего своих гостей, тебе не удалась! — Алине надоело представление, нахмурив брови, она вздернула подбородок и приказала официанту: — Скажите, что у вас из закуски и сладкого, и расстанемся недовольные друг другом.

— За распределение? — поднял бокал Саша.

Все стали чокаться с виновницей торжества. Сегодня днем в результате очередного заседания из тех, на которых ничего не решается, Женя получила так называемое свободное распределение.

— За пополнение армии безработных, — на ухо Никите прошептала рыжеволосая Инна, выпускница ромгерма, которая благодаря высокому рангу писательской дочки распределялась не на общих основаниях, и громко провозгласила: — Женечка, поздравляю с освобождением!

Женя доверчиво и благодарно улыбнулась. Да и откуда могло возникнуть чувство опасности? Даже папа, такой умный и осторожный, был убежден, что только в нашей стране человек уверен в завтрашнем дне, его не выкинут на улицу, не оставят без средств к существованию. А "у них" — сотни, тысячи безработных, целая армия. Так его научили отвечать на крамольный вопрос: в чем преимущество социалистической системы? Вопрос, который можно было обсуждать только в узком семейном кругу, куда не входил даже муж маминой старшей сестры.

К хору вилок, стучащих так, будто один человек быстро и жадно опустошает свою тарелку, прибавилось неслаженное пиликанье и гром. На эстраду выплыла дородная тетя в облегающем платье с блестками и усердно, до пота под мышками, стараясь перекричать допотопный оркестр, запела: "Ты жива еще, моя старушка".

Никто бы не обратил внимания на этот досадный шум, если бы Светлана Вагина, самая старшая в их компании, не стала, расслабившись и даже немного раскиснув, потихоньку подмурлыкивать: "Пишешь ты, что, затая тревогу, загрустила очень обо мне и выходишь часто на дорогу..."

— Сплошное искажение классики, — поморщился Саша.

— И каждая нота — вранье, — вставил свое слово новый поклонник Алины, год назад закончивший консерваторию.

— Ну, специали-исты, — кокетливо хихикнула Светлана, хотя сама была выпускницей филфака, и диплом писала о поэзии. — По-вашему, только с консерваторским образованием можно петь. А народ хочет душу выразить, и всякие придирки тут — от лукавого. — Она сердито почесала макушку, осыпав черную синтетическую водолазку маленькими белыми точками, слащаво улыбнулась и пошла танцевать с посторонним кавказцем.

Андрей Гончаренко, по прозвищу Борода, недавно прибившийся к их компании Сашин однокурсник, уже погрузился во вселенскую скорбь. Его затуманенный взор остановился на Жене, и он коснулся табуированной темы ее научного руководителя:

— Вот опять носатые брюнеты русскую девку одурачили! Он будет процветать в своем Иерусалиме, а про любимую ученицу и не вспомнит. До чего же мы все-таки доверчивый народ...

— В тебе я особой доверчивости что-то не замечал! — сердито оборвал его Саша.

Но Борода уже не мог остановиться и пустился в пространные рассуждения о конце русской интеллигенции.

— Опять за грамотных расписываешься, в том числе и за более грамотных, чем ты сам. — Саше едва удалось пресечь разговор, который до добра никак не мог довести.

А Женя, проводив грустным взглядом Никиту, выведенного Инной на тесный пятачок для танцующих, напрягала все силы, чтобы изобразить спокойствие и сосредоточенность на собственных думах. Она даже улыбнулась, когда случайно встретилась с Никитиными большими, светло-синими глазами, но эти старания еще больше подчеркнули ее отчаяние и одиночество.

Совсем не в том дело, что никто не пригласил танцевать — к этому она уже успела привыкнуть, хотя и не могла понять, в чем тут дело, ведь куда менее красивые девушки легко находили себе пару на вечеринках. Надо было расставаться с влюбленностью. Никитино ласковое подтрунивание, подчеркнутое джентльменство — вовремя поданное пальто, цветы, которые он, приходя в общежитие, дарил сестрам, все это оказалось только вниманием приятеля, хорошо воспитанного. В носу защипало, и Женя торопливо вынула носовой платок, чтобы успеть подхватить уже набухшую слезинку.

— Ты что такая странная? — Алина присела на краешек Жениного стула. — Мы убежим тихонько, ладно? Не скучай, завтра позвоню.

Сестры никогда не обсуждали свои увлечения, но привязанность друг к другу помогала раскрыть тайны сердца. И сейчас, угадав, что у Алины с музыкантом происходит что-то важное, Женя обрадовалась, повеселела и перестала вести причиняющее боль наблюдение.

А Инна снова потащила Никиту танцевать. Под мелодию "Мишель" она как бы нечаянно коснулась его грудью и сразу отстранилась с кокетливой театральностью. Она-то уже давно заметила, что красивый, избалованный Никита, выделяющийся даже среди знакомых ей "пис.детей", причем не только успехами своего отца, известного писателя для детей и юношества, как-то не совсем обычно ведет себя с этой провинциалкой, недотрогой Женькой. Тем более интересно будет заполучить его, мальчика своего круга.

Раздумывая, под каким бы предлогом забрать отсюда свою добычу, она посмотрела вокруг и увидела, что возле их стола размахивают руками Борода и средних лет грузин, с которым только что танцевала Светлана. "Черт, не могут эти плебеи без скандала", — подумала Инна, а вслух проворковала:

— Никитушка, мои на даче, поедем, выпьем чего-нибудь покрепче, записи послушаем.

И Никита с облегчением отправился искать такси — этот путь был ему хорошо знаком, он знал, что надо говорить, как держаться, знал, куда все приведет.

Сердитый разговор перешел в вульгарную драку. Женины увещевания не помогали, тем более что хладнокровие Светланы только подливало масла в огонь. Борода поскользнулся, посыпалось стекло, и драчуны исчезли. Успокаивать девушек и платить остался Саша. Но волновалась только Женя. Светлана же лениво ковыряла спичкой в зубах и томно смотрела в зал, готовая принимать любые знаки внимания.

Появился милиционер, вызванный официантом. Деньги за разбитое окно взять отказался, записал Сашин адрес, пожурил: "А еще аспирант", — и удалился.

Так быстро он все проделал, что даже беспокойства не заронил. Втроем отправились искать Бороду, но тот пропал. Молча дошли до остановки, от которой Женя и Саша могли подъехать к высотному зданию, а Светлана к метро, но автобуса ждать не стали.

Смеркалось. Перешли на другую сторону Ломоносовского проспекта: на той, которая вела к метро, не было тротуара, только пустыри, огороженные забором, а местами огромные пространства с железяками, камнями, раскиданным мусором.

— Жуткий пейзаж! Подходит для фильма о Земле после ядерного взрыва. То ли большие мятые листы бумаги валяются, то ли снег не весь растаял, — поежилась Женя.

— Кино в здешних местах уже снимали, — Саша замедлил шаг, чтобы отлепиться от Светланы, и подхватил Женю под правую руку, как бы заслоняя ее от дороги и неуютной картины. — Когда мы жили в общежитии на Мичуринском, под окнами нашего корпуса построили декорацию для "Анны Карениной". Самих съемок я не видел, но сооружение долго простояло. Ты его застала? — Саша дождался Жениного кивка и продолжил: — На третьем курсе я снимался в "Войне и мире". Большинству выдали довольно бутафорские кивера и черные тряпки — закрыть цивильную одежду, и только избранным, из первых рядов — всю форму офицера наполеоновской армии.

— Нетщательная работа, — свысока осудила Светлана. — Вот Гребень снимал в своем фильме восстание декабристов, так даже выговор получил за перерасход сметы. У него каждый офицер, каждый солдат были одеты с ног до головы, тщательно, как консультант велел. Не все потом и в кадр попали, но эффект получился потрясающий — будто сам находишься на Сенатской площади.

— Ты тоже снималась? — простодушно спросила Женя.

— Да нет, мы с Гребнем... — Светлана сделала паузу, подыскивая слово, — дружим. Я ведь сразу после университета устроилась в клуб какого-то долгостроя, мне директор обещал прописку сделать. Потом, правда, тянул все. А однажды пригласил к себе домой, водку на стол выставил. Я-то выпила, и ни в одном глазу, а его развезло — смотреть противно. Ну и, как говорится, последовало объяснение в любви. Пришлось дать понять дяде, что ничего у нас не выйдет. А он мне тогда: "Подавай заявление об уходе, все равно ты за клуб душой не болеешь".

— Ну и негодяй! — всплеснула руками Женя. — Значит, с этим клубом все зря было?

— Не совсем. Все-таки я там с Гребнем познакомилась, на творческом вечере его представляла. Он и предложил мне пока у него перекантоваться — часто на съемки уезжает, вместе с женой. Заходите как-нибудь, квартирку посмотрите. На завтра какие планы?

— В библиотеку пойду, кое-что надо уточнить к защите. А ты? — Женя посмотрела на Сашу.

— Да я обещал Никите помочь пожитки на дачу отвезти.

— Значит, завтра не увидимся. Ну, пока, детки-и-и, — Светлана погрозила указательным пальцем и исчезла за стеклянной дверью метро, которую предупредительно придержал заглядевшийся на нее лысый коротышка.

Редкие прогалины из полос розового и голубого сомкнулись, небо стало грязно-серым. В темноте отчетливо проступала и неприкаянность одиночек, торопящихся домой, и близость тех, кому хорошо друг с другом. Нервное напряжение, сомнения, неуверенность отпустили Женю. Может быть, нежный апрельский ветер исправил настроение, а может быть, дело в том, что рядом такой надежный и верный Саша. Вот бы завтра подольше не наступало, идти бы так долго-долго и ни о чем не думать. Но тут она вспомнила про разбитое в ресторане окно.

— Саш, а вдруг на факультет сообщат?

— Успокойся, Женечка, пустяки... Я сегодня с Сенькой встречался. — Саша поспешно переменил тему. — Он первую главу моей диссертации наконец осилил.

— Что ж ты молчал? Ну и как, конечно же одобрил? — Женя помнила из Сашиных рассказов, что его научный руководитель, прочитав чью-нибудь работу, всегда говорил: "прочел и одобрил" или "прочел и не одобрил". И еще о двух стилистических пристрастиях профессора: из выражения "конечно же" он всегда вычеркивал "же", а "вряд ли" заменял на "едва ли".

— На этот раз не одобрил. Он ждет такой диссертации, какую сам бы написал на эту же тему.

Они подошли к барьеру, за которым в низине разлеглись Лужники, белыми и желтыми огоньками стремительно разбегались дороги.

— Все высотные зданья отсюда видны, — впервые заметила Женя.

— Все высотные зданья отсюда видны, — повторил Саша. — Анапест.

— Это — "Украина"?

— Нет, МИД на Смоленской, а "Украина" чуть правее, там, в начале Кутузовского Лиля Брик живет. На пятом курсе мне так хотелось посмотреть на музу Маяковского, что мы с Никитой придумали какое-то дело и напросились к ней.

— Ну и что, ты в нее влюбился? — По инерции Женин язык произносил обычную ироническую банальность, а глаза смотрели растерянно и даже испуганно.

— Влюбился бы непременно, если бы не был уже...

После таких слов невозможно было продолжать разговор в поверхностно-насмешливом тоне, а спуститься на ту глубину, из которой вырвалось это "уже", Женя не смогла, не сумела.

— Знаешь, я никогда не уеду из этого города, — прервал Саша неудобное молчание.

И Женю не удивило, что у Саши, обычно такого скрытного, не терпевшего категорических клятв и обещаний, вдруг вырвалось это "никогда". Не "постараюсь", не "хотелось бы", а — "никогда". У нее самой было точно такое же ощущение, точно такая же вера в то, что ее жизнь будет иметь смысл только в этом городе. А что придется сделать, да и возможно ли это в принципе — столь сложные вопросы она отодвигала от себя.

— Останемся здесь, да? — Саша дотронулся до Жениной руки, но смешался, поддал ногой случайный камешек и заговорил о пустяках.

Разговор прервал резкий окрик: "Пропуск!" — они не заметили, как подошли к воротам.


Университет строили заключенные, и с тех пор разные его части назывались "зонами" — А, Б, В... Некоторые вахтеры тоже достались в наследство: они успешно пережили мрачное прошлое и чувствовали себя хозяевами в настоящем. Опасные это были люди. Сашин однокурсник Витя Крамов добивался работы и московской прописки: только здешние врачи брались лечить его врожденный недуг. Второй год упорная борьба не давала никаких результатов. Жил он у Саши. И хотя вахтеры смотрели на нарушение паспортного режима сквозь пальцы, в которых то и дело оказывались мелкие дары, хотя ценили Витино непостижимое для них умение разгадывать кроссворды, он все же старался как можно реже попадаться им на глаза. Чувствовал: стоит не докормить подарками ли, вниманием — набросятся без жалости. Так и вышло. Однажды он опаздывал на прием к важному начальнику и не остановился, чтобы назвать реку из семи букв. Когда с очередным отказом возвращался в общежитие, вахтерша "не узнала" его, вызвала милиционера, и Витя получил привод "за бродяжничество и попрошайничество".

Конечно, милиция появлялась не всегда. Директором общежития долгое время был влиятельный московский осетин, и его сородичи пользовались высотным зданием как гостиницей. А стражи порядка, как в форме, так и без оной, не обращали внимания даже на кровопролитные драки, с помощью которых кабардинцы и осетины выясняли, кто из них у кого чистил сапоги в баснословные времена.


К счастью, Женя и Саша не забыли свои документы и быстро миновали будку вахтера. Подошел лифт с остановками на нечетных этажах. Обоим не хотелось расставаться, но от робости, от смущения они молчали, и, когда дверцы уже двинулись навстречу друг другу, Женя заскочила в кабину и поехала на свой тринадцатый.

Оставшись один, Саша решил пройтись — надо было убедить себя, что все не так уж и плохо. Сбежав с крыльца, по привычке отыскал свое окно на десятом этаже — даже на самой маленькой открытке с университетской высоткой он мог вычислить свою комнату — и увидел, что там горит свет. Витя вроде бы уехал к родителям. Кто же это? Легкое раздражение притянуло к себе сначала неприятности этого дня, потом разбудило неудачи всей жизни, и дверь своей кельи Саша открывал уже злясь и проклиная всех и вся.

— Это кто-о? — весело спросил незнакомец, в котором Саша узнал грузина из ресторана.

— Саш, ты извини, мы скоро уйдем, — звякнув стаканами, промямлил Борода.

— Как — уйдем?! Да мы только начали! Меня зовут Гиви, — церемонно поклонился нахал. — Сашок, организуй девочек!

Сразу стало ясно, кто тут всем заправляет.

— Убирайтесь! — только и смог просипеть Саша.

3. Майские праздники

Майские праздники были отмечены очередной антиалкогольной компанией. После двадцати трех ноль-ноль в комнаты вваливались комсомольские активисты, бойцы так называемых оперотрядов и, пьянея от неограниченной власти, шарили по шкафам, перерывали постели, обыскивали душевые и туалеты, вытаскивая запрещенные бутылки и непрописанных лиц обоего пола.

Конечно, были в общежитии и пьянчужки, и настоящие алкоголики. Иные москвичи приезжали и поразвлечься.

"Что нужно, чтобы в высотном здании открыть публичный дом?" — спросили у университетского ректора. "Десять рублей", — ответил тот. "Почему так мало?" — "На вывеску".

Была и в этом анекдоте доля правды, но профессиональные нарушители редко становились жертвами запланированного мероприятия. Попадались в основном любители: засиделись на дне рождения, приехали к приятелю готовиться к зачету — дома ночью негде заниматься; а поскольку у добровольной дружины была разнарядка, то в причинах никто не разбирался. Человечность могла привести к сокращению улова, поэтому корректно узнавали фамилию, факультет, курс и направляли списки в соответствующий деканат. Там уж все зависело от местных властей.

Вот в это время и пришла из милиции бумага на Сашу.

— Ну что, тебя уже притягивали к Иисусу? — осведомилась Светлана, когда они все той же рассеянной группой далеко за полночь двигались по Воробьевскому шоссе.

— Да нет, большой синедрион никак собраться не может.

— Кафедра-то тебя защитит? — обманутая Сашиным показным спокойствием, на всякий случай спросила Женя.

Он пожал плечами. Легкая ирония, с которой было принято не только говорить, но и думать о житейских неурядицах, беззаботность, насмешка над вполне реальными проблемами, с разной степенью серьезности стоявшими перед каждым из их компании, постепенно делали встречи необязательными, а потом и вовсе бессмысленными.

Осенью Саше намекнули, что лучше уйти из аспирантуры по собственному желанию, иначе... Механизм обсуждения-осуждения был отработан. Один студент написал жене, отдыхавшей в Ялте, о постыдном процессе Гинзбурга и Галанскова. Письмо пришло, когда жена уже уехала. Бдительная квартирная хозяйка прочитала его и передала куда следует, оттуда было велено автора осудить и исключить. Собрали группу, в которой учился посмевший иметь свое суждение, и буквально каждому приказали выступить, а кто, мол, отмолчится, не произнесет при всех принципиальную оценку идеологического преступления — университет не окончит.

Сашин руководитель хладнокровно дал его ситуации научное определение: "Вы попали в колесо бюрократической машины". И все. Саша написал заявление.


— Знаешь, я даже рад, — признался он Никите, с которым встретился на площади Свердлова, чтобы отметить "окончание" аспирантуры. — Мне у Сеньки все равно бы не защититься. Целое лето промучился и понял: я не барышня, не могу думать только о том, чтобы ему понравиться. А других писаний он не понимает, не любит "отсебятины".

— Ты — и не смог? — ревниво усмехнулся Никита. — Да сочинил бы пародию на диссертацию — и дело в шляпе. А теперь что будет?

— Теперь мы поедем к Алине — она завтра присягает Гименею. — Саша направился к метро.

— Вот это новость... — изумился Никита, не замечавший ничьих романов, поскольку обдумывал свой ни на что не похожий роман о синем Петербурге, философских диспутах начала века, странных любовных отношениях. — Может, еще кто-нибудь из наших сочетался законным браком?

— Да нет, все остальные пока только невесты и женихи.

Один Саша и знал все о каждом из их компании. Изредка возникал даже Борода — звонил, жаловался на жизнь.

До "Динамо" разговаривать было невозможно — шум поезда заглушал не только слова, но и путал мысли. Оставалось глазеть. Сашу обрадовало сходство его хризантем с белым дрожащим пуделем на руках у молодой дамы в белой мохнатой шляпе. Он посмотрел на ее соседку и отметил удачное сочетание теплого серого и ярко-сиреневого. Девушка надменно повела головой и вдруг чуть улыбнулась, наверное, увидела знакомого, непонятно, кого — ее глаза скрывались за большими дымчатыми очками. И только когда девушка весело поздоровалась, Саша признал Инну Аверину.

— Дыша духами и туманами, — скрыл он за цитатой свою растерянность.

— Выделяешься, — одобрил Никита.

В этом странном комплименте не было и тени иронии. Самым презренным считалась незаметность, серость. Конечно, иногда ошибались в оценках — ведь затопляют же в нашей стране целые пространства, не замечая, что в их недрах есть драгоценные залежи.

— Твой папаша имел бледный вид на толковище в Союзе, — скользя безразличным взглядом по вагону, заметил Никита. — Либо клеймить — либо защищать. А он принялся мямлить, что Рахатов, мол, написал много хороших стихов о Москве, но зачем же он борется за Солженицына, который в своих выступлениях плохо о Москве отзывался. При чем тут Москва?

Никита рассуждал немного свысока, но не агрессивно. Его-то отец не оплошал: Борисов-старший еще раньше отказался приветствовать высылку Солженицына, и поэтому обсуждать Рахатова его даже не приглашали.

— А, это его дела. Дочь за отца не отвечает. — Инна говорила об отце, как о постороннем человеке. — Ты лучше расскажи-ка о своих подвигах в Коктебеле. — Она перевела разговор на другую тему вовсе не от неловкости. Это был ответный ход, предусмотренный неписаными правилами поведения в ее круге.

— Ничего скрыть нельзя! — не без гордости проворчал Никита.

У Саши Коктебель вызывал лишь ассоциацию с Волошиным, к стихам которого он был равнодушен. Произведения Аверина и Борисова он считал беллетристикой, хотя отдавал должное "гражданскому мужеству" отца Никиты, а разговаривая с Инной, старался не иронизировать над милицейскими детективами ее отца.

На "Речном вокзале" заспорили — куда выходить. Саша стал сосредоточенно размещать в пространстве ход поезда, Беломорскую улицу и Ленинградское шоссе. Его уверенные теоретические выкладки, конечно же, вывели всех троих на неправильную сторону.

— Иваном Сусаниным теперь буду я, — провозгласила Инна и сразу узнала дорогу, по которой однажды шла с Женей в гости к Алининому музыканту.

Дверь была не заперта, и они оказались в тесном коридорчике однокомнатной кооперативной квартиры, которую купил хозяину его бывший тесть, известный московский адвокат. Он любил первого своего зятя и осуждал дочь, успевшую после развода еще раз выйти замуж и снова развестись.

— Легки на помине! — Алина чмокнула всех троих. — А мы как раз вспоминали, когда же в последний раз все вместе виделись?

— Твой день рождения отмечали. — В голосе появившейся из кухни Жени прозвучало недоумение — как это можно забыть!

Сколько раз стояла она перед ночным городом, который раскинулся под окнами ее общежитской кельи, и спрашивала: "Где же ты?", и умоляла: "Появись скорее!" И перебирала в памяти самые пустяковые подробности встреч с Никитой, как будто перелистывала большую детскую книгу сказок в сером коленкоровом переплете, где между страницами вложен то засушенный лист, то цветок, то букетик. И ждала, что он придет и скажет: "Извини, я долго не звонил. Очень важные дела помешали. Но я пришел, и я люблю тебя".

А много ли было встреч? "Зеркало" Тарковского в Малаховку ездили смотреть, "Мастера и Маргариту" на Таганке, булгаковские места отыскивали — всегда в компании, никогда наедине. Женя поневоле была как бы летописцем их "неформальной группы", как выражался сведущий в новейшей терминологии Саша. Ей были дороги все, кто связан с Никитой, даже задавака Инна.

В кухне места хватало для двух-трех человек, и Женя принялась переносить еду и посуду в комнату. Она старалась сохранить непринужденность, и ей это удавалось, если не считать взволнованного позвякивания стаканов на подносе, который она несла. Стола в комнате не было, но Алина привычно постелила на рояль сначала клеенку, потом скатерть. Хозяин дома только что вернулся с тбилисских гастролей и привез оттуда лаваш, ноздреватые белые сыры и травы непривычных цветов и запахов.

— Хванчкара, любимое вино Сталина, — объявил Саша, разливая темно-малиновую жидкость по кавказским армудикам с тонкими талиями.

— Тонкое жизненное наблюдение... — Инна не пропустила возможность вставить язвительный комментарий. — Кофе — любимый напиток Бальзака, итальянцы едят макароны, последняя книга Дюма-отца была кулинарной...

— Должна ли женщина иронизировать — вот в чем вопрос, — то ли одобряя Инну, то ли защищая Сашу, лениво пробаритонил Никита.

— Остроумие красит любого человека. — Саша взял сторону дамы.

Прозвучала эта фраза несколько выспренне. Может быть и потому, что она противоречила его прежним рассуждениям о женственности, доброте, снисходительности как о единственных украшениях прекрасного пола. Но и необычное внимание к Инне, и внезапное изменение мировоззрения заметила только Женя.

— И почвенники первую пьют стоя, а потом поют "Боже, царя храни". — Никите захотелось повеселить компанию к месту рассказанной историей.

И правда, все сгрудились вокруг рояля с питьем в руках.

— Кто такие почвенники, при чем тут царский гимн? — спросила Алина, отправляясь на кухню, откуда запахло готовыми хачапури.

— А, вы не знаете? — Никита обрадовался, оторвал кусок лаваша, медленно прожевал его и принялся компетентно пояснять: — Есть такой журнал "Литературная молодежь". Это вы, надеюсь, слышали? Ну, началось с того, что главный редактор выстроил сотрудников в своем кабинете, самолично налил каждому водки и произнес тост за успешное начало. — Никита встал навытяжку, щелкнул каблуками, как будто был обут в начищенные сапоги со шпорами. — А пришло к тому, что теперь они каждую пятницу собираются, про царя-батюшку толкуют и что-то там насчет чистоты крови...

— В наше-то время? — крикнула из кухни Алина. — Раньше ты правдоподобнее выдумывал.

— У меня свидетели есть! — распалился Никита.

— Ты что, фонарь держал? — Инна смерила его презрительным взглядом.

— Да мне Борода рассказывал. Он там с самого начала работает. Сейчас и Светку пробует устроить.

— А, эти! — брезгливо сморщилась Инна. Она с трудом переносила и Светлану, и Бороду, и если случайно видела их отдельно от общей компании, то не узнавала и не здоровалась. По близорукости.

— Да, Борода говорил, что в "Литературной молодежи" служит, — подтвердил Саша, пробегаясь по клавиатуре рояля. — Меня, между прочим, один известный в узких кругах критик тоже спрашивал, не составить ли протекцию в этот журнал. И еще добавил: "Правда, там нужны сугубые славянофильские воззрения. А у вас их, кажется, нет?" Мне интересны и братья Киреевские, и братья Аксаковы, но какое отношение к ним имеет "Литературная молодежь", понять никак не могу. — Под его пальцами наконец сложилась тема Виолетты, которую так любила Женя.

— Сашенька, славянофилы — это сейчас у писателей значит совсем другое, — засмеялась Инна. — Я тебя потом просвещу. — Она нежно обняла его за плечи, и Саша слегка опьянел от сладкого запаха незнакомых духов.

— Вот и еще один попался в сети, — равнодушно прокомментировал Никита. — Я выбрал бы другую, когда бы был, как ты, поэт. — С этими словами он подошел к окну, у которого сиротливо стояла Женя.

Неожиданная цитата всегда была паролем, по которому Женя отличала "своих" людей. От волнения она стала приглаживать волосы, одернула короткую кофту. Инна давно объявила, что они с Никитой снова стали только приятелями — слишком похожи друг на друга, скучно. Так почему даже не позвонил?

— Похорошела... Выпьем за тебя? — Никита говорил медленно, ласково, давая ей время прийти в себя. — Как дела? Сашка сказывал, все устроилось?

И горечь с поспешно-услужливой готовностью исчезла. Помнил, спрашивал. Ей не пришло в голову, что Саша мог сам рассказать, без расспросов.

— Устраивается. — Женя стала старательно, с подробностями излагать свою эпопею. — Директор папиного завода, не в смысле того, что ему принадлежит, а тот, на котором он работает, — неуклюже пошутила она, — директор попросил начальника Института летательных конструкций, своего бывшего однокашника... — То ли от смятения, то ли от выпитого в ее речи появилась нелепая интонация отчета. — Это одно министерство. Нашли мне место в отделе информации, переводчиком с английского. Прописали в подмосковном общежитии... — Тут она заметила, что Никита думает о своем, и замолчала. Пауза вывела его из задумчивости.

— Женечка, едем ко мне — с собакой надо погулять, там и поведаешь о своей жизни.

Да она уже почти все рассказала. Но очень хотелось еще побыть с Никитой, был он такой близкий, почти родной. И Женя послушалась.

4. Не боишься?

— Не боишься?

Женя не поняла вопроса. Так гладко все шло — подвернулся частник — "Жигули" шоколадного цвета, Никита небрежно наклонился к шоферу, и тот угодливо распахнул заднюю дверцу. Помчались. Успокаивала мягкая мелодия, лившаяся из динамиков за спиной, ненапряженное молчание и даже скорость, которую не замедлил ни один светофор — все они горели зеленым светом.

Дома хозяина ждал красивый, мускулистый дог.

— Не боишься? — Никита повторил вопрос, когда они втроем спустились во двор. — Давай свою руку — темень... Тут у нас дня три назад балетного критика убили и квартиру подожгли. Говорят, любовник убил.

— Любовница? — поправила Женя.

— Да нет, именно любовник.

И хотя она не сообразила, о чем речь, больше переспрашивать не стала. Завизжали тормоза, ослепило въехавшее во двор такси. Из него стремительно, но несуетливо выбрался высокий плечистый мужчина в серебристом плаще, наглухо застегнутом у подбородка, и внимательно посмотрел на прижавшуюся к подъезду пару.

— Никита? А ты, оказывается, уже вырос. И вкус, прямо скажем, у тебя неплохой, — спокойно и ласково глядя Жене в глаза, похвалил незнакомец, в котором она вдруг узнала того самого Рахатова, чьи стихи ее одноклассницы переписывали в тетрадку и запоминали наизусть. — Передай отцу привет от Саши, — выделив голосом имя, небрежно бросил он и уже с порога, без всякой связи то ли посетовал, то ли обличил: — Одни уезжают, а другие их осуждают и за это получают свои тридцать серебреников в размере Госпремии.

Никита сразу расшифровал отрывочные фразы:

— Рахатов из Норвегии только что вернулся. Саша — это Галич, он туда в июне насовсем уехал. Мой отец тоже с ним дружил. Ну, а премиями расплачиваются за послушание. Не со всеми, конечно, а только с избранными. Осудил Солженицына — получай.

— Неужели за это?

— Да нет, называется: "за большой вклад в развитие многонациональной советской литературы". А Рахатов, как все они, считает, что он один только и заслуживает премии. — Насмешка помогла Никите восстановить права, на которые, как он почувствовал, посягнул знаменитый поэт.

Вернулись домой. Никита вынул из холодильника молоко и размороженную клубнику. От изысканных, но таких холодных яств у Жени заныли зубы, ее пробрала дрожь: темно-зеленая кофта и плиссированная юбка, которые она сегодня выбрала, может быть, и шли ей, но плохо сочетались с зябкой ноябрьской ночью.

— Прохладно что-то. — Никита вышел из кухни, где они сидели за большим круглым столом, и вернулся в уютной стеганой куртке.

Женя съежилась. Теперь неудобно даже свой собственный плащ накинуть — подчеркнуть невнимание хозяина.

— Как тебе служится? — Ее великодушия хватило еще и на вежливый вопрос.

— Хорошо, что ты напомнила. — Никита оживился. — Мне передачу для африканцев надо сделать о молодых специалистах. Ты кого-нибудь знаешь, кто после университета процветает?

— С нашего курса прилично устроились только номенклатурные дети. — Женя задумалась, перебирая своих немногочисленных знакомых. — Остальные, пожалуй, нет.

С аппетитом доедая свое любимое лакомство, Никита пояснил:

— Я бы мог сам изобрести подпоручика Киже, но у нас теперь требуют реальные факты. Да и жалко на службе выкладываться. Все, что придумывается, вставляю в свой роман.

— Новый "Мастер и Маргарита"? — почтительно спросила Женя.

— Ну уж нет. "Мастер и Маргарита" — это для тех, кто не читал ни Евангелие, ни Гофмана. Совершенно ясно, что Христа и гофманиану соединить невозможно.

— Что ты! Это же так красиво: "В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской..."

— Лакированная фраза, — перебил Никита, не дав даже докончить цитату, совершенство которой так оттенял Женин необычный голос. — У Максудова был пробор безупречный. Писали, что это автобиографическая деталь. Так вот у Булгакова каждая фраза с пробором. Парикмахерское искусство! А, давай спать... — Он ушел в гостиную, откуда послышался скрип раздвигаемого дивана.

От холода, от невысказанных возражений, от неожиданных слов — "давай спать..." — на Женю напал столбняк. Она покорно поплелась за Никитой, освободилась от одежды, легла рядом. Уличный фонарь то ярко вспыхивал, то горел вполнакала. В тревожно меняющемся свете комната казалась совсем чужой, враждебной.

Никита склонился над Женей.

Она испуганно обхватила себя руками и стала тупо повторять одну и ту же фразу:

— А если дети будут?

— Какие дети? — Никита не сразу понял, о чем речь. — Ты что, в первый раз?

— Да.

Он даже приподнялся на локте, но испуг, так и рвавшийся из ее распахнутых глаз, подтвердил правдивость признания.

— Тем хуже.

Для кого хуже? Женя покорно повернулась на спину и на странную возню Никиты отвечала прежним бессмысленным вопросом. Казалось, что в этой огромной комнате лежат не они, а другие, посторонние люди, что все это происходит не с ней. Она вспомнила про завтрашнюю Алинину свадьбу. Сашка свидетелем будет, надо ему напомнить, чтоб свой паспорт не забыл. Да нет, уже сегодня.

— Ничего у нас с тобой не получится, давай спать, — пробурчал Никита и отвернулся к стене.

А Женя так и пролежала до рассвета, стараясь не ворочаться. То спрашивала себя, почему ей не стыдно и не страшно. То надеялась, что эта ночь забудется и снова можно будет ждать звонка Никиты.

5. Внезапная тишина

Внезапная тишина разбудила Женю. Она схватила будильник и подбежала с ним к окну. Пять часов. Зачем так рано? И только больно ударившись о стул с выглаженным хитоном сообразила, что сегодня суббота. Не утро, а вечер. Надо торопиться.

Пока варится кофе — душ, анальгин от головной боли, синяя тушь. Положила в сумку "Новый мир" — по дороге дочитать "В августе сорок четвертого". Жаль, уже немного осталось.

Автобус подошел, когда Женя окоченела и отчаялась уговорить себя не нервничать. Достала журнал, но при таком экономном освещении ничего же не видно. Пересела на переднее кресло и принялась смотреть в незамерзшее водительское стекло. Захотелось подумать о приятном, но по привычке сам собой начал составляться список неудач: служба — бессмысленная, квартира — новую надо искать, хлопотать о кооперативе, уроки — надоели...

— Чего киснешь?

От резкого голоса Женя вздрогнула и начала оправдываться:

— Да нет, что ты! — Она сразу узнала Бороду, но как к нему обращаться? Исчез, так сказать, контекст, в котором прежняя кличка была уместна. Хотя борода удержалась. — Здравствуй, Андрей.

— Куда едем?

— В "Большой", на "Анну Каренину". Алина с мужем ждут, опаздываю.

— Это что, опера или балет? Впрочем, не важно. Я с вами. Вчетвером-то стрельнем один билетик!

Жене совсем не хотелось стоять на холоде с униженным вопросом или отбиваться от спекулянтов, заламывающих невозможные цены, но она не осмелилась отговаривать Бороду, наоборот, застыдившись своих недобрых мыслей, с преувеличенной заинтересованностью стала расспрашивать про его житье-бытье.

— А, пока дела не блестящи. Комнату снимаю в Пушкине, там и прописан у старухи. Ездить далеко. Зато работа! Такие люди! Боремся за возрождение русской нации! Я и Светку туда устроил. Она прописку московскую уже заимела — замуж вышла за какого-то журналиста-старикана. Ну, она вписа-а-лась в коллектив! — ухмыльнулся Борода. Ты-то где? — вспомнил он про Женю только потому, что дальше уже шел бы слишком мужской разговор.

— В Институте летательных конструкций. Переводим и издаем кем-то добытые тексты. Правда, американцы в это время придумывают новые самолеты, про которые наши мало-мальски толковые инженеры читают в подлиннике...

Борода первым вышел из вагона, и тут же к нему подскочила толстушка с требованием лишнего билетика.

— А вам куда, девушка? Здесь три театра...

— Андрей, и так опаздываем, — не сдержалась Женя. Сердилась она на себя: вряд ли сестра будет рада увеличению компании.

— Ну нельзя же так! — хмуро выговорила Алина и за опоздание, и за Бороду.

— Ты прости, нас ждут, — произнес ее муж таким тоном, что просьба застряла у Бороды в горле.

— Кто ждет? — спросила Женя, когда они поднимались в гардероб первого яруса.

— Да сказал первое, что пришло в голову. Откуда он взялся?

— Наша Женечка отшить никого не в состоянии. — Алина гневно посмотрела на мужа, который замешкался и не сразу помог ей снять шубу. — Доброта тебя погубит.

— Уже, — призналась Женя.

— Что "уже"?! — рассердилась Алина.

— Уже погубила, — потерянно призналась Женя, вытирая помокревший от холода нос.

Этот ответ, как ни странно, успокоил Алину. Женя же стала раздумывать, почему так сказалось. Никита? Она привыкла, приноровилась к разочарованию, которое каждый раз выскакивало из телефонной трубки — его голоса не было ни разу. А если нечаянно встретятся? Упрекнуть, что забыл? Заговорить как ни в чем не бывало? Гордо кивнув головой, пройти мимо? Чем гордиться — другой вопрос. Может, самой ему позвонить? В голове все смешалось, и Женя с удивлением почувствовала, что тревога возникла не у нее одной.

Анна Каренина летит навстречу белокурому Вронскому. Рвется к счастью, а на сцене мечется станционный мужик — рок, судьба. Страстное стремление — взмах руки, прыжок, объятия. Неужели она понимает, что мчится к смерти? Нет, не только об этом танец. Настоящая жизнь — на этой сцене. Каждому исполнителю придумать движения, которые превратят их в действующие лица: Вронского, Каренина, Бетси, кавалеров на балу, офицеров на скачках...

Как сделана сцена "итальянская опера"! Жене показалось, что это из соседних лож уходят зрители, возмущенные присутствием Карениной.

И мигающий луч поезда, под которым погибла Анна, смотрит из глубины сцены в глаза каждому зрителю.

Осталось счастье.

Спустились в партер, где Плисецкая под дождем из цветов, летящих с верхних ярусов, с балкона, левой рукой прижимала огромный букет, а правую плавно отводила в сторону и приседала в полупоклоне.

— Откуда они столько цветов взяли, зима же?! Дорого стоят, наверно! — с этими словами к ним протиснулся Борода. — Никак найти вас не мог! Вы что же, в буфет не ходили? А я шампанского выпил. Помогает преодолеть условность балета. Вообще-то не стоит тех денег — я за пятерку билет у спекулянта купил. Не так высоко, но место какое-то неудобное. Пришлось почти все время стоять — иначе ну прямо ничего не увидишь. Но зато я все закоулки облазил, на всех ярусах побывал, теперь имею полное представление о Большом.

Монолог был произнесен под аплодисменты, предназначенные актерам. Борода оттянул высокий глухой ворот толстого свитера с нелепым желто-синим орнаментом и сосредоточенно пытался программкой загнать туда прохладный воздух. Он даже не заметил, что несколько вежливых кивков Женя сделала, ни разу не повернув головы в его сторону.

— Время-то детское! Вы куда сейчас? — спросил Борода, когда все вышли на прозрачный мороз.

— Да вообще-то домой, — ответила за всех Алина подобревшим после спектакля голосом.

Остановились у колонны. Высоченные двери открывались все реже — последними уходили завзятые балетоманы. Промчался мальчик-лилипут, модно одетый южанин пропустил неуклюжую рыхлую женщину в резиновых ботах.

— Зайдем к одному парнишке, будущему Льву Толстому? — не унимался Борода.

— Неудобно, нас же не звали, — почти согласилась Алина.

— Я приглашаю, — высокопарно изрек Борода. И тут же по-простому пояснил: — Там каждый вечер компашка ребят-авангардистов собирается. Пошли, не пожалеете.

— Что у тебя с квартирой? — тихо спросила Алина у сестры, когда они свернули с Пушкинской в темный переулок.

— Сегодня утром звонок в дверь — хозяйка. Говорит, заскочила по пути. Глазки так и бегают. В шкафу покопалась, в туалет зашла, для вида воду спустила. Села чай пить. И вдруг, между делом, в придаточном, заявляет, что племяннице надо бы пожить здесь недельку. "Ведь есть же раскладушка!"

— За семьдесят рублей в месяц еще и племянница в нагрузку?! — возмутилась Алина.

— На этот раз удалось отбиться, но чувствую, будет следующая агрессия, — с горечью призналась Женя.

— Девочки, вы где?

Алинин муж с Бородой ждали их у подъезда совсем провинциального обшарпанного дома. Пахло щами и кипяченым бельем.

— Вот видите, у них всегда не заперто. — Борода ощупью пробрался к квартире на первом полуподвальном этаже и открыл скрипучую дверь.

Стало чуть светлее, и ребята неохотно пошли следом. Слабая лампочка освещала только вешалку, на которую была небрежно наброшена груда одежды. Из темного угла выскочила непонятного возраста худышка в джинсах и с чайником в руке, крикнула: "Привет!" — и побежала дальше. Алина с сомнением посмотрела на мужа.

— Уже чай пьют, — огорчился Борода. — Раздевайтесь скорее!

Просторная комната, казалось, приготовлена для ремонта: голое окно во всю стену, деревянные некрашеные табуретки, на одной из которых валяется груда перепутанной проволоки, потертый дерматиновый диван, везде окурки. Несколько человек вокруг овального стола без скатерти спорят о религии.

— Что за бред? Вера — эмоциональна?! — Лицо неопределенного возраста с длинными редкими космами, обрамляющими большую лысину, произнесло эти слова тоном, каким обычно спрашивают: "Ты меня уважаешь?"

Как ни в чем не бывало Борода пододвинул к столу табуретки и усадил на них Женю и Алину. Потом исчез и вернулся с вымытыми, но мутными стаканами и пузатой бутылкой "гамзы" в плетеной корзинке.

— Так и знал, всю водку уже уходили, — посетовал он, разливая красную жидкость по сосудам.

— Хотя бы скажи, кто эти люди, — шепотом попросила Женя.

— Я и сам толком не знаю. — Борода наморщил лоб и почесал затылок. — Длинноволосый — скульптор, а Коля, хозяин, в соседней комнате, танцует. Да вы пейте поскорее, а то и этого не останется.

— Откуда у него такая квартира? — Женя пригубила стакан и осмотрелась.

— Так он здесь дворником работает. Тут коммуналка была. Всем жильцам уже отдельные дали, у кольцевой, он один остался.

— Дворник... А говорил — авангардисты. — Алина строго посмотрела на мужа, как будто не она первая согласилась пойти сюда.

— Конечно, будущий Лев Толстой. А может быть, Достоевский. Он в Литинституте заочно учится и рассказы пишет. — С какой-то непонятной гордостью объявил Борода.

— Ни Лев Толстой, ни Достоевский, кажется, авангардистами не были, — поддела Алина.

Но Борода не ответил. Быстрым движением, предназначенным, правда, для жидкости другого цвета, он опорожнил стакан. Сморщился, наклонил бутылку и сосредоточенно стал ждать, пока упадет последняя капля.

На полу нахохлился типовой школьный дневник, заполненный взрослым почерком: "Нравственно то, что нравится", — углядела Женя. Дальше шли неразборчивые каракули.

Плотная блондинка ввела в комнату молодого человека с осоловелыми глазами.

— Коля сегодня не в форме, — констатировал Борода.

— Зато я в форме, — агрессивно заявила блондинка и села Бороде на колени. — А это кто такие?

— Ты что, мать! Сразу видно, в консерваторию не ходишь! Известный пианист с супругой, — объявил Борода, нисколько не смутившись.

— А это вторая супруга, что ли, точно такая же? — Блондинка попыталась ткнуть рукой в Женю, но покачнулась и чуть не упала на пол.

— Так только кажется. — Бороде пришлось обнять ее обеими руками. — Женя — она совсем другая, разве не видишь?!

Увидел скульптор. Он подошел к Жене и церемонно предложил показать ей свое творение. Им оказалось сооружение из проволоки, внутри которого виднелся фланелевый ком.

— Венера с утепленной маткой, — слащаво провозгласил он.

Алина хмыкнула, а Женя в недоумении отступила в угол.

— Ну, нам пора. — Алинин муж решительно взял сестер под руки и вывел их в коридор.

— Я с вами, тут до метро есть короткая дорога. — Борода тоже стал одеваться.

— У меня, кажется, кошелек пропал... — виновато пробормотала Женя, обыскав карманы своей и Алининой шубы.

— Кто ж деньги в пальто оставляет! — Муж Алины как будто был уверен, что здесь и не такое может случиться.

— Да ты, наверно, просто дома его забыла. — Борода попытался отогнать угрызения совести. И с облегчением вздохнул, обнаружив, что его деньги на месте.

— Не расстраивайся, что ж теперь... — Алина погладила Женю по плечу. — Сколько там было-то?

— Сорок с копейками, — растерянно ответила Женя.

На улицу вышли в угрюмом молчании. Женя пожалела, что сказала про кошелек: исправить уже ничего нельзя, а настроение у всех испорчено. Конечно, лучше бы она купила бежевые итальянские туфли, которые на работе предлагали, такой у них красивый кожаный бант. Не хватало десяти рублей, но ведь можно было одолжить у кого-нибудь.

Борода лениво соображал, успеет ли на электричку, если пойдет провожать Женю.

— Даму, надеюсь, берешь на себя?! — решил за него Алинин муж.

Женя отнекивалась — она нисколько не боялась позднего часа, да еще представила, как Бороде придется в свое Подмосковье возвращаться... Твердость проявила Алина:

— Не деликатничай! У нас на работе итальянцы рассказывали, что в Москве объявился маньяк, убивающий женщин в красном.

— У меня красного ничего нет, разве что лак на ногтях. Обещаю варежек не снимать, — попыталась отшутиться Женя.

Но Алина настояла на своем.

— Надо так надо, — добродушно сказал Борода и пошел рядом с Женей. — А откуда итальянцы?

— Алина работает корректором, ошибки исправляет в переводах Плеханова и Брежнева на итальянский.

— Она что же, и этот язык знает? — из простого любопытства спросил Борода.

— Мы вместе его учили на четвертом курсе. И еще польский, датский, венгерский. — Женя не удержалась от хвастовства. — Думали, наши специальности другие, а вот теперь обеих языки кормят.

— И в моей жизни было много перепкитий...

"Перипетий", — не решилась вслух поправить Женя.

— Денег не было. Напишу: "Вышла интересная книга, рассказывает о том-то и том-то" на треть странички и разошлю в десяток районных газет. Обратный адрес — московский. Газет пять печатают столичного журналиста и присылают два-три рубля. Целых полгода кормился. Потом, правда, деньги стали все реже приходить. Ну, а когда из газеты "Ленинский путь" получил письмо: мы, мол, не уверены, что эта же заметка не появится в "Ленинской искре", я и завязал.

— И что они всполошились? Наверняка и без твоих заметок эти газеты все равно что близнецы, даже названия похожи, — вслух сказала Женя, а про себя подумала, что, пока Борода наивно рассказывает про свои почти детские, невредные хитрости, с ним еще можно иметь дело, хуже будет, если он решит, что рассказывать не стоит, а хитрить можно и нужно.

Забыв про полоску льда, по которой дети, а иногда и она сама подъезжали к крыльцу, Женя поскользнулась. Помочь ей Борода не догадался, но терпеливо подождал, пока она встанет, отряхнется. Пришли они вместе, но каждый был сам по себе.

— Можно я хотя бы чаю у тебя выпью, согреюсь немного? — Был он такой жалкий в своей вязаной шапчонке с линялыми полосками, в кургузой курточке на синтетической подкладке...

— Конечно, — без энтузиазма согласилась Женя.

У лифта на них уставились две женщины, похожие на провинциальных училок, с одинаковыми чемоданами в руках.

— Селенина? — строго спросила та, что постарше.

— Да, — испуганно кивнула Женя.

— Как поздно вы домой возвращаетесь, — осудила другая. — Мы — от Тамары.

И пока Женя сообразила, что Тамара — это жена троюродного брата из Турова, которую она видела всего один раз в жизни, обе тетки уверенно вошли в квартиру, всем своим видом демонстрируя, что они великодушно прощают Жене столь позднее возвращение.

— Нам не сказали, что вы замужем, — непонятно кого обвинила старшая.

— Да нет, я не муж, я ее только провожал, — сконфузился Борода. — Тогда я пошел? Пока.

Незваные гости достали банку клубничного варенья, от которого у Жени часто бывала аллергия, и ей пришлось долго пить с ними чай под жалобы на провинциальную жизнь, а потом уложить их на свой полутораспальный диван.

Лежа в кухне на раскладушке, сердилась на маму, которая дала ее адрес Тамаре. Завтра же позвоню и скажу, что любого, кто появится из Турова, буду выставлять за порог — тетки ведь всех соседей оповестили, что она тут живет. А если в милицию донесут?

Засыпая, Женя думала, как же всем в этой Москве плохо: и Бороде, которому каждый вечер надо тащиться в свое Пушкино, и этим бабам, готовым ночевать хоть в туалете, и ей самой...

6. Женя жила будущим

Женя жила будущим.

В школе мечтала об университете, о столичной жизни, которую представляла не только по книгам и фильмам. Летние каникулы после девятого класса они с Алиной скоротали у родственников на Украине. На обратном пути целых пять дней упивались Уланским переулком, где жил мамин брат. Он перебрался в Москву из Турова перед войной — на заработки. Зимой сорок первого был ранен, с тех пор работал мастером на игрушечной фабрике.

Утром просыпались от незнакомых звуков — гулко набегающей тяжелой поступи "Аннушки", ее бесцеремонного позвякивания. Надо было одеться, длинным, только что вымытым коридором (квартальный график дежурств висел на кухне) идти к ванной комнате и ждать, пока она освободится. Неведомая жизнь коммунальной квартиры завораживала.

Полдня стояли в неспешной очереди — в Пушкинский музей приехала Дрезденская галерея. Пока Алина с дядей ходили перекусить в стеклянную пирожковую, начали пропускать следующую партию. Быстро продвигаясь, Женя вдруг увидела, что за ней закрывают железную калитку. От растерянности она послушно вошла в музей и стала сомнамбулически переходить от картины к картине, украдкой всматриваясь в публику. Встретились на балюстраде минут через двадцать — милиционеру на входе дядя объяснил, что в очереди стояла точно такая же — показал на Алину — но она не догадалась их подождать. Никто не сердился. На обратном пути купили длинный узкий батон и сочные желто-розовые персики — в Турове таких не видывали даже на рынке.

Еще запомнилось, как в Парке Горького во время эстрадного концерта, который вел Борис Брунов, Женя вдруг обнаружила, что хочет жить в этом городе. Почему именно тогда? Может быть, потому, что впервые за пять дней никуда не спешила, песней была отгорожена от своих спутников, а от впечатлений — привычными лицами провинциалов, многие из которых прямо с чемоданами и авоськами пересиживали здесь промежуток между поездами.

А когда поступила в университет, сразу стала мечтать о той неизвестной, но чрезвычайно интересной жизни, которая обязательно наступит после окончания вуза. Разные картины рисовало воображение, но чего никогда не представляла — это того, что целых три года станут всего-навсего записью в трудовой книжке.

Конечно, кое-какие события случались. Завлаб Зайцев предлагал руку и сердце. Именно эти слова он сказал, только по-французски. Инженеров из Института летательных конструкций посылали на международные авиасалоны. Зайцев вернулся из Бурже в замшевом пиджаке на вырост, ярко-зеленой рубашке, модных брюках-клеш цвета бордо и мокасинах на высоком каблуке. Каждая вещь сама по себе отличная, но вместе, на Зайцеве... Особенно смешно сочеталось все это с его рассказами о француженках, которые даже тени на веках подбирают по цвету к платью, туфлям и шляпке. Извинился за скромный сувенир — часики гонконгские электронные, которые привез Жене в подарок. Суточные были уж очень маленькие, а ведь есть еще мама, сестра и две племяшки. Но храбрость и уверенность в себе, очевидно, выдают в Париже бесплатно.

Женя изо всех сил постаралась обернуть свой отказ в самую выгодную для Зайцева упаковку, но чувство неловкости, даже вины, осталось надолго. Она не любила вспоминать этот случай, хотя Алина долго потом к месту и не к месту корила за то, что не использована такая удобная возможность получить прописку... да и жизнь свою устроить.

Были и профессиональные успехи. Женю приглашали переводчиком для начальства на самые престижные встречи. Она научилась по произношению угадывать, из какой страны человек. Все иностранцы, которые разбирались в самолетах, прекрасно говорили по-английски. Маялась она только из-за одежды: никак не могла подобрать погоду к наличествующему туалету. Однажды летом, почти в тропическую жару, не отважилась надеть сарафан (только потому, что лифчики без бретелек у нас еще не изобрели, а так, "без" — слишком заметно и легкомысленно). Глава английской делегации был в светло-сиреневой рубашке апаш, без галстука, с чесучовым пиджаком в руках, наши же напряженно боролись с жарой в своих темно-синих шерстяных тройках. Целое поколение мужчин не имело представления о легком летнем костюме — их только начинали носить франты и фарцовщики да еще донашивали пожилые профессора.

Если случайно встречалась с однокурсниками, то в разговорах старалась не упоминать про ежедневную отсидку, про талончики в диетстоловую, про увольнительные, с помощью которых только и можно было выйти на свободу в промежутке между семью тридцатью и шестнадцатью тридцатью, про то, как радовалась возможности сдать свою кровь — за это полагался целый день отгула, не считая дня сдачи. И все равно читала в глазах собеседника сочувствие и жалость. Шиком считалось иметь один-два присутственных дня в неделю, манкировать служебными обязанностями. Женя никак не могла постичь цель этой борьбы за безделье. Здесь исходили из того, что работа не может быть ни удовольствием, ни смыслом жизни. Сама она мечтала о таком занятии, которое приблизит ее к литературе. Каком именно, было еще неясно.

А пока читала. В автобусе, метро — и если удавалось сесть, и стоя, когда хватало ловкости протиснуть руку и достать из сумки книгу. Лежа, перед сном и вместо сна — чтение возбуждало сильнее, чем реальная жизнь. Открыто — в обеденный перерыв, и украдкой — через щель в выдвинутом ящике рабочего стола, боковым зрением и настороженным слухом контролируя любое движение начальницы, сидящей чуть впереди, через проход, и ее добровольной доносчицы, которая с помощью навязчивого участия выведывала все у всех.

Дрожащий зайчик, уши торчком. В какую сторону бросаться, если слева волк, а справа лиса?

Особенно помогали выдержать Толстой и Достоевский. Серый десятитомник, который вместе с Алиной купили в букинистическом еще на первом курсе, сначала стоял в финском секретере общежитской комнаты, а потом стал ездить с Женей по квартирам.

Тогда, в студенческой компании, Женя удивлялась спорам Никиты и Саши — если не до первой крови, то до первой злобы уж точно — о том, кто лучше, Лев Николаевич или Федор Михайлович, никак не могла найти слова, которые можно было бы вставить в разговор, пыталась сама себе ответить на этот вопрос, и только теперь, перечитав "Войну и мир" и "Бесов", поняла, что такой проблемы просто нет в природе: оба писателя растут из одного корня. Долгая ветвистая толстовская фраза укрепляла доверие к жизни, давала надежду. Достоевские споры и скандалы убедили, что тревога, метания — равноправные участники судьбы, такие же, как спокойствие и счастье.

Университетское прошлое вспоминалось часто. Вот удалось купить нефальшивую, небаночную ветчину, и, пока хрустела пергаментом, перекладывая на тарелку профессионально нарезанные розовые упругие ломтики с тонким белым краем, за стол как бы садились Саша с Никитой, вновь рассказывая, как Булгаков для ужина с приятелями закупал в Елисеевском фирменную еду — ветчину, французскую булку и португальский портвейн.

В их компании было принято презирать современную литературу. Даже Саша, все читавший или хотя бы просматривавший, стеснялся своего интереса, краешек которого все же высовывался и был Жене заметен. То в разговоре о непонимании природы искусства и левыми, и правыми он мрачно декламировал: "И прогрессист, и супостат..." То нормального, казалось, человека, занимающего в споре ортодоксальную советскую позицию, осаживал словами дяди Сандро: "Их так учат". Он не выковыривал изюм из стихов и прозы, а придавал свой смысл цитатам, не претендовавшим на афористичность. Не искал в произведении готовые формулы, а примерял текст к ситуации, приглашая собеседника посмотреть, что из этого получится.

Писательство казалось Жене волшебством, которое помогает погрузиться в настоящее. Литература была не зеркалом, не объяснением, а физическим прибором, жизнеметром: прикладываешь к своей жизни и проверяешь — есть ли она? Как ни слабо бился пульс Жениного бытия, стрелка этого устройства все-таки вздрагивала.

Неинтересных писателей для нее не было. В самом процессе чтения ее увлекало то, как из букв складываются слова — в этом похожи ученый-лингвист и гоголевский Петрушка, как слова неожиданно приставляются друг к другу, как самое обыкновенное событие внезапно раскрывает глубоко спрятанное страдание или еще неосознанную любовь.

7. Неосознанная любовь

"Даже в честь круглой даты не могли дать четыре дня передохнуть!", — ругнулась про себя Женя, пропуская третий переполненный трамвай. Солнечный день, флаги. Красный транспарант с огромными белыми буквами: "...партии... встретим... 60-ю годовщину Великого Октября!" И люди — хмурые, неприветливые, даже озлобленные.

— Патлы-то распустила! — Запыхавшаяся тетка пыталась забраться в трамвай, но не удержалась и отступила, мазнув Женю на прощание грубым словом.

На следующей же остановке Женя выскочила и пошла пешком, на ходу обыскивая свои карманы. Найдя две шпильки, зажала сумку между ног и неловко подняла руки, чтобы сделать пучок. Кто-то наскочил на нее, волосы снова рассыпались по плечам, упали на лицо.

— Ради всего святого, простите...

Огорченный голос показался знакомым.

— Саша?! — обрадовалась Женя и разревелась.

— У тебя что-то стряслось? — Саша бережным движением убрал прядь с ее глаз и шелковистым платком промокнул слезинки.

— Хозяйка позвонила и без объявления войны, вероломно, как фашистская Германия, потребовала освободить помещение. — Изо всех сил Женя старалась не вызвать жалость, боялась навязать свою беду.

— Поехали к нам, что-нибудь придумаем. — Саша взял Женю за руку и повел за собой.

— Куда "к нам"?

— Разве Никита тебе не говорил?

— Нет, он мне не звонит. — Женя правильно поняла вопрос, но ответила слишком откровенно.

— Это беда не беда, только больше б не была. Помнишь, в "Доме на набережной", Ганчука из института выгнали, а он в Елисеевский отправился и там с аппетитом пирожное уплел, — утешил Саша литературным примером.

— Предпраздничный день и пирожное — вещи несовместимые. — Женя хорошо знала законы торговли.

Из глубины, на которой Саша почувствовал Женину неприкаянность и беззащитность, разговор вынырнул и поплыл в привычном шутливом стиле.

— В доме на набережной купим чего-нибудь вкусненького — отметим выход этого строя на пенсию. Надеюсь, ты осталась сладкоежкой?

— По мне же видно. — На этот раз Женя только притворилась огорченной.

Саша воспользовался предложенным правом получше ее рассмотреть. Изобразил критика, попавшего на вернисаж по приглашению вышестоящей инстанции, и нарочито глубокомысленно насупился:

— Та-ак, с одной стороны... — Но не выдержал и восхищенно рассмеялся: — Форму от содержания отличить не могу. И румяная, и тургеневская...

Всю дорогу Женя пыталась понять, что же в нем изменилось. Казалось, он стал похож на Никиту: черный плащ с глухим воротом, серая клетчатая кепка и кожаный дипломат — с такой некричащей, потайной элегантностью одевались любимые аксеновские герои. С ним тоже просто. Но Никита всего лишь не замечал неловкости, неудачное слово прощал, а Саша даже интонацию понимает, руку протягивает, помогая перескочить препятствие. С Никитой ты сама по себе, а Саша разговаривает как старший, как брат, готовый прощать и опекать.


— Ты — и вовремя? — с усталым сарказмом удивилась Инна, открыв обитую красной кожей дверь. — Женя?! Откуда? Целую вечность не виделись! Ты в Москве? А я тут заперта с Ленькой, ни про кого ничего не знаю. Этот где-то шляется, мне ничего не рассказывает...

Из глубины квартиры послышался скрип и кашель, похожий на кряхтенье. Инна помрачнела и скрылась за дверью, а Женя оторопело стояла в коридоре, даже не начав раздеваться.

— Что, не ожидала? — Саша горько усмехнулся. — Инна — жена, Леня — сын, возраст — год и два месяца. Болеет. Аллергия с астматическим компонентом. — "Моя", "мой" он опустил. — Пошли на кухню, Инна скоро присоединится.

Саша снова стал похож на себя прежнего — как когда-то он почти безучастно говорил о проблемах с аспирантурой, так и сейчас сообщил новости как анкетные данные.

— Здесь красиво... — Все приятное сразу вылетало из Жениных уст.

— Тещина работа. — Не принял похвалу Саша. — Она кухню с темной кладовкой соединила, вот и получилось в одной комнате две половины — для повара и для гостя.

В темно-красной нише удобно устроились лавки, деревянный, тщательно выскобленный стол, старинный буфет красного дерева, иконостас из разделочных досок с картинками. Спокойствие, которое излучало бело-желтое дерево, гасило тревогу, исходящую от стен, бордового абажура и массивного буфета.

Саша потрещал зажигалкой под красным чайником, достал из дипломата коробку с рахат-лукумом, кулек козинаков, бело-розовую пастилу и принялся живописно расставлять все это на столе — общежитские навыки. Картина рисовалась как бы сама собой, а ее автор в это время посмеивался над своей жизнью:

— Расчищаю авгиевы конюшни — тесть устроил рукописи самодеятельных чайников рецензировать. На самом-то деле попадаются и члены союза, но суть одна. Они писать садятся в маске — Льва Толстого, Достоевского, Булгакова. Чаще Льва Толстого. Пыжатся, важничают, грим плохой, но камуфлирует и жизнь реальную, и неповторимую в своем идиотизме личность автора.

— Сашенька, ты опять увлекся. — Инна вошла неслышно, порыскала в шкафах, закурила. — Вообще-то его как консультанта хвалят. Написано вроде бы деликатно, без хамства, а получается — серпом по самому чувствительному месту. Но начальников более или менее важных ему на рецензию не дают: умные люди, понимают, что Сашкина критика и для сильных мира сего смертельна, а жить-то всем хочется.

Женя слушала молча, а сердце сжималось при мысли о больном малыше, одиноко спящем где-то в глубине просторной, благополучной квартиры.

— Мне осталось только мужем гордиться. Уже "наша шапка", "наше жалованье" говорю, хотя он еще не профессор, а только кандидат. — Инна явно преувеличивала, изображая себя классической "душечкой". Видно было, что не ее это амплуа, да и в пьесе под названием "Сашина жизнь" такая роль не предусмотрена. — Сашуле повезло, а вот бедняжка Никита ошибся. Без памяти влюбился в пичужку одну, гостью столицы, учить начал, чтоб в институт ее поступить... — Инна увлеклась и, кажется, не заметила, с каким старанием Женя удерживает выражение вежливой заинтересованности, скрывающее боль. — К нам привел — с друзьями познакомить. Хорошенькая, ноги длинные, волосы... Вот как у тебя, Женечка, только с рыжеватым оттенком. Я еще спросила, свой цвет или крашеные. И она мне уважительно так рассказала, как в отваре из луковой шелухи их полоскать. Я один раз попробовала, но где же время найти, когда Ленька на руках.

— Саша, налей мне, пожалуйста, еще чаю. — Женя запросила передышки.

Особенно ее задело сравнение. Хотя Инна, скорее всего, и не думала уколоть, а просто забыла, что у Жени с Никитой были какие-то отношения.

— Она больше молчала. Что меня насторожило, так это ее улыбка. Вот смотри, Женя улыбается и еще больше хорошеет, а у той что-то мышиное проглядывало. Злая мышка получалась и хитрая. Ну, и Никите даже не дала возможности меньшее зло выбрать. Отменили у него на радио ночное дежурство, вернулся домой — ему папаша квартиру пробил, тут недалеко — а крошка в его постели иностранца развлекает и еще грозит: если Никита на ней не женится, сообщит куда следует, какие он книжки читает. Честно говоря, он по несколько необычной программе ее в институт готовил: Набоков, Солженицын, Войнович, "Синтаксис" и так далее. Про синтаксис, конечно, на экзамене спрашивают, да не про этот.

— Как ужасно! — Подавленность исчезла, но Женя и сама себе бы не ответила, что послужило обезболивающим — сочувствие, сострадание или надежда: Никита свободен. — Он ее прогнал?

— Кто и кого должен прогнать? — К дверному косяку прижалась незнакомая улыбающаяся женщина. — Ребята, возьмите сумки, папа нам писательский заказ отдал.

— Мам, это Женя. Помнишь, я тебе про двух сестер рассказывала?

— Так это одна из тех тургеневских барышень? И правда, похожа... Здравствуйте... Не сегодняшняя газета — мне селедку завернуть?

— Да какая разница, Нина Александровна — в газетах каждый день одно и то же печатают, а свежая типографская краска даже лучше запах поглощает. — Саша помог теще разложить продукты и достал из буфета еще одну чашку.

— Как Ленечка?

— Спит и пока не кашляет. — Иннин голос дрогнул.

— Тьфу-тьфу... А почему вы только сладкое едите? Иннуша, возьми в холодильнике икру, новую банку не начинай, там открытая где-то стоит.

Жене сразу понравилась эта женщина, больше похожая на старшую сестру, чем на мать Инны. Она была такая уютная — в узких темно-синих брюках, в пушистом красном свитере.

— Вы, Женечка, где работаете?

— Ее хозяйка с квартиры выгоняет, — вставил Саша.

— Бедняжка, у вас жилья нет? А с родителями нельзя пока пожить?

— Я не москвичка.

Женя напряглась, ожидая, что сейчас же милая дама изменит к ней свое отношение. Это уже не удивляло. На работе не все знали, что она из Турова, и часто при ней говорили о провинциалах как о людях второго сорта, как о хитрых и нахальных проходимцах, готовых ради прописки на любую авантюру. Так иногда разбирают по косточкам евреев, не задумываясь, нет ли в комнате человека, имеющего основание отнести эти суждения на свой счет.

Но Иннина мама участливо спросила:

— И сколько же вы, бедняжка, платите?

— Семьдесят рублей.

— За комнату?

— Нет, за однокомнатную квартиру с телефоном... — И чтобы не показаться барыней, пояснила: — Мне в комнате нельзя — я зарабатываю уроками английского.

Эти расспросы не унижали Женю, она чувствовала, что интерес не праздный, что здесь ей хотят помочь, но из скромности, из боязни, что ее рассказ может быть истолкован как просьба — а недостаток жизненного опыта она компенсировала литературным, и красивый, оправдывающий бездействие девиз: "Никогда ничего не просите..." — давно взяла за правило, забыв, что это не Булгаков учит читателя, а обер-дьявол искушает Маргариту, — перевела разговор:

— Инна, а ты сейчас переводишь? Помнишь, кусок из Мерля? Здорово у тебя студенческий сленг получался!

— Вы и это помните? — грустно улыбнулась Иннина мама. — Позвоните мне после праздников, что-нибудь для вас придумаем.

8. Даже не предполагал...

— Даже не предполагал, что ты умеешь так изощренно изворачиваться. — Саша впервые говорил строго и отчужденно. — Не хочу больше знать никаких объективных причин! В конце концов, ты же меня подводишь!

Женя обреченно помалкивала. В Сашиной тираде абсолютно все было справедливо. Стало невыносимо стыдно за то, что пошла на поводу у своей ненависти к телефонным звонкам.

— Вешаю трубку, и ты сейчас же набираешь Светланин номер. Надеюсь, в третий раз ты его не потеряла!

Получалось, что этот звонок нужен Саше, а насколько легче делать для другого. Женя не воспользовалась даже реальной отговоркой — сослуживцы могут понять и не простить. Телефон стоит в углу за шкафом, и ясно, что все пятнадцать столов, словно талантливые археологи, по одной его реплике восстановят суть всего разговора.

— Здравствуйте, позовите, пожалуйста, Светлану. — Женя враз выпалила эти слова, которые в обычном телефонном разговоре составляют две фразы или хотя бы делятся паузой.

— Я вас слушаю, — размеренно, с большим чувством собственного достоинства сказал прокуренный голос, принадлежащий, как показалось, скорее мужчине, чем даме.

— Простите, мне Светлану, — чуть медленнее произнесла Женя.

— Я вас слушаю, — повторил голос.

Стало понятно, что это может быть и женщина, но теперь Женю удивило, что она откликается на голое имя, без отчества.

— Извините, наверное, у вас не одна Светлана. Мне Вагину.

— Ах, Светлану Васильевну! Сию минуточку! — вдруг зачастил голос. Женя почти увидела, как дама расплылась в подобострастной улыбке.

— Света, привет, это Женя. А ты, видимо, там важная персона... — Благодаря путанице с именами Женя получила передышку и успела успокоиться.

— Здравствуй. По просьбе Саши я говорила о тебе. Перезвони завтра. Тебе назначат. До свиданья.

Женя недоумевала, туда ли она попала, та ли это Светлана? Слова вроде бы Жене адресовались, но как они были произнесены! Особо выделено "по просьбе" — сразу ясно, что теперь будет обязан и тот, кто просил, и тот, за кого просили. Независимо от результата. Храбрость, с которой Женя нырнула в разговор, улетучилась, и холод, пробравшийся внутрь, начал смешиваться со страхом.

Приказала себе не думать о предстоящем визите. Вспомнила, что перед вступлением в комсомол знающие люди советовали изучить последний номер "Правды", особенно сообщения, напечатанные самым мелким шрифтом на пятой странице. В библиотеке взяла свежие журналы и вечером, вернувшись домой, сварила кофе и принялась не просто с любопытством их просматривать, а штудировать с той остротой, какая появляется в ночь перед экзаменом.

Ровно в три решила, что можно передохнуть. Залезла под толстое одеяло в кружевном батистовом конверте, сшитом мамиными руками и охраняющем теперь дочь от холода московской жизни. Не сразу улеглось возбуждение от тщательного и, как ей казалось, успешного труда. Как второе дыхание проснулось воображение и стало рисовать розовой краской: литературный журнал, настоящие писатели, чтение на службе, да еще за это зарплату дают. Не надо рано вставать — в редакциях свободное присутствие, начало работы в двенадцать. Можно будет не бояться встреч со знакомыми. Главное, сообщать о "Литературной молодежи" в придаточном предложении, как бы между прочим, а на удивление, которое непременно выкажет собеседник, ответить небрежным пожатием плеч — мол, это для нас пустяки...

Утреннее зеркало подпортило настроение — пролилась синева из глаз и образовала два четких полукруга, хорошо еще, не мешки. Попробовала запудрить, но вышли неестественные загорелые пятна. Снова умылась холодной водой и синей тушью покрасила ресницы — получился взгляд, испуганный в самой глубине. Захотелось перескочить предстоящий визит, чтоб он уже окончился, совершенно все равно, с каким результатом. Или хотя бы перенести, отодвинуть его: может же заболеть начальник, к которому она идет, или его внезапно вызовут на совещание, или Светлана забудет позвонить...

Ничего этого не случилось, и Женя, с унижением получив увольнительную якобы для проводов родственницы, приехала в редакцию.

Молодежное издание находилось на мрачноватой окраине. К многоэтажному редакционно-издательскому комплексу надо было пробираться от Бутырской улицы через рельсы и склады. У входа на Женю подозрительно уставилась старуха вахтерша. Робко поздоровавшись и не услышав окрика: "К кому?!" — Женя пошла в глубь коридора. Хмурые и очень занятые, по-видимому, люди проходили и пробегали мимо, не обращая на новое лицо никакого внимания. Это помогло утишить страх, но как найти нужную комнату?

— А, ты уже здесь? Ну, давай к шефу. — Светлана появилась откуда-то сзади и, не останавливаясь, быстро пошла вперед.

В просторной комнате у окна сидела секретарша, явно выделявшаяся на общем простонародном фоне одеждой, осанкой, непроницаемым лицом. Слева и справа от входа были двери, обитые кожей, с белыми табличками наверху. Ошибиться в том, какая принадлежит главному редактору, а какая — его заму, невозможно.

— Натуля! Новая кофточка! — умилилась Светлана.

Женя приготовилась к привычному в таких случаях разговору о том, из чего сшита, где достала, сколько стоит. Девушка за столом, однако, даже не улыбнулась.

— А шеф на месте? — Светлана не ударилась о строгость и продолжала источать восхищение.

— Уехал в ЦК и сегодня вряд ли будет, — выдала барышня давно заученный текст.

— Как?! Я же с ним договаривалась! — Светлана обиженно закусила губу, размазав остатки розовой помады. — Натуля, что делать? Вот и человек специально прибыл с ним поговорить.

Получалось, что неуважительно поступили именно с Женей.

— Не расстраивайся, все бывает. Я могу и в следующий раз приехать. — Женя заботилась только о том, как успокоить Светлану.

Внимательно посмотрев на них обеих и обращаясь только к Жене, секретарша сочувственно посоветовала:

— Вы подождите здесь, может, он еще и придет.

— Ну и отличненько. А я побегу — уйма работы. — Светлана сочла свою миссию выполненной.

Сколько времени пришлось отсидеть — Женя не знала: боялась взглянуть на часы, чтобы секретарша не восприняла ее взгляд как укор. На каждого входящего в предбанник поглядывала с надеждой и покорно опускала голову, когда становилось ясно, что это не тот.

Из коридора запахло борщом, в комнату заглянула средних лет женщина с половником в руках и в цветастом ситцевом, совершенно домашнем фартуке (патриархальность здесь понимают буквально):

— Натуля, пойдем, поешь с нами.

— Любовь Сергеевна, ваш отдел до сих пор не сдал материалы на проверку, — строго сказала Наташа, следуя за дамой.

Только Женя успокоилась и снова стала мечтать о сближении с литературным миром, как в предбанник стремительно вошел невысокого роста человек и, открывая своим ключом дверь зама, бросил через плечо, не оборачиваясь к Жене:

— Вы ко мне? Пройдите!

Женя оглянулась — никого рядом. Снова от страха похолодели руки. Может, еще успею позвать Светлану?

— Ну что же вы, заходите!

Лысоватый человек со странным, ничего не выражающим лицом деловито достал из пиджачного кармана расческу, поводил ею по редким волосам, рассмотрел зубчики на свет и даже подул на них. Его близко посаженные глаза, нос и рот были собраны в одну щепотку, которая надежно скрывает мысли, настроение и отношение к собеседнику.

— По какому вопросу? — буднично спросил он.

В обычной ситуации допроса, в которой все люди стригутся под одну гребенку, Женя все-таки постаралась приукрасить свою биографию с точки зрения профессиональной причастности к литературе. Упомянула даже дипломную работу, где так усердно был ею "обсчитан" Чехов.

— Какой журнал, по-вашему, работал в шестидесятые годы наиболее интересно? — прервал зам.

— "Новый мир", — не задумываясь, ответила на такой легкий вопрос Женя.

— А разве "Молодая гвардия" не сыграла более значительную роль в литературном процессе тех лет?

Жене почудился подвох, она напряглась и с радостью вспомнила:

— Да! Там же Аксенов печатался!

— Какой еще Аксенов? Это еще не та, не настоящая "Молодая гвардия"!

— Тогда я не знаю. — Женя вжалась в кресло и крепко стиснула подлокотники руками — выдерживать допрос становилось все труднее. — Не помню, чтоб еще что-то интересное в этом журнале появилось.

— Как вы относитесь к Ахмадулиной, Евтушенко, Вознесенскому?

Безликий человек будто зачитывал заранее составленный и утвержденный список вопросов, порядок которых не зависел от ответов. Понять, то ли она говорит, было невозможно, и Женя продолжала отвечать то, что думает.

— У них много хороших стихов. "Идиоты — в прошлом, в настоящем — рост понимания", — процитировала она в наивном желании продемонстрировать свои знания, показать товар лицом. — Еще я люблю Кушнера, Тарковского.

— А из русских поэтов? — В голосе зама прозвучало что-то, похожее на угрозу.

От непонимания, от неумения вести официальную беседу у Жени нарушилась связь между речью и той частью мозга, которая заведует сообразительностью.

— Значит, не москвичка? Родители живы? — посыпались вопросы из второй части списка.

— Да, — совершенно не понимая, при чем тут ее мама и папа, ответила Женя. И вообще, всуе говорить о жизни и смерти у них в семье считалось кощунством.

— Кем работают?

— Папа — начальник строительства на заводе, мама на пенсии.

— А в Москве или Подмосковье отец может что-нибудь построить?

— Не знаю...

Почти вслух ругая себя, Женя вышла на улицу и тут вспомнила о Светлане, надо же ее предупредить, что все уже кончено. Пришлось вернуться.

— Ну, ты невинная! — несколько раз воскликнула Светлана, пока Женя с магнитофонной точностью воспроизводила мучительный для нее диалог. — Тебе что, Сашка ничего не объяснил?

— Да нет, я сама готовилась.

— Она готовилась...

Светлана и вправду огорчилась. Важность и степенность улетучились, она даже не думала о последствиях для себя — начальство за такую протеже не похвалит.

— С твоими взглядами и с твоей искренностью из тюрьмы не вырваться никогда. Уж не знаю, что ты нашла во всяких кушнерах — не читала, но в следующий раз хотя бы будь похитрее.

С этим окрыляющим пожеланием Женя вернулась домой. Лишенная и того облегчения, которое приходит после успешного окончания неприятного дела. Страшно захотелось есть. Это был знакомый нервный голод, который не может подождать, пока застигнутый им человек переоденется, подогреет еду, накроет на стол. Женя доставала из своей "Бирюсы" колбасу, творог, сыр, кусок вчерашнего торта, яблоки, котлету и беспорядочно глотала остро-соленое после сладкого, тщетно уговаривая себя остановиться.

Телефонный звонок опустошил еще больше — Алина просила сказать мужу, что ночевать будет у Жени. Голос веселый, беззаботный. Через пять минут, когда Женя лихорадочно колола грецкие орехи — последнее съедобное, что осталось в доме, — позвонил зять.

— У Алины занятия рисунком, а ко мне ехать ближе, — как могла, успокаивала она. Хотя метро "Аэропорт", рядом с которым она теперь жила благодаря хлопотам Инниной мамы, на одной линии с "Речным вокзалом".

— Слушай, Жень, ну зачем ей этот рисунок, и вообще все эти дилетантские потуги? Продолжала бы лучше статейки писать о разных сортах авангарда... — Алинин муж жаловался не впервые. И сейчас ему лишь хотелось поговорить, отогнать подозрения. — Не знаешь, у нее никого нет?

— Да ты что! — показушно возмутилась Женя. — Ты что! — повторила она как заклинание.


Уговаривать надо было и себя. Ни в детстве, ни в юности сестры не делились друг с другом так называемыми девичьими секретами. Они были?

В пятом классе хулиган и второгодник Вовка Тюлькин, Тюля, целую неделю назойливо провожал их домой, на переменках дергал за косички, прятал портфели. Ухаживания закончились, когда после звонка на урок истории он усадил обеих сестер в коридоре на высокий подоконник и не выпускал до прихода учительницы, высмеявшей всех троих. Один кавалер на двоих — больше такого не случалось...

На вечере, посвященном, кажется, юношескому техническому творчеству, подошли два мальчика, один из десятого класса, как говорили, с большими литературными способностями, другой из параллельного девятого — элегантный ведущий всех школьных и областных концертов и КВНов. Но тут объявили, что танцы окончены...

Это было единственное приглашение за всю школьную жизнь. Конечно, были мечтания, никому не рассказанные влюбленности. Но ни одного свидания и ни одной жалобы, даже друг другу — сестры стойко хранили обет молчания. Не заслужили они обиды, которую по наущению ханжи тетушки нанес им отец, когда ее словами напутствовал их в день отъезда на учебу в Москву. Нелепо звучало сочетание в одной фразе высокого стиля — "прокляну!" и обывательского "ребенок в подоле". Сначала было смешно, боль появилась потом.

Алина с тех пор изменилась — стала решительнее, не сомневалась, а совершала поступки.


После разговора Женя приказала себе не есть и принялась наводить в доме порядок. Почувствовав, что набитый живот мешает наклоняться над веником, решила завтра поголодать, а сейчас сделать клизму. Снимая бра, чтобы использовать гвоздь, на котором оно висело, разбила лампочку. Мелкие осколки собирала дрожащими руками и ревела.

Чуть успокоилась только тогда, когда приготовила ванну и погрузилась в объятья горячей воды. Господи, как не хотелось вставать и бежать к телефону, оставляя на паркете мокрые следы.

— Она еще не пришла, не волнуйся, а? Извини, я стою босиком в коридоре...

Конечно, больше лежать не захотелось. Вода уходила очень медленно. Тонкой струйкой плохо работающего душа сполоснула тело. Хлопья пены пришлось смывать с ног водой из крана.

В полночь разбудил телефон. Сказать, что Алина уже спит? Не поверит. Тогда где она? Все лекции давным-давно кончились. Ну при чем тут я? Почему должна за всех отдуваться?! А телефон голосит без перерыва, неправдоподобно долго. Так и видно: бедняга в телефонной будке с каждой минутой все яснее понимает, что Алина его предает, и все сильнее надеется, что это просто телефон сломался. Женя положила на аппарат подушку — слышно, плед — звонит. Выключила свет, с головой укрылась одеялом. Забылась или заснула...

Сестра появилась в шесть утра, возбужденная, с горящими глазами, без намека на угрызения совести.

— Не волнуйся, я поспала. Маловато, правда... У Левы в мастерской диван дореволюционный. Ему одна княгиня на память подарила, — с новой, пугающей откровенностью говорила Алина. — А потом он меня провожал. Мы пешком всю Москву прошли. Соловьи поют. Никогда не представляла, что это так прекрасно...

Сонная Женя поплелась на кухню варить кофе.

9. Итак, маразм крепчал

— Итак, маразм крепчал. — Никита выключил программу "Время", достал из письменного стола лист белой бумаги, посмотрел на свет — верже, с лилиями, и стал решительно, почти профессионально расчерчивать ее "на троих".

— За Цукермана, я смотрю, взялись, как за Солженицера, — заметил Борода, тасуя колоду английских пластиковых карт.

— Иди-ка ты!... — зло оборвал Никита. — Я теперь вне политики. Нажрался этого дерьма...

— Что стряслось, просветите невежду. — Борода выпрямился и даже перестал сдавать карты.

— Не трогай его, — посоветовал Саша. — Вызывали, угрожали, а на работе приняли меры.

Некоторое время посторонних разговоров не затевали. Каждый остался наедине со своими мыслями, сердитыми, горькими, которые где-то в воздухе сталкивались друг с другом, грозя превратиться в тучу.

— Отцы, я тут недавно Витюху встретил. — Борода меньше всех ощущал напряжение. — Ну, скажу вам, крепко он влип.

— Надеюсь, не по бабской части, — хмуро проронил Никита.

— Именно по бабской, как ты усек? — Борода опять не заметил, что наступает Никите на любимую мозоль. — Он сговорился с девицей с ромгерма, фигуристой такой, насчет фиктивного брака. Ей — деньги, ему — прописка.

— И почем же? — Саша свернул веер своих карт, перестав торговаться за прикуп.

— Что, интересно, сколько стоит свобода? — съехидничал Никита.

— Тыща. — Борода и сумму знал. — Прошло два года, насчет жилплощади ничего не уладилось, а от него требуют, чтобы выписывался. Если нет, заставят платить алименты — девица за это время родила. Не от Витюхи, конечно.

— Ну и дурак, — то ли рассказу, то ли мыслям о себе подвел итог Никита.

— Вспомнил, я же тебе "Лолиту" должен отдать. — Саша вышел в коридор и вернулся с книгой, распухшей от хождения по рукам.

— Ну что, ты тоже шокирован? — на всякий случай спросил Никита. Считалось недопустимым оправдывать влечение к нимфетке.

— Не понимаю, что за сложности с этим романом... — Сашу никогда не интересовало, из какого сора растут стихи, из чего приготовлено произведение. Он, как профессиональный гурман, оценивал только вкус и содержание полезных витаминов. — Это же не про запретную любовь к малолетке, а про избирательность чувства. Когда все остальные бабы просто противны, — поспешно снизил он пафос. — И показать это можно только на экстремальном материале. Ну, написал бы Набоков роман, в котором герой предан взрослой женщине — никакого же впечатления. Нет, это по-своему нравственная книга.

— Роман написан прекрасно, — согласился Никита и, желая возвыситься над всеми, изрек: — Но нравственность там и не ночевала.

— Слушай, у тебя ведь тоже была Лолита, — напомнил Борода, постукивая пальцами по столу и нервно соображая, можно ли объявлять мизер с двумя дырами в одной масти.

— Да нет, она только ростом маленькая. А так оказалась вполне сложившаяся...

Разговор о женщинах пошел по второму кругу, но предгрозовая атмосфера исчезла.

— И Женя со мной согласна... — Уйдя в свои думы, Саша сделал неверный ход и упустил возможность поймать мизер.

— А я одну из Селениных встретил совсем недавно в очень веселой компании. — Обрадованный ошибкой партнера, Борода откинулся на спинку стула и закурил. — Нонконформисты, художники. Ребята, сразу видно, на платонические отношения не способны. "Девушка, я вас просто обязан написать", а потом раз — и на матрас.

— Да это наверняка была Алина! — рассерженно перебил Саша.

— Не сотвори себе кумира, — назидательным тоном сказал Никита. — Слухи о нравственности этих сестриц всегда были преувеличены. — В его голосе звучала явная мстительность. — Как насчет кофейку? — Никита поспешно бросил опасную тему: Саша, конечно, не будет требовать никаких доказательств, и все же, на всякий случай...

— От кофе теперь не отказываются. С первого марта двадцать рубчиков кило будет, — радостно объявил Борода, хотя ничего приятного в четырехкратном повышении цены не было.

— Сколько бы ни стоил — все одно бурда. Я вас настоящим, гранулированным напою, из-за бугра привезенным. — Никита принес из кухни большую пластмассовую банку с пузатой завинчивающейся крышкой, похожей на атомный гриб, и тут дверной звонок заиграл Моцарта. — Это отец, с задушевным разговором пришел. Сидите! — приказал Никита и пошел открывать.

— Буду я еще спрашивать!

В комнату ворвалось искусственно разъяренное существо в дубленке, рыжих сапогах на высоченных каблуках, с детским лицом, непрофессионально загримированным под взрослую женщину.

— Молодой человек! Помогите мне раздеться! — велела она Бороде. Присутствие растерявшихся зрителей сделало ее хозяйкой положения.

— Как ты посмела, после всего! — Никита выхватил у Бороды дубленку и попытался вернуть ее незваной гостье, но та, старательно не замечая его, плюхнулась на диван, взяла из пачки, лежащей на столе, чужую сигарету и вкрадчиво спросила у Саши:

— Огонька не найдется?

Только сейчас узнав ту самую Ларису-Лолиту, из-за которой Никиту выгоняли с работы, он автоматически полез в карман за спичками, но все-таки остановился — сообразил, что, дав ей закурить, еще сильнее укрепит позицию девицы, как бы станет на ее сторону.

Немая сцена была прервана появлением Никитиного отца:

— Что же ты дверь не закрываешь? — остановился он в дверном проеме. — Ребята? Здравствуйте! — И тут его взгляд наткнулся на Ларису. — Она? — Получив утвердительный кивок сына, подошел к девушке и сухо представился: — Юрий Борисович, отец.

Строгость и отсутствие агрессивности с его стороны поставили стену между Ларисой и остальными, она неестественно хихикнула и протянула ему руку с так и не зажженной сигаретой для поцелуя. Никитин отец сделал вид, что не понял жеста, повернулся к ребятам и с нарочитой вежливостью попросил:

— Позвольте на непродолжительное время лишить вас общества сей дамы.

Издевка, упакованная в изысканное выражение, достигла цели: Лариса прямо на глазах превратилась в жалкое, вульгарное создание, которое послушно поплелось за Юрием Борисовичем на кухню.

— Что теперь-то ей от тебя нужно? — Борода не хотел оставаться в неведении.

— Уму непостижимо! — Никита все еще не перевел дух. — И с мужиком я ее застал, и про тамиздат доложила куда надо, а все равно требует, чтобы женился. Люблю, говорит. Или хотя бы просится пожить, пока нигде не пристроится. Ну, ладно, давайте доигрывать. Отец с ней разберется.

— Слушай, у нас штат рецензентов перелопачивают... — Саша не мог сосредоточиться на игре. — Давай тебя запишем.

— Что, очередная чистка? — перебил Борода.

— Ага, там лажа вышла. "Чайник" один подсунул из вредности в свою рукопись десятка полтора стихотворных размышлизмов лауреата Ленинской премии. Рецензент, естественно, авторство не угадал, сборник раздраконил и почти все отрицательные примеры — из выдающегося мастера. А шустрый молодец возьми да и отправь отзыв самому лауреату. Такое разразилось...

— Что-то уж очень на анекдот похоже, — усомнился Борода.

— Да мы все персонажи одного довольно дурацкого анекдота, — хмуро заметил Никита. — Я б у вас поработал, но отца просить не хочу...

— Просить буду я, а кто чей отец, и так знают.

Пульку доигрывали по инерции — без спора уступали тому, кому шла карта, на десятикратной не угадали снос, и игра окончилась. Все время шикали друг на друга, пытаясь сохранить тишину, но дом был построен еще до революции, и сюда не проникали не только звуки человеческого голоса, но даже шум воды в туалете.

— Ну-с, кто победил? — С этими словами в комнате появился Юрий Борисович.

Ничего нельзя было понять ни по его виду, ни по интонации. И вопрос дурацкий: никто не подсчитывал результата. Победил ли Юрий Борисович — вот что хотелось знать.

— А эта где? — не вытерпел Никита. Он стал похож на мальчика, который спрашивает у папы, прогнал ли тот обидчика.

— Все в порядке, сынок.

"Эта" была по другую сторону баррикад, презумпция невиновности распространялась только на сына.

— Читал вашу рецензию. — Юрий Борисович подсел к Саше. — Растете. Глубокий, научно аргументированный разбор. Можно браться и за сложные вещи.

— Например, за опусы Борисова-пэра, — поддел уже успокоившийся Никита.

Задник опустили, на сцене продолжалась благополучная, защищенная жизнь.

10. Защищенная жизнь

До одиннадцати еще пятнадцать минут, и от метро к издательству Женя медленно, стараясь растянуть время, шла пешком. Народу немного, люди совсем другие, не похожие на тех, с которыми она каждое рабочее утро ездила в Институт летательных конструкций и каждый рабочий вечер возвращалась домой. Идти бы сейчас вот с этими ребятами. Похоже, студенты. Нет, лучше не с ними: сессия. Сама же завидовала тем, кому не нужно сдавать экзамены. Особенно жалко себя было зимой. Все снуют с елками, апельсинами, коробками и коробочками, предвкушая лучший в мире праздник — Новый год, а тебя ждет Ших, который и с третьего раза зачет по математике не всем ставит. Некоторых даже тридцать первого декабря держал до половины двенадцатого, уже на центральном телеграфе — с факультета уборщицы выставляли.

Вместо того чтобы успокоиться, разволновалась еще сильнее. В узком вестибюле ее встретило огромное зеркало в резной раме — некогда дамы, прибывшие на бал, любовались перед ним собой и контролировали взгляд кавалера, который, стоя за их спиной, помогал снять меховую пелерину.

Так, платье не помялось... Еще бы, специально всю дорогу ехала стоя. Волосы растрепались. Можно здесь расческу из сумки достать? Ладно, украдкой сверху причешу и зажим поправлю. Французский. Сейчас уже, наверное, не модно, да и похожие в каждой галантерее продаются, а тогда мечтала... Интересно, кто это? В зеркале Женя увидела, как в дверь вошел угрюмый человек со старомодным портфелем из свиной кожи, пригладил низкую, налезающую на глаза челку, глядя себе под ноги, и нажал кнопку лифта. Он весь сосредоточился на не очень, видимо, приятном для себя деле — посещении издательства... Что же там может быть плохого, что? Писатель, наверное... Имеющий полное право сюда приходить.

Женя пешком поднялась на второй этаж и несмело царапнула дверь начальника отдела кадров. Никто не ответил, хотя из кабинета передавали сигналы точного времени — одиннадцать ноль-ноль. Постучала смелее, толкнула дверь — закрыто, спросила у пробегающей мимо девицы, но та пожала плечами, мол, из другого отдела.

Пришлось ждать. Узкий полутемный коридор, присесть негде, а вот так стоять тут с видом бедной родственницы — унизительно уж очень. Вдруг забыл? Не должен. В пятницу вечером сам позвонил, время назначил, так и сказал:

— Если вы согласны на оклад сто пятьдесят, то сейчас же в приказ, и в понедельник добро пожаловать, приступайте.

Женя была готова работать здесь даже бесплатно. Правда, и Анна Кузьминична, заведующая редакцией, и директор говорили о ста семидесяти рублях, но торговаться неловко. А кадровик на ее молчание отреагировал по-своему и стал оправдываться отрывистыми фразами:

— Мы ошиблись. Нет такой ставки у редактора. Какую вам обещали. Через год-два себя проявите. Вам оклад повысят.

Если ставки такой нет, то как увеличат зарплату через год-два? Да ладно, Женя постаралась не думать об этом мелком обмане, надеясь, что это все же не правило, а неприятное исключение.

— Вы уже прибыли? — почему-то удивился начальник отдела кадров. — Ну, следуйте за мной. А кто ваши данные доложит? — спросил он по-военному. И по-военному же, очевидно, не извинился за опоздание.

Все кадровики, которые попадались Жене, к начальству относились, как к генералам, себя считали офицерами, а остальных — рядовыми.

Минут двадцать, бесконечных, ходили по этажам и кабинетам, пока не нашли на совещании у директора одного из замов, согласившегося представить нового сотрудника. Женю поразил сильный запах одеколона и рыжий цвет его волос, явно благоприобретенный.

Из-за двери на четвертом этаже доносился сердитый гул, вдруг прерванный истерическим криком:

— Ты! Ты! Ты! Это ты вбила мне гвоздь в голову! Какого лешего ты тут юбку свою протираешь! Ты не можешь руководить! Для тебя что Пушкин, что Антошкин! Антошкин даже лучше — он может духи подарить!

— Скорее "скорую"! — Из комнаты выскочила немолодая женщина со смешанным выражением радости и озабоченности на сердитом лице.

Поднялась суматоха. Бегали с чайником, с таблетками, с мокрым вафельным полотенцем.

— Анна Кузьминична, это когда-нибудь кончится? — Женин сопровождающий не вытерпел и выудил сухопарую даму из нехорошей комнаты.

— Ах, вы уже здесь? — Второй раз за день Жене удивились. — Извините, Альберт Авдеич, тут у нас небольшой эксцесс.

— Да уж вижу...

— Это больной, очень больной человек. — Сочувственными словами начальница явно хотела убить двух зайцев: продемонстрировать свою гуманность и выгородить себя.

— Вот я вам и привел совершенно здорового сотрудника.

Так Альберт Авдеич оценил Женино молчаливое спокойствие. Сам он, казалось, воспринял гневные разоблачительные выкрики без малейшего изумления, как простую констатацию правды, которая никогда ничего не изменит.

Быстро и умело представив Женю, он удалился. Анна Кузьминична, невысокая особа в очках с лицом землистого цвета, принялась назойливо хлопотать вокруг нее: усадив за стол только что увезенной в больницу Майковой, сгребла без разбору все ее бумаги и унесла к себе в кабинет, потом при всех стала объяснять Жене, как трудно здесь работать, как она рада молодому пополнению. Во всеуслышание объявила, что поручает новой сотруднице редактировать собрание сочинений Кайсарова. Не веря своему счастью, Женя подняла голову и наткнулась на враждебные взгляды и угрюмое молчание. Все здесь имело двойной смысл...

Анна Кузьминична еще несколько раз просунула голову в дверь комнаты, где Женя впилась во вступительную статью. Соседи шептались, то слетаясь к одному из столов, то многозначительно выходя в коридор.

Громко, без таинственности обсуждалась только работа корректоров — оказалось, это большой отдел, которым все редакторы были недовольны. Вспоминали довоенную корректорскую. Тогдашний директор отважно набрал на службу дам дворянского происхождения, безупречно образованных и, что самое важное, своей честью отвечавших за качество работы. Редакторы тогда бегали к ним советоваться... А нынешние то и дело с важным видом спрашивают друг у друга, можно ли написать так или этак — и следует элементарный вопрос по стилистике или даже орфографии, который вроде бы не должен возникать перед человеком с высшим гуманитарным образованием.

Оказалось, удивительное случается здесь довольно часто, и удивительное не только для новичка. С совещания вернулся грузный лысеющий редактор, чей стол был напротив Жени. Его только что покарали снижением квартальной премии за книжку стихотворных миниатюр, изданную с большим перерасходом бумаги: директор не поленился, подсчитал, что в ней целых пятнадцать полупустых страниц с двухстрочными стихотворениями. За что на него, директора, кричали в вышестоящей инстанции.

Все непонятно. С одной стороны, разве преступление — отделять совершенно разные миниатюры друг от друга? С другой — зачем вообще издавать этого неостроумного и необразованного стихотворца? И наконец, почему так спокоен наказанный?

Ответ на последний вопрос Женя вскоре получила от дамы с сердитым лицом: Петр Иванович, так звали редактора, участник войны, даже немножко инвалид, и это обеспечивает ему прочное положение в издательстве.

— Нас и уволить могут за идеологическую ошибку, с него же — что с гуся вода. А материальные потери ему автор возместит, мелочиться не будет.

Вечером, когда все уже собрали в стопки корректуры, достали из холодильника добытые на воле продукты, уложили их в авоськи и прозвучал призыв: "Ну, девочки, погребли!", в комнату влетела испуганная начальница и, причитая: "Кайсаров пришел! Кайсаров пришел!", потащила Женю за собой.

— Павел Александрович! Эта молодая особа — ваш новый редактор. Поработайте с ней, не буду вам мешать... — Пятясь задом, Кузьминична выбралась из своего кабинета.

"Да, запихнули в клетку с тигром, да еще и дверь захлопнули", — подумала Женя.

Но этот поджарый, собранный человек с цепким взглядом живых карих глаз — лишь покрасневшие усталые веки выдавали его возраст — бросился на нее не сразу. Сначала решил проэкзаменовать:

— Вы хотя бы читали то, что я написал?

— Да, я все читала.

— Так уж и все? — Голос Кайсарова смягчился.

— Я посмотрела план первого тома и думаю, что он неправильный, странный какой-то. Надо гораздо больше включить ваших рассказов двадцатых годов, которые давно не переиздавались, а ведь они так перекликаются и с вашими новыми вещами, и с самыми авангардными поисками молодых.

— Вы считаете? Знаете, как критики меня за эти рассказы называли? Литературный старьевщик, сочинитель криптограмм, — хитровато улыбнулся Кайсаров. — И вы надеетесь, что их сейчас пропустят?

Это была новая для Жени постановка вопроса.

— Главное, это читателю нужно. Пока их только в Ленинке отыщешь.

— Вы, я смотрю, литературный человек. А мне тут позвонили, говорят, что Кузьминична сунула мое собрание сочинений какой-то девчонке, совершенно некомпетентной. — Кайсаров заговорил с Женей, как со своей. — Я ей такое устроил по телефону! А потом решил все-таки сам посмотреть... — Взгляд мэтра медленно прошел с ног Жени до ее лица и остановился на груди. — Теперь понимаю, что правильно сделал.

— Совсем как в ваших романах, где всегда есть мотив клеветы. Но ведь кончается все хорошо.

Говоря с Кайсаровым, Женя впервые чувствовала себя собой. Провинциальная робость исчезла, она легко находила нужные слова, чего не было ни с университетскими друзьями, не считая Саши, ни с официальными лицами.

— Да, и у нас с вами все будет отлично.

11. Жизнь изменилась

Жизнь изменилась.

Это было не увлечение, не любовь, а странная безудержная страсть. Редко встретишь врача, который не только не гнушается, но и с удовольствием выполняет работу медсестры, сиделки, санитарки, нянечки. В редакторской профессии Жене нравилось все — от составления пятилетнего плана до монотонной и совсем не творческой работы по чистке рукописи, когда надо напечатать слово на машинке, аккуратно вырезать его и вклеить на то место, где Кузьминична жирной синей линией (несколько исправлений черным производственный отдел еще допускал, не требуя филигранной реставрационной работы) зачеркнула нечто крамольное по ее мнению, и наверху, задевая другой текст, поставила знак вопроса. И так пять, десять, сто раз...

Только один человек помогал Жене — секретарь редакции Валерия Петровна. Перед войной она приехала из Ярославля в Москву, чтобы поступить в пединститут, но оглянуться не успела, как оказалась замужем за сыном крупного военачальника. Через несколько дней после полного веселых сюрпризов медового месяца ее арестовали. Если бы это стряслось в ее прежней, нищей и трудовой жизни, контраст не был бы так мучителен... Следователь попался хороший, объяснил, что это предупреждение отцу мужа. Началась война, быстро дали срок и отправили работать в дом малютки, на Колыму. Освободили в сорок шестом, досрочно — хлопотал свекр, ставший дважды Героем Советского Союза, маршалом. Но вернуться в семью не согласилась — поняла, что за это исторически короткое время пропасть между ней и маршальским сыном стала непреодолимой.

Пошла работать в издательство наискосок от ее дома, где в коммунальной квартире жила она с привезенными из провинции престарелыми родителями. Кормить семью из трех человек в те времена было очень трудно, брала работу на дом. Машинистка Валерия Петровна была первоклассная — двадцать пять страниц в час десятью пальцами вслепую без единой опечатки. Но при Жене она уже зарабатывала не этим. Источником дохода, помимо секретарского оклада в сто двадцать рублей, были расклейки. Женя так и не смогла привыкнуть к этому варварскому жертвоприношению: разрывают два экземпляра книги и наклеивают каждую страницу на лист белой бумаги. И с автора в частном порядке взыскивают за эту ценную услугу по пять копеек за страницу, или даже по десять. Некоторые писатели, из начальников, злили тем, что присылали готовые расклейки, сделанные секретаршами. Ничего не поделаешь: своя секретарша ближе к телу.

Низким прокуренным голосом Валерия Петровна громко объяснялась с начальницей, обсуждала производственные вопросы. И очень тихо, почти шепотом, советовала по телефону автору, как вставить книгу в план, рассказывала Жене очередную любовную новеллу из жизни только что отошедшей от ее стола редакторши — если та распорядилась напечатать договор, отнести корректуру на подпись в главную редакцию или поручила еще какое-нибудь досадное дело, из тех, что составляют служебные обязанности секретаря редакции. При этом делались непрозрачные для Жени намеки на небезупречность моральных и профессиональных качеств этого человека, из чего следовало, что не стоит обращать на него внимание и что Женя все равно лучше всех. Несмотря ни на что. На что не надо смотреть — понять невозможно.

Каждое предание было отточено частым рассказыванием, знали его с подачи Валерии все сотрудники, исключая, конечно, главное действующее лицо.

Вот тихая, неразговорчивая Маша Майкова. Пишет диссертацию, в партию вступила. Ради знаменитого либерала Баринова украдкой, как подпольщица, бегала в корректорскую, чтобы восстановить снятые цензурой куски из его статей. А он на дочке генерала женился, без какого-либо объяснения с Машей. Вот и увезли ее в психушку.

Или Аврора Ивановна, дама с сердитым лицом. Прошла в издательстве, как пишут в юбилейных адресах или некрологах, славный путь от курьера да старшего научного редактора. На самом же деле с трудом карабкалась по карьерной лестнице, пребывая на каждой ступеньке такой огромный срок, что сделалась притчей во языцех. В очередной раз жалуется на нехватку времени, недвусмысленно намекая, что больше и лучше всех работает именно она. Ну, тут очень кстати подковырнуть рассказом (конечно, за ее спиной) о том, как, выпросив разрешение не приходить на службу, она звонит дочери: "Замочи белье, у меня завтра библиотечный день".

Проблема неузаконенного свободного дня Женю не беспокоила — в субботу и воскресенье она скучала по издательству, скрашивая уик-энд посещением Ленинки, чтением рукописей, корректур, а иногда и работой с Кайсаровым, для которого все дни недели были на одно лицо.

— Здравствуйте, Евгения Арсеньевна! Вы волосы распустили? А вот раньше было принято прически носить, чтобы овал лица подчеркнуть, — весело заметил Кайсаров, помогая Жене выбраться из тяжелой шубы.

Не мешкая, она подошла к зеркалу и заколола волосы на затылке.

— Господи! Так не бывает! — П. А. от восхищения Жениной реакцией снял очки и отошел в угол. Полюбовавшись ею, он поправил узел широкого старомодного галстука, застегнул пуговицы темно-синего шерстяного жакета, предложил: — Сейчас чайку выпьем, — и ушел на кухню.

Оставшись одна, Женя присела на край ампирного стула и принялась рассматривать гостиную. Круглый стол на музейных львиных лапах накрыт обыденной клеенкой, на нем две чашки, тарелка с сыром, хлеб и начатая коробка зефира в шоколаде. В комнате просторно расположились большие удобные вещи, похожие она видела в искусствоведческих книгах и альбомах: комод в стиле ампир, двустворчатый шкаф, переходный стиль от барокко к классицизму, инкрустированная жардиньерка.

— Какая красивая мебель! Так и хочется воскликнуть: уважаемый шкаф!

— Да, мебель старинная, но это не гарнитур, каждая вещь сама по себе, со своей историей. Когда-нибудь я напишу о них. Чай сейчас заварится. — П. А. подошел к бюро, на котором лежала кучка писем. — Вот, в сегодняшней почте послание от сумасшедшей старой девы, без подписи и без обратного адреса. Рассказывает, как ее подругу преследует главный инженер. Но я — то вижу, что речь о ней самой, она за ним гоняется. Сексуальная психопатка с манией величия. И конец: "Прошу вас это письмо никому не показывать". А я вам читаю! — Кайсаров отрывисто захохотал.

Из письма было ясно, что автору не больше сорока, но семидесятипятилетний Кайсаров говорил о ней как о женщине пожилого, неинтересного ему возраста.

— Минутку, я еще раз позвоню... На дачу. У жены стенокардия, врачи прописали постельный режим, а дозвониться невозможно.

— Что, никто не подходит? — испугалась Женя и уже готова была ринуться на дачу.

— Да нет, все время занято. Наверное, с кем-нибудь разговаривает, — пожаловался Кайсаров с обидой. — Вот посмотрите статью. Я здесь про экранизацию классики пишу и заступаюсь за режиссера. Его фамилия Гребень. Снял "Горе от ума", очень хороший фильм, а на полку положили.

Кайсаров все еще терзал телефон, когда Женя кончила читать.

— Замечательная работа! Сейчас редко кто понимает и ценит специфику кино. Обсуждают литературный сценарий, а не фильм. Ведь главное — что увидел глаз. Многие современные фильмы можно только слушать — все будет ясно. И еще про "искажение классики". Приди домой, раскрой книгу — там все на месте осталось, ничего не испорчено. По вашей статье похоже, что получилось настоящее кино?

— О, вы так тонко понимаете. Скоро придет Гребень, я думаю, мы вместе сможем поговорить. Что же вы ничего не едите? — Сам Кайсаров медленно отрезал от бутерброда по маленькому куску и с наслаждением смаковал.

— Спасибо, не хочется, — сказала Женя чистую правду.

— Сразу видно благородного человека — он и не ел, а сыт, — с хитроватой улыбкой процитировал Кайсаров слова Плюшкина.

Еще больше он обрадовался, когда Женя предложила вымыть посуду. В кухне было очень чисто. Вообще вся квартира ухоженная — без запыленных углов, без больших и маленьких завалов, но и без закабаляющего порядка, когда каждый предмет, от ножниц до стула, раздраженно требует вернуть его на свое место. Как непохоже на обиталища стариков, у которых вещи под конец жизни завоевывают и подоконники, и стены, громоздятся на комодах и шкафах и потихоньку вытесняют самих владельцев в мир иной.

Женя достала толстую папку с расклейкой третьего тома собрания сочинений Кайсарова и стала ее перелистывать, сверяясь с картонкой, на которой столбиками были выписаны номера страниц с важными и не очень вопросами к автору. Произведение, вошедшее в золотой фонд советской литературы — официальная оценка романа, — десятки раз издавалось с одними и теми же неточностями.

— Вот здесь у вас: "Солнце скрылось за горой", а у Майкова: "Солнце скрылось под водой". Это сознательная трансформация?

— Так "Спи дитя мое, усни" — Майков? Нет, какая там трансформация! Я это воспринимал как фольклор, — Кайсаров добродушно рассмеялся. — Конечно, надо поправить.

— Я сравнила два варианта вашего романа. Мне кажется, многое вы зря сократили.

— Зря! Как будто я этого хотел! За первую часть меня даже в "Правде" ругали. Лет пять потом ко мне никто не приходил, телефон месяцами молчал. А с каким трудом я его писал! Только одно начало — толстенная папка. Никак не удавалось. Оказалось, очень трудно описывать женщину. Я решил, что напишу много-много всего, может быть, получится. А вот теперь в последней повести о Зое Звонаревой рассказано мало, а ведь получилось!

Даже в дружеском разговоре Кайсаров следил, чтобы хула не перевесила хвалу. Но это было открытое, простительное хвастовство, похожее на похвальбу ребенка.

— Сокращала ваша Аврора. Перестраховщица, между нами говоря, первостатейная! Она все скользкое вымарывала — и как в тридцать седьмом при сколько-нибудь серьезных разговорах телефон подушкой закрывали, и про аресты, и как всех в стукачестве подозревали...

— Вот это все и восстановим. А почему выпал диспут с Маяковским, сцены в Доме литераторов, как они на спектакли Мейерхольда ходили, как Зощенко читали? Ведь у вас был еще и фотографический портрет эпохи, и такие важные детали пропали!

— Дай вам Бог сохранить это чувство правды, эту искренность на всю жизнь...

Женя была так увлечена работой, что на комплимент не отреагировала — уложила его в уголок памяти, чтобы потом, наедине с собой, распробовать и посмаковать.

— А кусок про колхоз я бы убрала — чувствуется его конъюнктурность...

— И тут вы правы. Ведь что тогда получалось: кулак, тот, кто много и с хорошими результатами работал, — плохой, раскулачить, а бедняки, неумехи, лентяи, пьяницы — молодцы... У меня в первом варианте по-другому было. Архив на даче, я сейчас позвоню, мне найдут. — Кайсаров пошел к телефону. — Что же у тебя все время было занято? Нет? Ох, я — дурак, здешний номер набирал. Конечно, было занято — я сам же и занял.

Пропищал звонок, и Кайсаров попросил глазами, чтобы Женя открыла входную дверь.

Режиссер оказался высоким человеком спортивного сложения. В этот холодный зимний день на его ежиком стриженной голове не было шапки, под нейлоновой курткой советского производства тонкий колючий свитер плотно облегал широкие плечи, хмурый взгляд исподлобья выражал решительность и целеустремленность.

Кайсаров усадил его за статью, а сам продолжил работать с Женей.

— Павел Александрович, дорогой вы мой! — Гребень порывисто вскочил со своего кресла и обнял Кайсарова за плечи, развернув его лицом к себе. — Слов нет, как глубоко вы поняли мой фильм! Новая для меня интерпретация!

Видно было, что Гребень хорошо умеет срежиссировать свой отзыв. Слова нашлись, но что-то его больно задело. И когда он стал аргументировать высокую оценку кайсаровской статьи, ни разу не упомянув о других экранизациях, Женя догадалась, что даже имена коллег и названия их фильмов вызывают у него почти физическую боль.

Кайсаров же удобно расположился в кресле, с удовольствием слушал и слышал только похвалу себе. Внезапно для него Гребень иссяк, и в комнате установилось неловкое молчание.

— В своем фильме вы согласны или спорите с Мейерхольдом? — Женя не выдержала и заполнила паузу плохо сформулированным вопросом.

— При чем тут Мейерхольд? Я его не читал и спектакль не видел! — сердито оборвал ее Гребень.

Этого Женя не могла понять. Ну, сделать все наоборот, противоположно Мейерхольду, но почему не учесть его совсем не бесполезный опыт? Как Светлана могла с ним дружить? Крепкий, сильный, а столько слабых мест... Почему такой озлобленный?

А Гребень уже мог говорить только о своем будущем фильме:

— Начинается с того, как главный герой, писатель, выступает в клубе, где знакомится со своей восторженной поклонницей, влюбленной в его книги. Такая длинноногая провинциальная Брижит Бардо. Оказывается, она работает в клубе после окончания университета, директор обещал прописку в Москве, но за это требует от этой чистой невинной девочки... — Гребень недовольно посмотрел на Женю и с видимым усилием заменил многоточием крепкое словцо. — Ну, писатель, конечно, возмущен и предлагает ей свой кров, упрашивает приятеля, старого холостяка, фиктивно на ней жениться, чтобы выручить несчастную.

— А почему же он сам на ней не женится? — наивно удивилась Женя.

— Да он женат, — с сожалением ответил Гребень и скомкал свой рассказ. — Ну, в конце он теряет и ее, и друга. Старик влюбился, организовал ей карьеру, та стала влиятельной особой и расплатилась с главным героем отрицательной рецензией на его фильм.

— Так он писатель или режиссер? — подцепил рассказчика Кайсаров, до того равнодушно дремавший в кресле.

— Какая разница! Это неважно! — резко бросил Гребень, но тут же сообразил, что отвечает не Жене, и вежливо стал объяснять: — Здесь дело в психологии. Я хочу показать, как настоящий художник беззащитен перед жизнью, как он одинок...

"Трудно будет снять такой фильм, — подумала Женя. — Пока получается, что его цель — любыми средствами оправдать главного героя, даже если для этого понадобится одни и те же поступки оценивать в зависимости от того, кто их совершил". А вслух спросила:

— За что же она так ему отомстила?

— Я думаю, ответом на этот вопрос и будет фильм. — Было похоже, что Кайсарову все ясно. И не только про кино. Что в подобные ситуации он и сам попадал и отлично понимает режиссера как мужчина мужчину. — Ну, мы еще здесь поговорим, а с вами, Евгения Арсеньевна, мы как будто на сегодня можем закончить?

Хотя было это сказано и добродушно, и вполне учтиво, холодком все-таки повеяло. Что надо изменить — свое поведение, свое ко всему отношение или просто всегда так больно, когда мечты сталкиваются с тем, что называется жизнью?

12. Пожалуйста, не вешайте трубку!

— Пожалуйста, не вешайте трубку! Как вас зовут?

Женя и не собиралась прерывать разговор, тем более что собеседник представился первым: "Рахатов". Даже интересно, что дальше.

— Вы давно здесь работаете? Почему я только второй раз слышу этот хрустальный голос? А сколько вам лет? Уверен, что вы молоды, поэтому и отважился спросить. Вы замужем?

Вопросы становились все требовательнее и, по Жениным представлениям, выходили за рамки приличий. Противиться допросу она не решалась — телефон был в секретарской, Валерия уже вернулась на место и внимательно поглядывала на нее, а односложные ответы давали возможность скрыть суть "нетабельного" разговора. Поэтому Женя сразу согласилась дать домашний номер и с облегчением повесила трубку.

Быстро вернулась в комнату, уткнулась в корректуру, но настойчивый, решивший за нее человек не отпускал, не разрешал думать не о нем.

— Евгения Арсеньевна, не возражаете, если мы с автором здесь в комнате поработаем? — В дверях стояла Аврора Ивановна с полуживым от одышки классиком.

— Конечно, — с готовностью ответила Женя и на всякий случай еще спросила: — Не помешаю?

Как будто щелкнуло, морщины на лбу Авроры чуть сместились, и всегдашнее неприятное выражение заменилось снисходительным. Женя угадала правила игры: спрашивать разрешение должна она, новенькая, а вопрос старейшины означал одно: смотрите, какая я воспитанная, как отличаюсь от тех, кто без спросу тащит в комнату и автора, и техредов, и даже со своими подружками тут, при всех болтает.

Аврора Ивановна блюла свою обособленность, старательно подчеркивала свое превосходство над остальными редакторами, но с ней Жене было проще, обоюдное "вы" как пароль облегчало общение.

Женя никак не могла понять, в чем ее изъян, неужели опять виновата провинциальность? Когда слышала обращенное к себе "ты", казалось, что ее застали голой. Ничего не могла с собой поделать, хотя замечала, что ее "выканье" обижает: одним кажется заносчивостью, другим досадно намекает на возраст.

Как переступить эту черту, если все пять университетских лет на "вы" называли даже ребят из параллельной группы? Преподаватели, кроме тех, кто вел историю КПСС, были со студентами на "вы", с отчеством. Особенно выделялся легендарный Ших, впоследствии известный диссидент. Однажды на зачете сокурснику стало плохо — перебрал предыдущим вечером. Ших не растерялся, свернул кулек из двойного тетрадного листа и протянул побледневшему студенту: "Пожалуйста, Михаил Александрович"...

Может быть, здешнее "ты" богемное, так говорят друг с другом писатели, художники, композиторы? Но так же обращается деревенского вида парень из АХО к старой гардеробщице...

— Будьте добры, Женя, поставьте чайник, а то у нас лифт опять не работает. — Аврора Ивановна не потрудилась связать логикой просьбу и ее мотивировку. Наверное, это означало, что автор устал, поднимаясь на четвертый этаж, и теперь ему неплохо бы выпить чаю.

"Здесь только дай палец, откусят всю руку", — подумала Женя, но за водой пошла.

— Не очень крепко? — спросила она у классика, наливая ему из заварочного чайника.

— Чай никогда не бывает слишком крепким. — Старый, усталый человек с интересом смотрел на Женю.

А Аврора Ивановна продолжала объяснять, почему она не может пропустить предисловие старинного друга автора, академика. По ее словам выходило, что статья написана в недопустимом для жанра разговорном стиле, с ненужными житейскими подробностями, а научный анализ отсутствует. Чтобы доказать свои претензии, она испещрила рукопись многозначительными подчеркиваниями, вопросительными и восклицательными знаками на полях. Классик смущенно кивал головой: было неловко защищать друга, да и свою биографию он не привык афишировать. А иметь научный анализ своего творчества — кто же откажется!

Из чистой, нерасчетливой любознательности Женя прочитала вчера эту статью, живую и интересную. И анализ там был, только не наукообразный, а простой и ясный, слишком ясный для того, чтобы его поняла замороченная Аврора Ивановна. Но ведь не в том было дело — вчера Аврора вслух зачитывала довольно обширные места, где положительно упоминались Ахматова, Цветаева, Мандельштам. Потом донесла заведующей, с радостью потопавшей в главную редакцию продемонстрировать свою — не Аврорину, а свою — бдительность.

— Зато из всех стихотворений мы снимем только одно...

— Только одну ногу отнимем, — почти невольно пробормотала Женя.

— Вот когда и вас будут на каждом собрании поминать, тогда посмотрим, как вы заговорите! — сердито огрызнулась Аврора.

Поэта же не удивило, что из страха за себя редактор калечит его книгу. Да ему ведь тоже доставалось в жизни. Полкниги — переводы, а в ней все, или почти все, что он написал.

Уходя, он согнулся, еще тяжелее опираясь на толстую палку.

Аврора Ивановна на Женю не рассердилась — так была обрадована, что все обошлось, что сама со стариком справилась.

— Женечка, хочу с вами посоветоваться. Вы знаете, я редактирую книгу одной известной поэтессы, не будем называть ее имени... — Аврора многозначительно поджала тонкие губы.

Никакой тайны, конечно, не было. Шумная, толстая, молодящаяся особа, об известности которой Женя узнала только здесь, в издательстве. Когда Аврора находила в ее стихах скрытые намеки, поэтесса громко смеялась: "Да не бойтесь вы! Если что, я к Юлику на танке въеду!" Так панибратски она именовала директора Сергеева.

— И вот она очень хочет мне подарок сделать. Честно говоря, есть за что. Я очень тщательно работала над ее книгой: и стихи отбирала — она еще поразилась тонкости моего вкуса, и строчки правила. Ну так вот, она просит сказать, что можно мне подарить. Отбросьте, говорит, стеснение, на Западе давно забыли эти церемонии. Предлагает хрусталь, отрез на пальто... Что-нибудь одно, конечно...

Лишь этот комментарий был сделан петитом, скороговоркой. Все остальные слова Аврора выговаривала медленно, значительно, с чувством собственного достоинства. Подразумевалось, что собеседнику и в голову не придет мысль о вульгарной взятке.

— Вы же знаете меня, хрусталем — в отличие от наших, — не увлекаюсь, пальто у меня есть... Очень туфли черные нужны. Я знаю, она в "Березке" может купить, но как без примерки? Придется книгу дефицитную попросить, типа двухтомника Бенуа. Это будет интеллигентно.

— Конечно, — только и проговорила Женя.

По дороге домой в голове вертелось: "Неужели я могу такой же стать? Никогда!"

Открывая дверь, услышала голос телефона. Ключ как назло заело, а когда справилась с замком, в квартиру уже вернулась тишина. Обидно, что не успела. Кто же это мог быть? Не родители — на тревожный междугородный не похоже. Алина? Она сейчас на лекциях. Кайсаров? Сегодня уже говорили, все обсудили...

Даже себе Женя не называла имени того, на чей звонок надеялась, а все перебирала и перебирала близких и далеких знакомых, проверила, не сломался ли телефон, правильно ли лежит трубка, и тут же услышала:

— Добрый вечер! Вы меня узнали?

— Да-а... — Женино сердце застучало так, что, наверное, на том конце провода слышно.

— Почему поздно домой пришли? Судя по номеру, в районе "Аэропорта" живете?

— Да... — Успокоиться никак не удавалось.

— А что вы односложно отвечаете? У вас кто-нибудь есть? — В голосе Рахатова послышалась отчужденность.

— Нет, я одна. — Женя попыталась сказать фразу подлиннее, но не получилось.

— Нет сейчас или вообще нет?

— Нет, у меня никого нет.

Конечно, гордиться одиночеством в двадцать шесть лет нечего, можно было увернуться от прямого ответа. Университетская приятельница как-то поделилась: один бард непризнанный, узнав, что она еще ни разу не была близка с мужчиной, велел ей сначала отправиться в люди, а он потом посмотрит. Но Женин собеседник был доволен.

— Вам, наверное, ужинать надо? — Голос явно смягчился.

— Нет, я стараюсь вечером не есть, — опять слишком откровенно ответила Женя.

Еще минуту назад она предвкушала, как сядет в кресло, включит телевизионные новости и будет пить чай с глазированным сырком, добытым в издательском буфете, но сейчас есть совершенно расхотелось.

— Что, худеете? Вот это напрасно. Расскажите, какая вы?

Получилось, что Женя, загипнотизированная вниманием Рахатова, сама дала ему право задавать такие вопросы, сама вручила власть над собой, сама пообещала слушаться. Он теперь все про нее знает, а она про него? Ну, известный поэт, много книг, часто выступает, поклонниц, конечно, уйма. Да, кажется, Аврора, бывшая когда-то его соседкой, намекала, что девицы у него не переводятся. Но я ведь не поклонница, к нему домой никогда не приду. Зачем он говорил, что такие женщины, как Анна Керн, более уникальны, чем Ахматова и Цветаева?

Что из этого выйдет — неизвестно и интересно.

13. Надо

Надо хотя бы позвонить Саше и Инне, в который раз напоминала себе Женя. Раньше была готова проводить у них все свободное время, Ленечку полюбила, с удовольствием с ним оставалась, когда Нине Александровне и Инне, обеим нужно было уйти из дома. Как они ее жалели, когда она мучилась в Летательных конструкциях! Не на словах, на деле. Даже не предупредив Женю, Нина Александровна разузнала о вакансиях в издательствах и редакциях газет и журналов, выбрала самое лучшее место и принялась искать подходы...

А теперь, когда все более или менее наладилось, исчезаю? Неужели я как все — такая же примитивная эгоистка? И тут Женя поняла, что просто боится отойти от телефона. Рахатов может позвонить или не позвонить в любое время, а ему известны два номера — рабочий и домашний. Сначала это было новой, необычной, затягивающей игрой, а потом она почувствовала, что без ежедневных разговоров уже не может обойтись. Почему? Он умеет ласкать словом — признавалась себе Женя, оправдывая свою добровольную зависимость.

Но сегодня Рахатов уехал в Свердловск, выступать. Первый день разлуки всегда самый тяжелый, и она оторвала себя от телефона.


— Тебе повезло, нам на один день "Метрополь" дали почитать.

Саша усадил Женю на толстый ковер рядом с неправдоподобно огромной, неудобной книгой — только что изготовленным в нескольких экземплярах альманахом "Метрополь". В оглавлении — любимые авторы: Аксенов, Искандер, Битов, Высоцкий...

— Хотя бы на ночь дайте, — поклянчила Женя. — Вам это развлечение, а мне для работы нужно. Сегодня как раз шум был страшный. Валерия в чистых листах обнаружила посвящение Аксенову.

— Ну и что, листы ведь от этого не стали грязными, — то ли пошутил, то ли не понял Саша.

— Да чистые листы — это уже готовая книга, только не сброшюрованная. Наконец поняла, зачем их читать заставляют. Сколько опечаток ни находила, все скрывали — исправлять-то уже поздно, весь тираж отпечатан. А из-за политики могут и выдирку сделать.

— И кого же выдерут? — Саша не подождал ответа. — Выходит, твоя Валерия на Аксенова настучала? А ты говорила, что она сидела...

— Я сама была поражена. Сложный она человек. Столько в ней разного намешано, и хорошего, и плохого. Сегодня-то она в героинях ходит. Главный редактор в знак благодарности за проявленную бдительность руку пожал.

— Господи, ну и нравы у вас! Ни за что не пойду служить! Ты, Сашка, даже не надейся! — Инна возмущенно тряхнула головой, и тюрбан, сооруженный из алого махрового полотенца, раскрутился, мокрые волосы рассыпались по лицу. — Даме руку — целуют. — Она опустила голову вниз и, пряча рыжие пряди под тюрбан, добавила: — Хотя, конечно, все с ног на голову поставлено. Нелепо за такое — руку целовать. Тут без партийного рукопожатия не обойтись.

— И никто ее не осудил, даже в коридоре, между собой. — Женя спешила выговориться.

Она совсем не была уверена, что издательские дела так уж всем интересны, просто нужно было освободиться, назвать безумие не ведомственными профессионализмами, а нормальными словами. Чтобы не разучиться думать и воспринимать все по-человечески.

— Кузьминична на каждой летучке твердит: "Текстологию я вам всегда прощу, а идеологию — никогда", — имея весьма смутное представление о том, что такое текстология. И какую "идеологию" не простит — сама толком не знает. Ни определения, ни списка, действительного на год, на месяц или хотя бы на текущую неделю, никто дать не может. Не только потому, что все меняется. Невозможно быть в курсе того, чего нельзя, потому что именно "чего нельзя" и есть самый главный секрет.

Саша прекрасно знал таких теток и сам мог многое рассказать о них, да только ничего существенно нового его бы истории не открыли. Он подошел к пианино, долго рылся в нотах, сваленных кучей на верхней крышке, ничего не выбрал и одной рукой стал перебирать клавиши. Ария Жермона из "Травиаты", которая всегда отрывала Женю от житейских пустяков, была сейчас тайным знаком Сашиного неодобренья, но Женя не сумела остановиться.

— Выпустили роман Гончарова "Обрыв" с обрывом, без последнего абзаца — ничего, не трагедия, отправили тираж на Дальний Восток, и дело с концом! У Авроры в повести Паустовского целая страница пропущена — а, ерунда, кто это сейчас заметит! А...

— Эта Аврора только с виду покультурнее остальных, — вставила Нина Александровна. — Вообще-то они все там одинаковые. Доят писателей самым беспардонным образом. Когда отец там издавался, я избегалась — то хрустальную вазу достань, то путевку в Коктебель, то талончик на праздничный заказ...

Нина Александровна говорила спокойно, не "поливая", а всего лишь констатируя, описывая обитателей служебного зверинца. Возразить было нечего. И Женю беспокоило только одно — как бы эти новые знания не проступили в ее общении с коллегами.

— А Кайсарова ты по-прежнему переписываешь? — Оказалось, что Саша следит за разговором.

— Я не Аврора, которая, правя секретарский роман, одного героя потеряла. В чисто авторские дела не вмешиваюсь. — Женя испугалась, что и ее могут принять за варвара и заговорила немного велеречиво. — Кайсаров иногда спрашивает насчет новых произведений, но я просто свое мнение говорю... А старые вещи приходится реставрировать. Наши асы редактирования ухитрились даже намеки на тридцать седьмой выкорчевать.

— Женечка, а вы не слишком неосторожны?

— Я эти куски аккуратно печатаю и вклеиваю в текст, показываю Кузьминичне два-три безобидных места... Дальше, говорю, все в том же духе. Расклейки-то у нас начальство не читает.

— Это дилетантизм. Редактор не имеет права относиться к литературе как нормальный человек. — Было непонятно, шутит Саша или говорит серьезно. — Эту профессию создал Сталин. Человек, умеющий писать, в редакторе не нуждается.

— Как это? Все-таки взгляд со стороны... Иногда ошибки бывают... — Жене очень хотелось найти внятные, недемагогические доказательства необходимости профессии, которую она самозабвенно полюбила.

— Да ты же просто исправляешь то, что другие напортачили. И цензором служишь! Теперь, конечно, уже нужны редакторы-спасатели, но их давно повывели! — Что-то сильно задело Сашу. Похоже, его раздражала Женина погруженность в работу. — А насчет ошибок? Да пусть даже ляпы пройдут... Ну, помог бы редактор Толстому сроки беременности маленькой княгини соблюсти... Ну, указал бы Чехову, что в "Толстом и тонком" у мальчика на голове то фуражка, то шапка... А знаешь ли ты хоть одного редактора, который бы у Тургенева исправил то место, где у него цветут растения, которые распускаются в разное время года? В мелочах, да и то не во всех, навели бы порядок, а сколько бы вреда принесли! Хотя, может, цитаты и надо проверять. В том журнале, куда я сейчас отдал статью, проверщица этих цитат — единственный культурный человек. Редакторша почти ничего не читала, о чем я пишу. Завотделом неплохой мужик, но — темный лес. Дальше еще более темный зам и, наконец, вершина невежества — главный. Испугался фамилии Бахтина — спутал его с "метропольцем" Борисом Вахтиным!

— Сашок разбушевался! — стала утихомиривать зятя Нина Александровна. — Тебе не везло с редакторами, но всю-то профессию зачем чернить! В вас, Женечка, еще никто не влюбился? — перевела разговор на другую тему. — Смотрите, остерегайтесь. Рахатов уже меня расспрашивал, что это за новая редакторша с таким приятным голосом. Не бойтесь, я ему твердо сказала: "Руки прочь!" Он засмеялся, но надулся. Хотя у него сейчас не поймешь — с кем и где живет. Я уверена, Сима его только на длинный поводок перевела. Она его от себя никогда не отпустит.

Струсив, Женя уткнулась в "Метрополь". Вот и еще одно доказательство того, что все надо держать в секрете.

— Никаких Рахатовых! — провозгласила Инна. — Сашка уже ревнует.

— Не завидую, если он начнет тебя своей поэмой душить. — Саша криво усмехнулся. — Давайте выпьем чего-нибудь.

14. "Дома творчества дикую кличку..."

"Дома творчества дикую кличку..." — Женя уцепилась за цитату, приближаясь к месту свидания, первого. А страх подбирался быстрее. Вдруг он опоздает? Спрятаться тогда, может быть? Как хорошо, что весна началась! Позавчера еще голые ветки торчали, но один день солнышка, и на всех деревьях тонкое зеленое кружево. Шубу эту дурацкую сняла наконец. Сколько ей уже лет? Родители купили в честь поступления в университет. Сначала мне, на следующую зиму — Алине, и только потом маме: в один год три шубы было не достать, да и дорого. Мама до сих пор бережет, в театр да в гости надевает, когда садится, подол с угла подворачивает, чтобы мех не вынашивался. А шуба всего-навсего из черной цигейки, здесь только провинциалы, из тех, что попроще, в таких ходят, в комплекте с серым деревенским платком и уймой авосек. Стало стыдно за такие мысли, защемило сердце от любви к родителям. Надо съездить в Туров, хорошо бы с Алиной. Да нет, нельзя. Придется подождать — может, она еще к мужу вернется? Только бы знакомых не встретить. Кажется, сейчас никого из издательских авторов здесь нет.

Женя замедлила шаг и внимательно осмотрелась. Новый трехэтажный особняк из красного кирпича виднелся за раздетыми еще деревьями парка, на крыльце — никого. От старого здания с белыми колоннами кто-то идет ей навстречу. Серое пальто в елочку с наглухо застегнутым воротом, рыжая лисья шапка надвинута на лоб — и джентльмен, и богема.

— Наконец-то! — Рахатов плавно наклонился и поцеловал холодную руку, с которой Женя заранее сняла перчатку. Серые глаза с мешковатыми веками смотрели пристально, а что надеялись они увидеть, Женя не понимала. — Вы замерзли? Пойдем ко мне? — заискивающе предложил он.

— Разве я опоздала? — Женя начала отвечать по порядку. — Нет, мне совсем не холодно. Мы же собирались только погулять? — Она улыбнулась, пытаясь смягчить твердость своего ответа. Но улыбка была неуместна.

— Я столько подчинялся вам... Ни одного свидания в жизни так не ждал... Вы приехали... Неужели...

Бессвязные слова кружились, толпились все теснее, громоздясь друг на друга...

Смотря себе под ноги, Женя усердно чертила носком сапога прямые линии и круги.

— Мы же договорились... Вы хотите разрушить нашу дружбу? — Она подняла голову, встретилась взглядом с Рахатовым и не выдержала, отвела глаза.

— Ну что же, если вы это так понимаете... — угрожал ей посторонний, холодный человек.

Женя увидела пропасть. Все туда рухнет: и телефонные разговоры, и их ожидание, и это счастливое состояние, сознание того, что ты не одна, что тебя любит такой известный, такой добрый человек... Вспомнилось, как в издательстве Рахатов подсел к неухоженному старику и после ритуальных "а помнишь..." — оказалось, что они вместе учились в Литинституте, — стал настойчиво допытываться: "Так как ты сейчас?" Словно стыдясь, тот признался, что не может достать коринфар для жены-сердечницы. Рахатов тут же, из предбанника Валерии, позвонил какой-то Танечке в аптекоуправление — телефон знал наизусть, видимо, от частого употребления, — да еще всучил бывшему однокашнику, не считая, всю пачку денег, что оказалась в его бумажнике.

Сердце Женино дрогнуло, бледное от холода и от страха лицо вспыхнуло румянцем, и она пошла на попятный:

— Вы так легко от меня отказываетесь?

— Да это же не я, а вы, — устало объяснил Рахатов.

— Я не понимаю, почему? — Она сделала еще один шаг назад.

— Что же тут непонятного? Вы меня отвергаете да еще заставляете что-то объяснять...

— Я?... Отвергаю?...

Женя почувствовала, что причиняет Рахатову боль. Голос задетого самолюбия она еще не умела распознавать.

— Если женщина предлагает мужчине дружбу, значит, он ей безразличен... — Рахатов не подозревал, что это непреложное, на его взгляд, правило может быть кому-то неизвестно.

— Нет, нет, я совсем не это хотела сказать... — Женя судорожно искала слова, которые бы успокоили его. — Я люблю вас.

Рахатов недоверчиво посмотрел на нее. Он снова был поражен. Лишь в кино можно прокрутить пленку назад и посмотреть, как из руин один за другим взлетают куски и складываются в целый и невредимый дом.

Не дотрагиваясь друг до друга, они направились к новому корпусу, по широкой, покрытой ковром лестнице поднялись на второй этаж, вошли в его номер. Рахатов молча помог снять пальто, повесил его на плечики. Пока он сам раздевался, Женя замерла у балконного окна. Во дворе, где они только что стояли, никого не было. А если их кто-нибудь видел? Теперь все равно...

Рахатов медленно повернул ее лицом к себе, стал гладить волосы и, шепча ласковые слова, какими успокаивают маленьких девочек, прижал ее к себе. В твердости, с какой он это сделал, была и нежность, и сила...


— ... Знал, что мне с тобой хорошо будет, но такого не ожидал... И от себя не ожидал... Удивительная это вещь — тяга двух людей друг к другу. Удивительная... Когда, конечно, это не просто влечение полов, а нечто гораздо большее. Любое прикосновение, дыхание, голос, даже молчание рядом — все становится радостью, все превращается в праздник, все волнует... Я открыл тебя, ты открыла меня. И тут же возникло огромное доверие. А это так важно! Я очень тебе верю, очень. Никакой иной радости кроме тебя у меня фактически нет. Знаешь, как мне хорошо от того, что у меня есть ты! Вот зовут к телефону, я иду порой нехотя, готовясь к какому-нибудь неприятному разговору... И вдруг ты!!! Вмиг все меняется! Голос у тебя звучит как самая лучшая музыка. Слушаю его, и все во мне успокаивается, приходит в гармонию. Дел великое множество, я в них порой захлебываюсь, пускаю пузыри, но твоя нежность так согревает меня, так окрыляет... Умница моя глупенькая! Умница потому, что любишь меня, а глупенькая оттого, что занимаешься самоистязанием и самоедством...

Эта ласка утешила Женю. А огорчила ее будничность, с которой он слишком долго мылся в душе, тщательно одевался, с трудом попадая ногой в брюки, пил воду, ополаскивал стакан. Значит, все-таки не разочарован? О себе не думала, все равно только так она могла сохранить отношения, без которых уже было не обойтись. Оскорбительно это не было.

— Ты хорошо себя чувствуешь? — Рахатов как будто очнулся, возник из небытия.

Женя кивнула головой, продолжая смотреть ему прямо в глаза.

— Вот бы держать тебя в инкрустированной шкатулке и вынимать, когда нужно... — Он не заметил эгоистичности своей мечты. — Давай чай пить.

Как надо теперь разговаривать? Ведь что-то должно измениться? Но Рахатов сделался всего-навсего внимательным хозяином, ненавязчиво следящим за тем, удобно ли его гостье, все ли угощения она попробовала, и Женя заговорила так, как будто она в очередной раз рассказывает ему по телефону свой день.

— Я боялась опоздать: еле вырвалась с работы. Уже верстка второго тома Кайсарова прошла, а мне вдруг объявляют: в собрание сочинений можно включать только то, что многократно издавалось.

— Что значит "многократно"? — Рахатов подался вперед и напрягся.

— Вот и я не поняла, и главный редактор, и даже директор. Звонили начальству, самое высокое в загранкомандировке, а поменьше тоже недоумевает. Полдня совещались, пока не решили, что "многократно" начинается с двух раз.

— Не понимаю, это что же, в собрание сочинений можно включать только те стихи, которые уже два раза печатались? Обязательно в книгах или можно в газетах или журналах? — забеспокоился Рахатов, как будто речь шла не о Кайсарове, а о нем.

— Вы бы еще спросили, надо ли приносить с собой веревку? Да с этим бороться надо! Зачем читателю собрание сочинений, устаревшее уже в день выхода?!

Столь болезненный интерес Рахатова к издательскому делу удивил Женю. Еще больше поразил его испуг. Столько книг выпустил, а все думает только о том, как бы увернуться от издательской махины, как будто это непредсказуемый механизм, в устройстве которого ему не разобраться! И пиетет к ней самой проскальзывает, очень неприятный. Как у владельца автомобиля к работнику станции техобслуживания. Но я — то могу лишь информировать и советовать.

— Женечка, вы мне теперь близкий человек, и вам я могу сказать... — Рахатов отошел к окну и промокнул лоб белоснежным платком.

Забыв все свои упреки, Женя приготовилась услышать тайну, которую она, конечно же, никогда не выдаст. А может быть, это касается их отношений, их будущего? Он ведь теперь за меня отвечает... Почему тогда "вы", а не "ты"? Почему перестал обнимать?

— ... Дело в том, что, кажется, с будущего года мое собрание сочинений будет выпускать ваша редакция.

Разочарование, недоумение, неловкость, горечь — все это надо скрыть. Женя давно знала, что он хлопочет об этом издании, знала и о сопротивлении заведующей, возмущенной якобы несправедливостью: не прошло еще положенных пяти лет после выхода избранного, а он куда замахнулся! Что-то крылось за такой неприязнью. Значит, он победил? Женя угрюмо молчала.

— Вас что-то огорчило? — Рахатов вернулся на диван и приобнял Женю. — И я жалею, что редактором будет Петр Иванович. Конечно, с вами было бы лучше, но я с ним всегда работал, он обидится, если я вас попрошу.

— Совсем не в этом дело. — Долго молчать Женя не умела.

А дело было и в том, что она сейчас узнала, и в том, что он об этом именно сейчас заговорил, и в том, о чем он даже не заикнулся.

— В чем же? Глупенькая, не надо ревновать меня к моим книгам. Ты бы первая меня бросила, если б я был никто, ничего не делал. Трехтомники не каждый год издают, да и не каждый может их издать. Ты вот тоже увлечена. На службу позвонишь — ты как на иголках, всегда что-то горит. Я же не обижаюсь.

— Обижаетесь... — Женя приняла предложенную причину. — Мне пора! — Она резко встала, подошла к шкафу и сама надела пальто.

— Давай хотя бы посмотрим расписание электричек, может быть, можно еще посидеть. — Рахатов попытался удержать Женю, но ей показалось, что только из вежливости. — Я тебя провожу?

— Ни в коем случае! — Женя быстро ткнулась ему в шею за ухом, на секунду замерла у двери, прислушалась, нет ли кого в коридоре, надела на лицо выражение независимости и вышла из комнаты, как нырнула в холодную воду.

Теперь бы никого не встретить. А за калиткой уже не страшно — мало ли почему она здесь.

— Женя? Какими судьбами?

На лестнице она налетела на лысого человека в стоптанных тапочках и темно-синих шароварах с вытянутыми коленями. Откуда взялся? Он ведь в соседней редакции работает. А, член союза... Хвастался этим, когда пили чай с его тортом, которым он отмечал выход книги со своим предисловием. Как же его зовут? От страха никак не могла вспомнить и смешалась еще больше. Что ему сказать?

— Я по делу здесь была.

— И у кого? — спросил он и, как почудилось Жене, двусмысленно ухмыльнулся. — Все равно я узнаю.

Но эта угроза ее уже рассердила. Захотелось ответить: "А какое ваше дело?" или хотя бы: "Простите, я тороплюсь". Но тогда он затаится и назло будет сплетни распускать. А что в издательстве этим не брезгуют даже мужчины, Женя успела убедиться, и не однажды.

— Никак не пойму, чего директор со своим заместителем не поделили? Сегодня из-за пустяка сцепились при всех, как кошка с собакой, — без всякой связи с предыдущим брякнула Женя.

И попала в точку: в свару постепенно втягивалось все издательство, причем вражда начинала приобретать политическую окраску. Правда, раздел на два лагеря не был нов. Даже Женина редакция распалась на две группы, неприязнь между которыми то вспыхивала и с помощью базарного крика делалась достоянием не только всего коллектива, но и приходящих авторов, то уходила в подсознание. Но существовала всегда, как вирус в родильных домах нашего отечества, который не вывести никакими санобработками. А началось все с колбасы: лет пятнадцать назад в одном из праздничных заказов не оказалось сервелата, и комната, в которую попал ущербный набор, возненавидела другую.

Женин собеседник увлекся, стал подробно излагать свою версию. Но из этой путаницы было понятно только то, что его обижали оба — и директор, и зам, что он хочет быть объективным, находиться, так сказать, над схваткой, поэтому ему достается от обоих лагерей. То и дело повторялось: "Он говорит... я ей ответил..." В общем, след был запутан, она с чистой совестью вставила: "Извините, спешу", — и бросила нежеланного собеседника.

Только дойдя до знаменитого переделкинского кладбища, Женя перестала ловить на себе взгляды, перестала искать и бояться найти знакомые лица. Подошел полупустой поезд, она села на переднее сиденье, где было только одно место — значит, без соседей, лицом к стене — никто не увидит и не узнает. "Все-таки у меня хватило смелости!"

Стемнело, за окном с трудом можно было разглядеть деревенские дома, поля, еще покрытые снегом. Страхи потихоньку улетучились, огорчения показались надуманными. Жене стало одиноко и спокойно.

15. Одиноко и спокойно

Войдя в Женину квартиру, мама скинула босоножки, на цыпочках прошла в комнату и первым делом задернула шторы на окнах — те, кто не забыл еще старые времена, стараются всегда, когда только возможно, не пускать посторонний взгляд в свою жизнь.

— Эх вы! — горько вздохнул отец. — Вернулись бы домой, преподавали бы сейчас в педагогическом, по квартирам бы не мыкались... Алина совсем с ума сошла! Муж был такой приличный, заботливый. В крайнем случае можно было друга завести... А этот Корсаков... — Он не нашел приличных слов, тяжело сел на стул, наклонился и стал расстегивать сандалеты.

— Знаешь, он пошел со мной в магазин, и я все время боялась, вдруг люди за моего мужа его примут, так он старо выглядит, — зашептала мама, нехорошо улыбаясь. И уже громко: — Нет, ты скажи, сколько ему лет?

— Мам, ну как ты можешь! Не знаю я, сколько.

Родители остановились в Москве по пути в санаторий имени какого-то партсъезда. Третий день обсуждали безумный поступок Алины. Для них слово "развод" звучало как "позор".

Алина говорила, что Корсаков, ее новый муж, похож на Сократа. Лысый веселый художник, готовый к умному лукавому разговору. Наслушавшись его речей, Алина поверила в свой талант, отбросила семейные предрассудки, решив, что родители прожили свою жизнь зря. Она опьянела от ощущения внутренней свободы и не захотела ломать комедию, когда первый муж предлагал пожалеть предков и изобразить, что все по-старому.

При постороннем человеке, почти своем ровеснике, папа подавленно молчал, а у Жени выложил все, что его возмутило. Из солидарности с сестрой она не поддакивала, хотя со многими отцовскими резонами была согласна. Правда, когда Алина рассуждала о творчестве, о любви, о смысле жизни, Женя тоже соглашалась. И Рахатов намного старше... В общем, в голове была полная каша, в духе "и ты права, Сарра".

А сердце ничего не подсказывало. Оно как будто оцепенело и ждало одиночества. Чтобы во всем разобраться, чтобы спокойно разговаривать по телефону и встречаться с Рахатовым.

— Твои-то надолго сдают? — Папа выпил холодного кваса, отдышался и смог говорить без ярости.

— Лет на пять. Хозяйка уехала с мужем в Америку. — Женя обрадовалась, что наконец-то и до нее очередь дошла. Увлеклась рассказом про свою работу, пытаясь рассмешить родителей историями из редакторского быта: — Одна дама правила очень плохой перевод. Доделала, оставила на столе, чтоб автору передали, а сама уехала в отпуск. В дороге вспомнила, что забыла стереть карандашные пометки, сделанные в сердцах. И вот в редакцию приходит телеграмма: "Устроилась хорошо уберите проститутку с полей".

Но никто даже не улыбнулся. Пришлось объяснить, что поля есть у рукописи, а проститутка — эвфемизм, заменяющий исконно русское слово...

— Кайсаров тебе с квартирой помочь не может? — повернул разговор папа. По его понятиям, если нет своей жилплощади, значит, дочка не может быть счастлива.

— Папочка, но он же только хороший писатель. Он даже поста никакого не занимает.

— Но ты писала, что редактируешь важного начальника. — Мама подняла голову от штопки шерстяных Жениных рейтуз, отысканных ею при разборке платяного шкафа, и сдвинула очки на лоб.

— Это другой. Его я просить не могу, неудобно, — "и бесполезно", уже про себя добавила Женя.


Полтора месяца назад ее вызвали к директору. Там было собрано так называемое издательское руководство, но не привычно, вокруг шефского кресла, а за длинным полированным столом, на котором несуразно, как начинающие фигуристы, притулились разнокалиберные чашки, вазочки с мелкими сластями, не оставляющими крошек и жирных пятен. Напряженно изображая непринужденность, все пили остывший чай.

Сергеев представил Женю по-заграничному подтянутому пожилому господину в светлом шерстяном костюме из дорогой ткани. Над верхней губой у него набух большой зеленый прыщ, за который ей почему-то стало очень неловко.

Женя впервые видела его живым. Все-таки на портретах и по телевизору они совсем другие. Как там умеют придать человеку значительность, даже низкорослость скрыть. Сталин был коротышка, а ни по одной кинохронике этого не скажешь.

— Вот никак не можем уговорить Ивана Иваныча выпустить хотя бы шесть томов. Что же повторять предыдущее собрание сочинений, пять всего... — Директор напыжился от гордости за свою смелость — такое высокое начальство не каждый, мол, посмеет критиковать. Шварцевская ситуация, да и только.

Но Иван Иванович вел себя как и следует человеку его ранга — подобострастия не поощрял и приторности пролитого на него елея не чувствовал.

— Кто будет предисловие писать? Надо ли комментарии? По какому изданию расклейку делать? — Женя задавала профессиональные вопросы, и этот разговор, заманчивый для писателя любого калибра, отгородил их от остальных.

Иван Иваныч вынул из своего портфеля два экземпляра предыдущего собрания сочинений для расклейки, и Женя обнаружила три третьих и только один второй том.

— Вот видите, уважаемый Иван Иваныч, мы вам лучшего редактора дали. — Директор не упустил возможность подчеркнуть свою заслугу.

"Если они лучшей называют за то, что цифирки на книжках разглядела... недорого же стоят их оценки", — мелькнуло у Жени.

Когда писатель ушел, Женя задала еще один вопрос: по инструкции нельзя одновременно с собранием сочинений выпускать другие книги того же автора, а в плане стоит иллюстрированное издание его лауреатского романа. Все рассмеялись, и каждый сверчок сел на свой шесток: Женя на редакторский, остальные — на руководящие...


... Родительское расследование между тем продолжалось:

— А парень нас встречал, он кто?

— Саша? — По лицу Жени разлился ровный, спокойный свет. — Саша — самый надежный, самый близкий нам человек. Алина считает, что у него абсолютный слух в литературе. Неудачно женат, правда...

— А ты замуж выходить собираешься? Если тебя с квартиры прогонят? Вдруг в Москве совсем прописку запретят?

Родители безошибочно выбирали вопросы, ответы на которые и Женя хотела бы знать. Странно, они не радовались тому, что у дочери есть любимая работа, что она живет в любимом городе. С одной стороны понятно — врач не обращает внимания на здоровые органы, а говорит только о том, что болит. Но они как будто стараются доказать, что обе дочери живут неправильно, что все, чего они добились, не стоит и ломаного гроша.

— Ну, распланирую я сейчас будущее. Интересно, какой план вас удовлетворит — пятилетний, семилетний или, может, до двухтысячного года? Лучше, конечно, до конца моей жизни... Наше государство уж сколько лет такие планы строит. Тебе, папочка, лучше известно, какой от них толк и как они выполняются. — Жене показалось, что родители восхищены ее остроумием, что она глубже их понимает жизнь, и продолжила уже в менторском тоне: — Вами управлял страх, вы боялись сказать лишнее, поэтому и друзей не завели. Боялись дачу построить — что люди скажут... Папа даже карьеру не сделал — разве такого места ты достоин? А мама! Зачем ты шторы всегда задергиваешь, что скрываешь? Да у вас даже в мыслях нет ничего такого, что бы противоречило сегодняшней газете!

Женю никто не останавливал. Мама съежилась и как всегда, когда терялась, не понимала чего-то, с надеждой смотрела на папу, а тот грустно, снисходительно улыбнулся:

— Мы свое уже прожили, ничего нам не надо... Только бы вы были счастливы... В Турове я бы мог тебе помочь, а здесь — не знаю... Будь с людьми добрее, не заносись...

Он говорил медленно, тихо, как будто знал правду, о которой дочери рассказывать бесполезно — молодая еще, все равно не поймет.

А Жене становилось все неуютнее. Она чувствовала, что беспокойство отца — правильный диагноз. Но ведь и он не знает, что делать, сам же сказал. Добра мне хотят, а все осудили, все вверх дном перевернули, везде какие-то тряпки валяются, на кухне не пройти — банки, кастрюли, еда всякая, нарушили всю жизнь, по телефону свободно поговорить не могу.

Перепутав причины и следствия, Женя нашла самый стандартный и простой выход — рассердилась на родителей.

Утром проснулась от вкусного запаха, напомнившего детство, — варенье, пироги, кажется, с малиной. Громкий шепот... Сегодня уезжают.

— Мамочка, ты что же, спать не ложилась?

Все белье выстирано, даже постельное — его Женя всегда сдавала в прачечную. Вьетнамская циновка, скоропостижно разрушавшаяся после того, как ею позавтракали мыши, обшита по краям чем-то знакомым. Да это же старое шерстяное платье, давно уложенное в коробку с тряпками, — при следующей генеральной уборке или следующем переезде отправилось бы в мусоропровод. На кресле раскинуты выстиранные и выглаженные шторы.

— Эти банки тебе, вот эти — Алине. Умывайся, давай вместе позавтракаем.

На мамином лице была скорбь и покорность, какие бывают в церкви на лицах верующих старушек. Папа уговорил не вспоминать обиды. Если сейчас попросить прощения, то без ссоры не обойтись. Лучше сделать вид, что ничего не произошло. Требовать можно только от себя. Родителей уже не переделать, а я потом все в одиночестве обдумаю.

— Зря вы поездом едете: жарко, долго, грязно...

— Мама любит... Сядет в купе — сразу начинает отдыхать. Да и не привыкли мы к самолетам. — Отец был рад переменить тему. — В прошлый раз с нами ехал декан горьковского института, так он за нашей мамой ухаживал, потом со всеми праздниками ее поздравлял... Девочки, живите дружно, помогайте друг другу. — Это уже на вокзале.

16. О господи!

— О господи! Голова как трещит!

Женин сосед по камере (она-то добровольно считала рабочую комнату залой или гостиной) с раздражением и грохотом выдвигал один за другим ящики своего стола. Наконец в нижнем нашарил полупустой флакон зеленого одеколона франко-советского производства, подаренный ему родным коллективом ко Дню Советской Армии. Дрожащими руками отвернул крышку, хлебнул, запрокинул голову. Шумно прополоскав рот, немного пораздумывал и проглотил жидкость как лекарство.

Никто не обратил внимания на неэстетичную процедуру, а Женю чуть не стошнило. Выскочила в коридор и наткнулась на Валерию.

— Поздравляю вас! Чистые листы первого тома Кайсарова пришли! — У нее в руках была стопка уже разрезанных и просмотренных страниц. — Опечаток, кажется, нет, но бумага подкачала — то в голубизну ударяет, то почти желтая. В книге будет некрасиво смотреться.

— Что же делать? — В таких тонкостях Женя еще не разбиралась, но Валерия Петровна очень озабочена, и Кайсаров, наверное, расстроится...

— Пойдите к Вадиму Вадимычу, только он может помочь.

И Женя, схватив листы, помчалась на пятый этаж.

Заместитель директора, продолжая говорить по телефону, кивком показал на стул.

Какая странная у него прическа. Издалека — аккуратно уложено, вблизи же видно, что клочок длинных волос перекинут с правой стороны на левую, чтобы спрятать лысину. А если ветер?

Стараясь не прислушиваться к неторопливому разговору, ничуть не ускорившемуся от ее прихода, Женя стала разглядывать книги в старинных резных шкафах.

— Подошли человека, завтра, часа в три, я все устрою. Да, чуть не забыл, мне два рулона рубероида для дачи нужно. Сделаешь? Ну и ладненько... Ты что так запыхалась?

Женя не сразу сообразила, что Вадим Вадимыч уже кончил телефонный разговор и обращается к ней — так вкрадчиво, мягко он задал свой вопрос, слишком интимный при их довольно поверхностном знакомстве. А поняв, чересчур быстро ринулась к столу, чтобы показать листы.

— А-а... Конечно, некрасиво, как слоеный торт. Мы головку закрасим, верхний обрез. Я обещал Кайсарову, что другие тома будут на хорошей бумаге. Конец квартала — выбирать не приходится. — Вадим Вадимыч изучающе посмотрел на Женю и, расплывшись в улыбке, взял ее за руку: — А про тебя очень хорошо все говорят, молодец! Может, тебе что нужно?

Сделав вид, что ей надо пригладить волосы, Женя отняла руку и села на самый дальний стул. Во рту пересохло, и "спасибо" получилось почти неслышно.

— Возьми подписку на Цвейга, он ведь у нас по жребию был.

Новое "спасибо" прозвучало слишком громко. Женя, как всегда, не смела отказаться, хотя собрание сочинений Цвейга она как раз вытянула. Не решилась огорчить человека, оказывается, так к ней расположенного.

— Хороших работников, понимаешь, не ценят у нас. Этот, — Вадим Вадимыч показал на стену, за которой находился кабинет директора, — любого предаст. Ты с ним как?

Женя пожала плечами — откуда ей знать, как?

— Вот-вот, ты ему в лапы не давайся. Мне один очень известный и уважаемый художник говорил, что вот он, этот, прощается с тобой дружески, даже до лифта проводит, дверцу откроет, а там и пустой колодец может оказаться, пропасть. В хозяйственных делах, понимаешь, совсем не разбирается. Или чересчур хорошо разбирается. Говорят, дачу себе строит из материалов, которые издательству на ремонт выделены. Но это между нами...

"Какое "между нами"!" — подумала Женя. Сто раз уже слышала она шушуканье и про художника, и про дачу.

Зазвонил телефон, и Женя, ругая себя, потихоньку выбралась из кабинета. Получилось, что она теперь обязана Вадиму. За что? И когда, как потребуется расплачиваться?

В конце дня из производственного отдела принесли пухлый синий том с золотыми тиснеными буквами: "П. Кайсаров. Собрание сочинений". Как некрасивая девочка из стихотворения Заболоцкого, что бескорыстно радовалась чужому велосипеду, Женя в упоении показывала всем книжку. Техредше, случайно заглянувшей в их комнату, рассказала, как ходила к Вадиму Вадимычу.

Аврора Ивановна отвела Женю в сторону:

— При ней, — она показала на пухленькую техредшу, — про Вадима ни слова.

— Почему? Я же ничего плохого не говорю.

— Все равно. Она его любовница.

— Как это может быть известно? — спросила Женя, вместо того чтобы оборвать сплетницу. "Вдруг и про меня такое же говорят?"

— Их видели вместе в ресторане ЦДЛ, — привела Аврора неопровержимое, по ее мнению, доказательство.


В вечернем телефонном разговоре Женя подробно обрисовала Рахатову эту поучительную, с ее точки зрения, картинку издательских нравов, которая, однако, Рахатова ничему не научила, наоборот:

— Совершенно тебя не понимаю. Я — другое дело. Мне есть кого бояться, все-таки жена, сын. А я не страшусь, ничего не скрываю. Да, порой люди судачат, а потом очень быстро привыкают к новости, какой бы она ни была. Вот напряги память и попробуй назвать хотя бы одно женское имя, связанное с известным писателем, политическим деятелем, художником, и преданное позору или анафеме? Я такого имени не нашел. Анна Керн? Мария Денисова? Елизавета Воронцова? Лиля Брик? Вероника Полонская? Ольга Ивинская? Или, может быть, смеялись над их мужьями, над Осипом Бриком, Михаилом Яншиным? Чепуха все это. Дело в том, как сам человек относится к происходящему и к самому себе. Можно втягивать голову в плечи, а можно высоко поднять ее и так держать всегда. А ты, как зайчик, тени своей пугаешься. Можешь мне объяснить, почему?

— Сто раз объясняла: если вы не хотите быть со мной вместе... — Этими словами Женя заменяла другие, которые она не произнесла бы, как ей казалось, никогда и ни за что, так они были унизительны для нее.

— Да нет же, нет! Хочу и буду! По-разному могут складываться обстоятельства, но, что бы ни происходило, я — рядом с тобой, а если какое-то время не рядом, все равно, я принадлежу одной тебе! Тебе и никому больше! Вот были у меня сегодня гости — получилось даже неудобно: я все время уходил от них в свой кабинет и погружался в мысли о тебе. Говорил, что выпил лишнюю рюмку, а на самом-то деле я был там с тобой, мое солнышко... — Взволнованная нежность зазвучала в голосе Рахатова, и он помолчал, чтобы осознать и запомнить это новое для него чувство. Но в установившейся тишине не было ответных признательных импульсов, и ему пришлось вернуться к горькому началу разговора: — Оставить Симу — значит отрубить голову человеку, который двадцать лет не в пример многим и многим бесстрашно сражался за меня с моими идейными и творческими недругами, помогал мне в тысячах разных дел... Как же я отрублю ей голову? Ты же добрая, ты этого не захочешь. И сына я не могу бросить. — Рахатов даже устал, убеждая себя в своей правоте.

Попрощавшись, Женя не смогла усидеть на месте. Как будто машина на большой скорости с визгом затормозила и вновь понеслась. Стала бегать из угла в угол, попробовала читать. Детектив — ничего не поняла, отложила. Свежая "Литературка" — ну и чепуху пишут!

Позвонила Алине. Соседка мерзким голосом ответила: "Их нет дома, они мне не докладывают, куда ходют..." — и бросила трубку. Кайсарову же я не сказала, что книга вышла. Предвкушая его радость, волнуясь, набрала номер.

— А, Евгения Арсеньевна! Я знаю, мне директор звонил, поздравлял. Обещал завтра свой экземпляр прислать с шофером. Как там у нас дальше, все в порядке? Ну, извините, у меня сейчас гости.

Наверное, в таком состоянии люди кончают жизнь самоубийством или начинают пить, а я даже не курю. Сама во всем виновата. Что в моей жизни только от меня зависит, зачем я ко всем прилепляюсь, путаю их жизнь со своей? Вот и получается — в чужом пиру похмелье, и какое тяжелое.

Зазвонил телефон. Неужели Рахатов? Стыдно стало?

— Мне поговорить с тобой очень нужно... — Сашин голос звучал подавленно. — Выйди, а? Я у твоего дома.

Одному человеку понадобилась, пусть хотя бы как жилетка. Наверное, Инна его допекла. Как можно так пользоваться Сашкиной деликатностью! Ему ведь только тяжелее оттого, что он не может огрызаться и кричать.

Джинсы и рубашку переодевать не стала, и, не глядя в зеркало, пару раз провела щеткой по распущенным прядям. Губы Женя не красила, хотя Алина убеждала, что помада делает лицо более выразительным. А Рахатов любую косметику не любит... Да он и брюки запрещает носить...

— Это — вам!

Саша театрально протянул веточку с ярко красными ягодами, которую скорее всего сорвал с рябины из дворового скверика. Никакой удрученности. Успел уже запрятать свое настроение или ничего и не случилось?

— Слушай, Жень, пошли в кафешку, посидим, выпьем?

— Как тебе не стыдно?! С такой тревогой звонишь, я все бросаю, а тебе, оказывается, повеселиться захотелось.

Отчитывала Женя без раздражения — так сестра корит старшего брата, уверенная, что у женщины отсутствие мудрости, приходящей с возрастом, возмещается интуицией. А в кафе лучше не ходить: Рахатову не понравится, что с посторонним где-то была (ему ведь не втолковать, что Саша почти как родной), даже к Кайсарову ревнует — сам-то ни разу не встречал поклонниц, которые бы не переносили влюбленность в его стихи на него самого. Убедить его ни в чем невозможно, а скрывать — значит лгать, этого я обещала никогда не делать.

— Сашенька, не могу. Завтра надо корректуру сдавать, а еще половина не прочитана.

— Жень, кончай так уродоваться! Чего ты добиваешься? Все время как на галерах. Я понимаю, так проще — запрячься и тупо тащить воз. Но ты даже цель перед собой никакую не ставишь! Лихадемик — его в Питере так ребята именуют — в молодости тоже в издательстве служил, корректором. Но его выжили. В итоге получилось, что выгнали в академики. Может, и тебе бы встряска такая не помешала?

— Ну, запричитал, как родители! Нравится, вот и работаю. А если мне все остальное неинтересно?

Именно такая жизнь казалась Жене единственно счастливой, она жалела всех, кто не служит в издательстве, а особенно тех, кто вынужден был или даже по своей воле уходил с редакторской работы. Но как объяснить, почему? И рассуждать на эту тему Женя не стала.

— У тебя-то что стряслось? Ленечка как?

— Он как раз ничего, на даче с Ниной Александровной.

Они шли по Красноармейской, по Часовой, отгороженным от проезжей части высокими деревьями, в кроне которых висели шары городских фонарей.

— А кто плохо?

— Надо мне от Инны уходить... — Саша ускорил шаг, прямо глядя перед собой. Лицо помрачнело, но он помотал головой, как бы стряхивая с себя неприятные мысли. — Мне Никита сказал, что видел ее в ресторане с Бородой.

— Опомнись, Саша, ты же сам только что меня приглашал...

— Разве можно сравнивать, — болезненно усмехнулся Саша. — Там что-то есть, это точно. Понимаешь, самое обидное, что я же ее пожалел... А теперь... Она сама говорила: "Тебе нужен кто-то получше, но пожалей меня". Это в мужское сознание западает. За эти слова мне же и мстит.

— А ты ее любил?

— Знаешь, когда я к ним переехал, то каждый день ждал вечернего чаепития, когда Нина Александровна приходила, а с ней такое тепло, такая домашность... Как-то стал копаться в книгах — книг у них до черта... Наткнулся на Констана. Там словно впервые прочитал, что не надо преувеличивать степень любви, которую ты внушаешь, и степень трагедии, которая произойдет с брошенной тобой женщиной. И дальше, я запомнил по тексту: "Если бы их не донимало тщеславие, совесть у них могла бы быть спокойна". Но было поздно, Ленька уже родился.

— Может, все еще устроится? Потерпеть только надо?...

Сашино молчание было слишком определенным ответом, да и терпел он на Жениных глазах, никому не жалуясь. И сейчас, скорее всего, он уже все решил, только для очистки совести надумал посоветоваться с независимым экспертом. Не у каждого найдется в критическую минуту не подставное лицо, а человек, которому можно рассказать свою жизнь, поступки, мысли, не совсем тебя украшающие. Выслушать-то, может быть, и не откажутся, но многих так и тянет использовать откровенность во зло.

Женина надежность не бросалась в глаза. Если ей доверяли тайну, она не важничала: "Я никогда никому ничего не рассказываю", не уверяла многозначительно: "Я для вас все сделаю", когда требовалась пустяковая помощь. Роль утешителя досталась ей еще в детские годы. Однажды что-то произошло между родителями, они не разговаривали несколько дней, и в конце концов папа принялся очень неумело собирать чемодан. У Жени поднялась неправдоподобно высокая температура, врач "скорой помощи" ничего не понял, сделал укол, но жар не спал. Страх, суета помирили родителей, и через день загадочная болезнь прошла.

Именно Женя отправилась уговаривать сестру, когда та за несколько дней до окончания студенческих каникул демонстративно уехала от "мещанской обстановки" на вокзал, намереваясь там ждать своего поезда.

Саша вдруг остановился, взял Женю под руку, почти ухватился за нее. Мимо бежали два крохотных пуделя — черный и белый, следом за поводками шли юноша и девушка, одетые в одинаковые куртки из серой лайки, джинсы и заграничные кроссовки — из другого мира?

— Мне сегодня повесть из самотека попалась — смех сквозь слезы. — Саша прервал молчание, уличающее его давнюю, от детства идущую собакобоязнь, которую он стыдился обнаружить перед Женей. — Представляешь, идет пятнадцать страниц скучнейшего диалога ни о чем, без единой авторской ремарки, и под конец резюме: "Так разговаривали две хорошие женщины, уважающие друг друга".

Собачки завернули во двор стройного кирпичного дома для избранных — Женя вслух подсчитала, тринадцать этажей, нечетное число, как у домов для элиты.

— Ты что, на наш разговор намекаешь? Ну, тогда давай продолжим в том же духе благожелательной заинтересованности. Где ты жить намерен?

Но Саше расхотелось говорить серьезно. Детская привычка сначала делать, потом расхлебывать уже не раз выручала его. И вообще он не очень заботился о связи теории с практикой. Еще в студенческие годы научился оправдывать веселье и безделье авторитетными афоризмами, вроде бахтинского: главное — релятивизовать ложную серьезность жизни. Под статью "ложная серьезность" попадали и порванные брюки, и несданный экзамен, и необходимость заканчивать диссертацию, и женитьба, и вот теперь развод. Правда, когда припирало, Саша торжественно провозглашал: "Все! С завтрашнего дня — incipit vita nova!" И действительно, в экстремальных ситуациях работать умел — провести две ночи подряд без сна за письменным столом ему ничего не стоило. Но, понятно, красиво начавшись, такая новая жизнь долго продлиться не могла.

Они попали в темный переулок, по обеим сторонам которого толпились неживые дома. Своей высотой, обозначенной столбами освещенных лестничных клеток, они уродовали узкую улицу, лишали ее человечности.

— Представь, что мы в пещере... — Саша взмахнул рукой и повернулся вокруг своей оси. — Вот сверху спускаются сталактиты — это наши неосуществленные мечты. А впереди, видишь, свечение. — И правда, переулок вливался в Ленинградский проспект, где стоял стакан уличного регулировщика. — Там сидит Верховный Арбитр Всех Наших Помыслов. Учти, все слова с большой буквы, — произнес он реплику? a part, в сторону.

— Это кто же, Генеральный секретарь ООН или ЦК КПСС? — Жене тоже стало весело. — Из какой это жизни?

— Из Никитиного романа. Сейчас ведь принято подпускать гофманиану с чертовщинкой. Но это скоро всем осточертеет. Да еще у них у всех, в отличие от Гофмана, нет чувства юмора.

— Убийственная пародия. А бедняжка Никита думает, что только он так пишет. Может быть, зря он долго раскачивается? Лет пять назад это было бы ново, а сейчас... даже если он и закончит роман...

Женя говорила о Никите как о постороннем. Ни волнения, ни боли, ни надежды...

17. Пятница

Пятница стала любимым днем недели. Многие считают ее лучшей потому, что выходные — впереди, впереди отдых от постылой службы, впереди предчувствие праздника, которое чаще всего не сбывается. Вместо этого к воскресному вечеру собирается вся горечь — раздражение от пропавших впустую дней, от предстоящей рабочей недели, от тупой передачи по телевидению.

У Жениной любви были совсем другие причины: по пятницам в редакции ошивалось всего два-три человека: летом выгадывали, чтоб дольше побыть на даче, зимой — съездить с профсоюзной скидкой в Прибалтику, Грузию, по Золотому кольцу, закончить ремонт квартиры, да и просто потому, что лучше отдыхать три дня, чем два.

Производственные службы, которые должны были отбухать все пять дней недели от звонка до звонка, то и дело восставали против этой редакторской привилегии. На издательском уровне сталинское утверждение об усилении классовой борьбы в нашем обществе временами подтверждалось. Шепнут в райком партии, оттуда прибывает подлая комиссия с проверкой дисциплины. Потом несколько дней народ судачит о результатах, кто злорадствуя, кто сочувствуя. Зам главного сказал секретарше, что уезжает в министерство, а проверяющие его там не обнаружили. Одна редакторша написала в объяснительной, что была у врача, — вычли из зарплаты пять рублей, столько она за день зарабатывает.

Издавали приказ — кого лишить премии, кому поставить на вид — тут уж все зависело от расположения родного начальства. Заводили книгу местных командировок даже для завредакциями. Правда, в графе, где надо было назвать причину отлучки, обычно ставили две горизонтальные линии, разорванные двумя вертикальными черточками — знак повтора. Причин более или менее мотивированного отсутствия на службе очень мало, а этот знак, спускаясь с верхней части страницы, где написано "работа в ГБЛ", действовал безотказно, хотя встретить в Ленинке коллег было большой редкостью, ведь некоторые даже не знали, как попасть в огромный замысловатый Пашков дом.

Но у райкома были и другие дела. По инерции соблюдали указания, а потом... Если протоптали тропинку, укорачивающую путь к автобусной остановке, то бесполезно втыкать на ней щит: "По газону ходить воспрещается", бесполезно и огораживать ее веревкой с красными тряпицами и даже колючей проволокой. В Англии, говорят, такую дорожку просто асфальтируют. У нас пока что нет.

Пятницу Женя любила как раз потому, что в редакции было мало мешающих работе. Короткий день, а кажется, что часов в нем больше, чем в любом другом. В понедельник — летучка, заседание главной редакции, во вторник — профком, в среду — комиссия по премиям, в четверг — отчетно-выборное собрание, а в промежутке — чаепития. За утренним рассказывается, кто как спал или как не мог заснуть и всю ночь якобы читал корректуру (польза от такой работы сомнительная!). После обеда — как плохо кормят в столовой, что будут продавать в буфете, кто сегодня пойдет в соседний магазин... Часов в пять — пришел благодарный (даже если не за что — все равно положено благодарить, а забудет — напомнят) автор с тортом и шампанским, или чей-нибудь юбилей, или Кузьминична привезла из заграничной командировки "ихние" сладости. Это все еще ничего, можно вытерпеть. Но ведь и в каждой комнате свой чай, свои приглашенные и демонстративно неприглашенные.

Совсем недавно испортили и дорогую пятницу. Женя сперва не поняла, почему в редакции так много суетящихся коллег — варят картошку, с рынка соленые огурцы принесли, зелень. Потом появилась киоскерша. От нее многое зависело: все чаще книг всем не доставалось, их разыгрывали, а уж о том, чтобы получить второй экземпляр дефицитного, значит, нужного позарез, издания и речи не было. Если не дружишь с киоскершей. А книги — конвертируемая валюта, за нее в банке дают новые купюры для зарплаты, за нее добываются билеты в театр, ею расплачиваются с певцами и чтецами, когда по праздникам они выступают в издательстве. Это все общественные нужды, есть и личные: врачу, портнихе, мяснику, учителю детей, друзьям, наконец. Но приглашать ее на свой день рождения? Эту хмурую толстую тетку, хамящую без повода, как многие советские продавцы, правда, не всем, а, как говорится, взирая на лица.

Хотя если сравнить ее с именинницей, то, пожалуй, никакой разницы. Тоже толстая, тоже грубая. Сколько сил ушло, чтобы не улыбаться ей при встрече, чтобы замедлить шаг и не идти рядом с этой Черновой от метро до работы, даже если опаздываешь. После того, как та обругала Женю и все руководство издательства, поручающее неопытной пигалице редактировать высокое начальство. Сначала Женя не догадывалась, откуда такая ревность, ведь Чернова, попросту говоря, ничего в литературе не смыслила, редактировать была неспособна, а с начальственными опусами надо возиться, до пристойного вида незаметно для автора доводить. Потом ушлые коллеги растолковали: опытный редактор — это тот, кто умеет автора доить. А пигалица Женя была для нее, в случае с Иваном Ивановичем например, как собака на сене.

Ну и вот, в четыре часа редакция опустела, даже Валерия Петровна виновато проскочила мимо открытой Жениной двери. Все забились в соседнюю маленькую комнату, откуда сразу донесся обидный смех и глухой стук стаканов. Жене почудилось, что смеются над ней, что упомянули ее имя. Совсем бы не хотелось сидеть вместе с ними, но то, что ее не позвали, — до слез обидно. А тут еще запыхавшаяся секретарша главного: "Где ваши? Ты чего не идешь?" Прикусив дрожащую губу, Женя промямлила, что торопится, взяла пожитки и, плюнув на дисциплину, на недочитанную рукопись, поплелась домой.

И заметила Машу Майкову, тоже выходящую с вещами — обе не с коллективом. Тяжело, когда твой позор кто-то видит, быть свидетелем унизительного положения другого тоже не сахар, а когда все вместе? Медленно, не говоря ни слова, добрели до конца коридора. Ждать вместе лифта или спускаться по лестнице уже не было сил, и Женя не выдержала, пробормотала "до свиданья" и спряталась за дверью туалета.

В эту пятницу — двойной праздник, предвкушение завтрашнего дня рождения. Правда, государство нарушило его экологию, построило рядом с детским садом химический комбинат: по мелочному, недостойному расчету, исходя из копеечной выгоды перенесло День Конституции именно на 7 октября, чтобы еще два следующих года он сливался с субботой и воскресеньем. Давно уже эти так называемые всенародные праздники воспринимаются только как дополнительный выходной. Да перед ним положен укорот на час, но издательское начальство только тут и вспоминало, что тоже ведь люди, добрвело и отпускало в двенадцать или в час дня.

Все ушли стройными рядами. Отбившись от любопытных не вызывающим зависть предлогом — срочной работой, Женя осталась ждать обещанного звонка Рахатова, чтобы договориться о завтрашней встрече — главный гостинец к дню рождения.

— Женечка, дорогая моя! Шестого ко мне Сима приедет, я не мог ей отказать — праздник, право жены... Давай сегодня повидаемся... Ты когда работу заканчиваешь?

— Два часа назад. — Женя сглотнула нечаянную слезу. "Шестого" — так буднично о ее дне рождения!

Когда-то давно, в детстве, она задолго до праздника намекнула родителям, что мечтает о детской швейной машинке. Настало утро. Мама торжественно преподносит огромный сверток, а там — валенки. Все внутри сжалось, а ведь надо сделать вид, что обрадовалась... Потом оказалось, что родители пошутили. Машинку подарили вечером.

— Как два часа? Почему?

— Сегодня короткий день, я тут одна сижу, жду вашего звонка.

— Ради Бога, извини. Раньше никак не мог позвонить, все надеялся что Сима передумает. Приедешь?

Знает ведь, что свидания с ним — самое для нее главное. Если и было что назначено, отменила бы все равно. Спрашивает, как будто у меня есть выбор. Из принципа не поехать? Кого накажу? Себя.

— Хорошо, через час буду.

Выскочив из опустевшего издательства, Женя сразу вскинула руку. Ручейки служак, только что отпущенных из соседних контор, сливались у метро. Остановился "Москвич", набитый черноволосыми пижонами.

— Красавица, поехали с нами!

Потом притормозила черная "Волга" с усиками антенн, торчащими даже из крыши. Шофер, совсем молодой парень, запросил пятнадцать рублей, в два раза больше, чем по счетчику, — с учетом комфорта и за риск: машина-то явно государственная, большому начальнику приданная. Ну, телефон есть, а что толку — позвонить по нему все равно нельзя.

В противоположном направлении промчалось несколько зеленых огоньков, Женя перебежала на другую сторону улицы, едва не угодив под колеса. Все такси ехали в парк. Побрела к метро, держа левую руку на отлете. Что теперь делать? Полчаса уже прошло. На машине до Переделкина минут сорок, на метро и электричке — часа полтора. Волноваться будет... Доеду до Киевского, там все-таки стоянка...

Повезло только в самом конце пути: когда Женя вышла из электрички, рядом притормозил серебристый "Мерседес" и человек в летах с длинными прямыми волосами и ухоженной седой бородой предложил подвезти.

— В Доме творчества живете? — спросил он, терпеливо пережидая, пока Женя, не привычная к такой роскоши, усядется на переднее сиденье, подоткнет подол длинного плаща, зажатый дверцей, пристроит на коленях сумку.

— Нет, я в гости.

— Не помешает?

Водитель нажал кнопку, и из динамика за спиной полилась тягучая речь, похожая на симфонию. По отдельным словам стало понятно, что это проповедь. Вспомнилось, как в детстве скромная, набожная тетя Вера водила их с Алиной в церковь — воздух там был точно такой же, как в машине. Другой мир, отдаленная планета, описанная в хорошо известных ей книгах. Жене пока хватало недолгих путешествий в заповедник веры, но, чтобы начать жить там, нужен проводник, а он ей до сих пор не встретился. Да и одно божество у нее уже есть — литература.

Приехали слишком скоро. Когда Женя доставала кошелек, священник мягко, но решительно отвел ее руку:

— Будьте счастливы.

Успокоенная, умиротворенная она забыла, что опаздывает, что нужно бояться встретить кого-нибудь знакомого...

— Что стряслось? Я так волновался! — Рахатов обнял ее, мешая снять плащ, и вдруг, пристально всмотревшись, резко отпрянул.

Этот взгляд, означавший, что ее экзаменуют, что никакая неправда, никакая коварная уловка не укроется от его всевидящего и всепонимающего ока, всегда смешил бесхитростную, простодушную Женю. А тут еще из-за его спины выглядывает роскошный букет красных гладиолусов.

— На свидании со священником задержалась, он меня на память ладаном обрызгал. Ну или чем-то другим, пахучим.

Рахатов помрачнел, надулся и даже не помог раздеться:

— Отлично уроки усваиваешь.

— Ну не сердитесь, неудачно пошутила, с кем не бывает. — Женя поскребла ногтями по тыльной стороне его руки и забралась с ногами на диван.

Она не стала притворяться, что не понимает, о чем речь. Сама ведь обсуждала с ним, что сказать, если спросят, у кого она была или к кому идет. "Не имеет никто права задавать тебе такие вопросы! Одна знакомая мне призналась, что если муж допрашивает ее, где была, то она как можно беззаботнее смеется и отвечает: "У любовника!" И тот успокаивается. Правде не верят".

Прильнув к Рахатову, Женя положила голову ему на плечо и со всеми пустяковыми подробностями, не скучными только самому близкому, принялась рассказывать, как добиралась, горевать, что в день рождения не увидит его.

— Воительница ты моя золотая, как же я тебя люблю! Никому так не верил, как тебе. Меня много обманывали, и по пустякам, и в важных вещах. Женщины без этого не могут. Откуда я знаю? — прочитал он ее удивление. — Да по голосу, по глазам. Они сами забывают, что выдумывали, и потом проговариваются. Поэтому я до конца никому не доверял, всегда оставлял коридор или хотя бы щель, через которую можно пролезть в свою нору и там зализывать раны. И если вдруг окажется, что...

— Не окажется! — уверенно перебила Женя.

— А все-таки... Мне кажется, что ты не все мне рассказываешь... — Рахатов отобрал свою руку, которую Женя прижимала к своей горящей щеке. — Вот, например, этот Остроумов. Уже сами твои отзывы о его писаниях говорят о повышенном интересе. Никакого крупного критика там и в помине нет, я же специально почитал его статьи. Я и раньше ощущал твое к нему не очень "рабочее" отношение. И то, что вы с ним регулярно перезваниваетесь и, возможно, даже видитесь... Во всяком случае, Алина назвала первым его имя, когда я ей позвонил... Значит, ты часто говоришь ей о нем, и вероятно больше, чем мне... и чем ей обо мне. Впрочем, если тебе с ним интересно, пусть будет так. Улыбайся и Кайсарову, и Остроумову, это не важно, я по-прежнему верую в тебя. И ты для меня радость величайшая... И пусть ты будешь у меня всегда и только моя... — Он погладил ее затекшие ноги, ласково разогнул их и спустил на пол. — Пойдем на кровать, здесь неудобно...

Почему Рахатов не захотел ее выслушать? Понимал, что она в два счета докажет, как он несправедлив к Саше? Да нечасто мы с ним видимся, совсем нечасто!... Ладно, не сейчас же об этом!

Женя робко положила одежду так, чтобы на виду было только платье, как будто кто-то мог войти в комнату, пока она неодета. Легла с краю, закинула руки за голову, потянулась, предчувствуя счастье.


Так у маленькой Жени трепетало сердечко перед Новым годом. Вечером 30 декабря папа принес из подвала короб с елочными игрушками, ножом стесал ствол елки и поранился, неумело насаживая на него деревянный крест. Капнула кровь, смешанная с тройным одеколоном. Пол мыть легко — в последний ремонт на доски настелили марлю, зашпаклевали и покрасили в светло-коричневый колер. Оцарапалась, когда пролезала под тумбочкой с радиолой, чтобы протереть плинтусы. На мокрое сразу постелила домотканые половики, чтобы они плотнее прилипли к полу. Мама нагрела на кухне воды, вылила ее в жестяное корыто и по очереди вымыла своих малышек, надела на них накрахмаленные ночные рубашки, на голове закрутила тюрбаны из махровых полотенец.

Теперь можно наряжать елку! Медленно, растягивая удовольствие... Первым делом — электрическая гирлянда, к каждой ее лампочке надо пристроить серебряные розетки, делающие свет загадочным, волшебным. На макушку — красную звезду. Потом снегурочка, дом из папье-маше, старик-черномор на прищепках, мухомор, сосулька, орехи в золотой фольге. Наконец снег, нащипанный из тугой пачки ваты, и дождь из острых серебряных лент.

Вот уже сестры, каждая в своей кровати, азартно угадывают по названным цветам елочную игрушку. Последнее из этого счастливого дня: скрип двери, мамина рука гасит свет...


— Открой глаза...

— Не могу.

— Открой, переступи. Вот так... Об одном только жалею, что ты не можешь побыть на моем месте, не можешь испытать того, что я сейчас чувствую...

В дверь постучали. Рахатов напрягся, прижал палец к губам. Снова постучали. Бесконечное топтанье, наконец шаги удаляются.

— Вспугнула... Но это даже хорошо — продлим удовольствие. — Рахатов достал из-под подушки заранее заготовленную бумажную салфетку, промокнул пот со лба. — Чего ты испугалась? Дежурная — наверное, к телефону звала.

— Да она же видела, что я у вас...

— Ну, мало ли, мы вышли зачем-нибудь из комнаты... Ей это совершенно безразлично... — Он властно притянул Женю к себе.

Больше им никто не помешал...

— Знаешь, я, пожалуй, позвоню домой. Не случилось ли там чего...

Рахатова не было минут двадцать, каждая длиной в час, а Женя в спешке забыла даже захватить корректуру. И вот как раб, разлученный с галерами, она растерялась, не зная, чем же занять себя... Первыми пришли приятные мысли — как хорошо в этой комнате, как ей бы хотелось жить здесь с Рахатовым... Можно больше никого не видеть... А работа? Нет, ее бросить она бы не могла. Но ведь можно суметь и ему помогать, и на службу ходить... И тут, под диваном, она вдруг заметила синие женские тапочки.

— Извини, пришлось кое-что объяснять — она рукописи готовит. У вас такая глупость — надо сразу представить все три тома, хотя последний только через год в производство сдавать. — Он тщательно, с мылом вымыл руки и снова обнял ее, уже одетую. — Как только до тебя дотрагиваюсь, весь остальной мир исчезает, время останавливается. И существует только та радость, то блаженство, которое ты мне даришь... Что случилось?

— Мне пора... — сдавленно прошептала Женя.

— Нет, так нельзя, почему ты посуровела?

Женя угрюмо смотрела на проклятые тапки. Сказать, что больно? Даже здесь, в этой маленькой комнате, за эти короткие два-три часа, его другая жизнь, для него настоящая, высовывается то телефонным звонком, то женской обувью, то собранием сочинений. Какое огромное, безмерное пространство — его жизнь, как удобно он там расположил и меня, и свою работу, и поездки, и семью. Кто угодно еще там поместится.

Захотелось встать и уйти отсюда. Навсегда? Женя поборола гнев и через силу заговорила:

— Я для вас пирожное, без которого можно и обойтись...

— И еще какое вкусное! — обрадованно перебил Рахатов. — Кто раз попробовал, уже без него не сможет. Все вкусное! От первого кусочка до последнего! Да, пока не забыл. Эти цветы — тебе. — Он достал гладиолусы из трехлитровой банки. — И вот еще, тут конвертик... — Застенчивая улыбка раздвинула его лицо. — Купи себе на день рождения французские духи.

— За цветы спасибо, а денег я не возьму.

— Ну вот, опять обижаешь. Ведь этим ты лишаешь меня удовольствия — как сладко знать, что они каждый день прикасаются к моим самым любимым местечкам! — Рахатов ткнулся губами в Женину шею возле уха, а рукой нежно погладил ее грудь...

Украдкой сунув конверт под подушку, Женя выскользнула за дверь...

Гневные слова, доказательства своей правоты, боль, а главное — недоумение, непонимание того, как его такое красивое, избирательное чувство не страдает, не замечает разлук, — заняли в дневнике четыре страницы. Выговариваться было приятно — "скрипта" так и скользила по тонким, гладким листам, разлинованным чуть заметными рядами жмущихся друг к другу точек. Темно-зеленую толстую книжку с золотыми буквами "Союзгосцирк" на крышке-подушке балакронового переплета подарил Саша, от себя оторвал. Сначала Женя даже не поверила счастью — ведь она всегда считала, что писчебумажные принадлежности он любит больше всего на свете. Ошибалась.

18. Редактору нельзя

Редактору не пристало брезговать никакой информацией. Правда, надо уметь отделять пересказы от наговоров, которые и составляют кентавра, именуемого сплетней, слухом, молвой. Не то закажешь статью деятелю, якобы назначаемому главным редактором толстого журнала, а он, оказывается, проштрафился на предыдущем месте — чуть ли не уголовное дело заведено: печатал только тех, кто жертвовал часть гонорара. Лично ему. Какую, зависело от воображения рассказчика.

А что делать, если не подписывает Альберт Авдеич договор с автором за уже написанную статью? Оказывается, вместе учились — давние счеты. Воленс-ноленс держи в уме список тех, кого не стоит без нужды подставлять под начальственную секиру. Альберт ведь еще и писателем заделался, причем сразу во всех жанрах: композитор песню на его текст сварганил (борзой щенок известного поэта-песенника за "Избранное"), в разделы сатиры и юмора запихнул стихотворные басни и афоризмы (шуткам начальника положено смеяться, читателю бы еще это объяснить), книжку пьес для сельского самодеятельного театра тиснул и, конечно, роман под завлекательным названием "Оленька". Но не уследил, промелькнули саркастические отклики. Не забыть их авторов включить в черный список...

И все-таки приятно за вечерним чаем намекнуть на тайны партийного или писательского двора, без ответственности за достоверность и без указания источника.

В издательство заглядывал газетчик Гера, который, не дожидаясь вопросов, невозмутимо сообщал: Верченко идет министром культуры, Кожевников на место Маркова, а Марков — Генеральным директором ЮНЕСКО. И потом пространно рассуждал, какие выгоды получает им назначенный, повышение это или понижение, с точностью до рубля называл сумму премиальных в ЮНЕСКО. Не совсем лишенные чувства юмора начальники, завидев его, интересовались: "Ну, кем ты меня назначил?" И некоторые Герины прогнозы сбывались.

Кладезь сплетен — приходящие авторы. Один демонстрирует причастность к высшим сферам и историю, подслушанную в ресторане ЦДЛ, где за соседним столом обедали два консультанта Союза писателей, выдает за свою. Другой — добровольный доносчик, стукач по призванию, что и помогло ему дослужиться до высокого чина. А этот полгода писал в одиночестве роман и сейчас как губка впитывает все новости и так же легко отдает их первому встречному.

Перемещения в редакционно-издательской сфере волновали всех-всех авторов. А те, кто мог, старались повлиять на ход игры: от охранника многое зависит. Правила везде одинаковы, но назначают нового смотрителя — и режим меняется. Человек определяет — в какую сторону.

"Я написал книгу" — в этой фразе соединены два деяния, для которых нужны совершенно разные навыки. Как родить ребенка и — вырастить его, вывести в люди. Можно написать стихотворение, повесть, роман, но пропасть между рукописью и книгой огромна, перескочить ее удается далеко не каждому. И дело отнюдь не только в качестве текста. Попадется редактор-убийца, редактор-завистник — и приговор обжалованию не подлежит, ведь многие из них не любят или не умеют читать, и всякая рукопись, не снабженная устной рекомендацией начальника или нужных людей, попадает под высокомерную статью: "Не надо". Просьбы простых знакомых не считаются.

А сколько ступеней должна преодолеть рукопись, сколько колесиков в издательской машине надо смазать! У опытных авторов есть в стенном шкафу полка с заблаговременно припасенными подарками (редко, но бывает и добровольными) для работников книжно-журнальной сферы: шоколадка — техреду, коробка конфет редактору (для щепетильных — дитю редактора), духи — завредакцией, и каждой обязательно комплимент: "Как вы хорошо выглядите!", "Какие на вас чудесные бусы!". И дальше — чем выше начальство, тем серьезнее плата: печатают того, кто может издать твой собственный опус (термин даже есть — "перекрестное опыление"), устроить шубу жене, квартиру сыну. Подношения принимаются как должное, за которое сам берущий ничего не должен.

Многое еще от характера автора зависит. Легче тому, кто сдал рукопись и находит в себе силы заниматься другими делами, но есть и такие, кто следит за превращением рукописи в книгу как за ребенком, которого впервые одного отправили в школу: вот сейчас он сел в лифт... что-то долго из подъезда не выходит... ага, появился... теперь, наверное, переходит дорогу... подождал ли, пока зеленый загорится?... сел в троллейбус... снова перешел дорогу... Некоторые не выдерживают и мчатся в школу, чтобы убедиться, что чадо добралось благополучно.

Точно так и писатели. Звонят: "Что-то долго верстки нет, не выкинули из плана?" До того надоедают начальнику производственного отдела, что тот оповещает об этом сотрудников и те под любым предлогом услужливо не подпускают зануду к своему шефу. Именитые авторы смиренно ездят выступать в типографию — вот это полезный шаг: неизбалованный рабочий класс из признательности делает все, что от него зависит.

Ну и, безусловно, банкеты. Поводов множество — сдача рукописи в производство, первая корректура, вторая, главлит подписал... Наконец, книга вышла.

Валерия Петровна в банкетном деле была незаменимым специалистом. С ней советовались, решая, что надо отметить, кого пригласить. Человеческий принцип — к кому душа лежит — здесь неприменим: и в сроках обманули, и лучшее стихотворение сняли, и бумагу плохого качества подсунули, и тираж срезали. Но, может быть, в следующий раз...

Само собой разумеется, всякое правило имеет исключения. Иван Иваныч, например, и не знал почти никого из издательских работников, никакой пропасти не ощущал, банкетами не расплачивался... Нет, один банкет все-таки был, на средства Союза писателей, по случаю его юбилея.

Чтобы не мозолить глаза писателям, арендовал ресторан Дома архитектора. В основании буквы "Ш", которой были расставлены столы, разместились именинник с супругой, министр культуры и ни разу не улыбнувшийся незнакомец, которого по наружности никак не заподозришь в причастности к интеллектуальному труду. "Завотделом ЦК по прозвищу "великий немой", — шепнул директор, наливая Жене напареули. Он пристроился на соседний стул после того, как, здороваясь, его знакомые подмигивали: "Смотри-ка, какую Юлька с собой привез!" Женя виновато улыбалась и еще больше трусила.

Три часа звучали тосты с шаблонным кавказским остроумием, с комсомольской удалью или неискренней российской широтой, и все это время виновник торжества простоял с бокалом в руке, послушно раздвигая губы в положенной по такому случаю улыбке. Утомился так, что сразу после юбилея загремел в больницу, правда, злые языки говорили, что он ожидал более весомую награду за свою небрезгливость в исполнении партийных поручений.

Ни одного писателя из тех, кого Женя читала и любила, здесь не было. Сидевший наискосок детский классик с завидным аппетитом откушал все блюда, в такт речам опорожняя рюмки с водкой, деловито промокнул жирные губы, потом, предусмотрительно захватив свой портфель, подошел к Ивану Иванычу, без очереди зачитал свое поздравление и, не возвращаясь на место, покинул зал.

А Сергеев все суетился, со всеми советовался, когда же ему вручить только что вышедшую книгу юбиляра и адрес, текст которого сочинила и согласовала Женя, напечатали в машбюро, буквицу разрисовали худреды, а подписывали разноцветными фломастерами все сотрудники издательства. Директор под своей фамилией начертал: "С любовью!", но так и не смог вычислить, какая же по субординации у него очередь, и послал дары по рукам. А когда Иван Иванович взглянул на них, проникновенно прижал обе кисти к губам и всем телом подался потом за вытянутыми руками.

От стыда за директора Женя покраснела и украдкой посмотрела по сторонам: наверное, все над ним смеются?... Но, видимо, раболепие здесь никого не удивляло: гости болтали, с удовольствием поглощая редкие в обыденной жизни закуски и вина. Один, пытаясь встать, покачнулся, уронил стул, сосредоточенно принялся его поднимать и опрокинул большой бокал красного вина. Да это же зам из "Литературной молодежи". А может, уже и не зам, и не в этом журнале, раз позволяет себе так расслабляться на работе...

Ходили неясные слухи, что хотя там сплоченно ругают либералов, прогрессистов, но и друг друга едят постоянно. Кадровая текучка страшная. Сначала душевно пьют вместе, а потом с усердием уничтожают друг друга. Интересно, как там Светлане и Бороде живется? Наверное, скоро объявятся. Стоило о ком-нибудь вот так вспомнить, как он возникал в Жениной жизни. Так бывает, когда попадаешь в новое место Москвы и вскоре почему-то непременно снова там оказываешься.


И правда, Борода позвонил, как только Женя вернулась домой.

— Ты чего не на работе? — начал он с придурковатого вопроса.

Но Женя, не научившаяся пока никого осаживать, терпеливо объяснила, что после банкета ехать на службу смысла не имело.

— О, да ты в люди выбиваешься! А у меня как раз жизнь по швам трещит — вот обзваниваю всех по записнухе.

— Что стряслось? — Женя зажала трубку между плечом и подбородком, чтобы стянуть второй сапог.

— Придрались и якобы за нарушение дисциплины вытурили — я на свадьбу к сеструхе мотался. Понимаешь, все мне завидуют.

— Почему? — неучтиво изумилась Женя.

— Ну, старуха, это же ежу ясно. Я везде печатаюсь, все лучшие русские писатели — мои друзья... — Голос Бороды патетически зазвенел.

— Это кто же, Толстой, Достоевский? С ними и я дружу.

— Веселая ты баба, Женька! Слушай, мать, может, мы с тобой переспим? У тебя как, вечер сегодня свободный?

Женя ошарашенно молчала.

— Да ладно, ладно, останемся друзьями. Некоторые считают, что дружба даже выше любви, ха-ха-ха! А что ты можешь для меня сделать?

Борода ничуть не смутился и продолжал тем же тоном, каким говорят самоуверенные люди, не замечающие ни своего унижения, ни чужой обиды. Конечно, в его вопросе была своя эгоистическая логика: одну его просьбу Женя проигнорировала, так вторую просто обязана выполнить.

— Я подумаю. — Женя попыталась вежливо отделаться от бывшего приятеля или хотя бы оттянуть ответ.

Но хватка у того была железная:

— А что, сейчас ничего заказать не можешь? Меня и рецензирование выручит.

Все кандидатуры согласовывались с главной редакцией, да еще Кузьминичне надо объяснить, кто такой Андрей Гончаренко — при том, что ему уже завидуют, в издательстве-то его точно никто не знает.

— Послезавтра позвони, ладно?...

19. Кто это был?

— Кто это был? Почему ты ему улыбалась?

— Нападение — лучший способ защиты. Ваши Танечки, Лерочки, Лидочки — это нормально, — засмеялась Женя. — Андрей Гончаренко приходил.

— Не знаю такого, — строго заметил Рахатов.

— Да Борода, я про него сто раз рассказывала.

— А-а, — Рахатов успокоился. По голосу, по Жениному смеху он сразу узнавал ее отношение к человеку, особенно к мужчине.

— Только ревность и может высветить человека из толпы, которая меня окружает. Да это и не толпа, всего несколько человек.

— Я тебя ко всему миру ревную. К подушке, на которой ты спишь. Любви без ревности не бывает, — беззащитно признался Рахатов.

Они пристроились на "черной лестнице", на скамейке с откидывающимися сиденьями, отправленной сюда в отставку из актового зала, где после ремонта безжалостно прикрутили к старинному паркету псевдоплюшевые кресла. Лестница узкая, неудобная, ее наметили закрыть, а пока изредка пользовались, сокращая дорогу от одного кабинета до другого. Было слышно, как любопытные коллеги то замедляли шаг, а то и вовсе останавливались в следующем пролете.

— Как с рукописью дела? — Женя перевела разговор на тему, безразличную сотрудникам издательства.

— Твое начальство выкинуло пять новых и два юношеских стихотворения. Двусмысленно, говорит, про революцию написано, и вдобавок еще нигде не печатались. Я пробовал втолковать ей нелепость инструкции...

— Вот это "фо па". — Женя попыталась скрыть суть небезопасного для Рахатова, да и для нее самой, разговора с помощью французской идиомы.

— Что-что? — Как настоящий советский писатель, не знакомый не только с другими языками, но и с джентльменским набором из самого тонкого словаря иностранных слов и выражений, Рахатов решил, что просто не расслышал.

— Ложный шаг, — перевела Женя. — Совсем не так надо с ней себя вести, не мне же вас учить. Комплименты, цветы, ранние фрукты-ягоды... И ни в коем случае не говорите о литературе — она неуверенно себя в этой области чувствует и мстит каждому, кто завел ее на зыбкую почву.

— Как же она рукописи читает? Как решает, что печатать, а что нет? На эту работу как попала?

— Слишком элементарные вопросы задаете. Пропускает лишь то, что уже печаталось, и в том виде, в каком уже опубликовано. Петр Иванович просил принести ваши сборники?

— Просил.

— Это не для того, чтобы с вашим творчеством получше познакомиться, а чтоб младший редактор сравнил, буквально с пальцем считывая тексты. И если вы строчку заменили, то начнется разбирательство — нет ли тут крамолы. То, что автор работает над старыми вещами, усиливает их — это ей в голову не приходит. Тем более с вами — у нас чтут только покорных и национально ориентированных, так сказать. Когда меня на работу брали, директор провозгласил, что в издательском плане на одного Рахатова должно приходиться два Викулова.

— И что же вы посоветуете?

Это "вы" уже перестало удивлять Женю. Каждый раз, когда разговор заходил об издательстве, она становилась для Рахатова человеком из другого мира, как будто падала задвижка, за которой скрывалась Женя — любимая женщина и оставалась Женя — служащая охраны, которая сопровождает его детище на всем пути священного превращения рукописи в книгу.

И тут слукавил. Хотел-то спросить: что вы можете для меня сделать?

Ничего. Если бы настоял, чтобы меня назначили редактором, то просто не сказала бы Кузьминичне, что в рукописи есть новые стихи, или отдала бы одно-два, для спасения остальных. А сейчас надо изо всех сил скрывать наше знакомство. Всякий оберегает своего автора, словно вотчину от потравы, вмешиваться в книги других — преступление, которое осудит любой редактор.

Вместо ответа Женя посмотрела на часы и поднялась:

— Простите, пора мне...

— Еще чуточку посиди, — спохватился Рахатов. — Загляни завтра в "Литературку", там сюрприз для тебя, — церемонно целуя Женину руку, известил он.

"Если здесь узнают, что мне стихи посвящены, придется уходить", — струсила Женя, но тут же застыдилась своего страха и впустила в сердце радость.


Еще была надежда, что ее отсутствие не заметили: в редакции с утра началась суматоха — под видом двадцатипятилетия доблестной службы Авроры Ивановны отмечали угрожающе солидную дату — ее шестидесятилетие. Целую неделю Валерия Петровна напрасно извещала авторов о юбилее — быстро забывают они своих редакторов.

Каждому сотруднику именинница поручила приготовить какое-нибудь фирменное блюдо — свобода выбора полная. Женя купила в издательском буфете вырезку и до полуночи пекла пирожки с мясом.

Подходя к двери своей комнаты, за спиной Женя услышала "Привет!", произнесенное неестественно радостным рахатовским голосом. Обернулась и увидела, как он здоровается с детским писателем, настолько маститым, что его собрание сочинений выпускалось в их взрослом издательстве.

— Скажи честно, где такие розы достал? — продолжил Рахатов тем же чужим светским тоном.

— А Олимпийский комитет з-зачем? — слегка заикаясь, ответил довольный собой голос.

Женя быстро скрылась за дверью от другой жизни родного, казалось, человека.

Почему-то все писатели, нечаянно встречаясь в издательстве, разговаривали друг с другом как школьники: то обсуждали, чья куртка лучше, даже выворачивали ярлыком наружу, то интересовались количеством и одежкой томов в собрании сочинений. Как-то один письменник обиделся на другого, заявившего, что его трехтомник выше классом: "У моего головка закрашена, а у твоего — нет".

В комнате делать было совершенно нечего: столы сдвинуты, на дефицитном ватмане, выцыганенном у художников, расставлены одинаковые тарелки, стопки сиреневого стекла, купленные вскладчину после нечаянной премии за экономию бумаги. А кушанья — "мухомор" на салате, скользкие грибочки, дрожащее заливное... Кулинарные способности соперничают с литературными, не в пользу последних.

С трудом отыскав на пыльном подоконнике среди сваленных в кучу бумаг корректуру третьего тома Кайсарова, Женя не нашла, где примоститься — все стулья почетным караулом выстроились вокруг накрытых столов в ожидании начальства. Выглянула в коридор. Кузьминична и Аврора с торжественно-напряженными лицами стояли у двери. Как близнецы, они были наряжены в белые нейлоновые блузки, различающиеся количеством рюшек и оборок. Между ними шла подпольная война за первенство.

— Аврора Ивановна, не беспокойтесь, у меня есть свободная ваза... — Кузьминична сказала это строго, размеренно, как будто отдала очередное распоряжение, проворно повернулась к детскому классику и расплылась в подобострастной улыбке: — достойная ваших цветов.

Не только на словах, но и на деле не захотела отдать розы подчиненной, выхватила их у Авроры, ринулась в свой кабинет и уже оттуда, заняв надежную позицию, крикнула классику:

— Андрей Владимирович, миленький, зайдите ко мне, посоветоваться надо.

Не первый раз наблюдала Женя борьбу за автора. Победа всегда была за начальницей, по-разному вели себя только редакторы и писатели. Большинство подчиненных угодливо преподносило Кузьминичне своего автора, тем или иным способом заставляя каждый раз свидетельствовать ей свое почтение, другие, наоборот, настраивали против начальницы, совершенно справедливо шипя о ее некомпетентности, глупости и подлости. Авторы искренне поддакивали, а к Кузьминичне приходили потихоньку, в библиотечный день своего редактора.

Детский классик был секретарем Союза писателей, то есть начальником такого ранга, который мог позволить себе роскошь не обращать внимания на чины, тем более что с высоты его кресла разница между редактором и завредакцией незаметна. Но он все-таки надел на лицо сонливое, безразличное выражение, с каким отведывал кушанья на банкете у Ивана Ивановича, и прошествовал за Кузьминичной.

У Авроры задрожали губы, она стала похожа на избалованного мальчугана, у которого только что отобрали поднесенное ко рту пирожное. Женя понимала, что не из-за чего тут огорчаться, что не может Кузьминична отнять, разрушить человеческие отношения, если они искренние, а если нет, то тем более не жалко. И чуть не плачет Аврора не от обиды, а от бессилия, от злости. Но человеку больно, и Женя подошла к виновнице торжества...

— Где тут празднуют?

Из дальнего конца коридора к ним приближалась группа товарищей — "треугольник" и Вадим Вадимыч, без которого не обходилось ни одно отмечание — от выхода книги до похорон сотрудников. Секретарь партбюро в предвкушении рюмочки потирал руки и суетился, профсоюзная лидерша вручила Авроре гвоздики в хрустящем целлофане и дефицитный, как ковры и хрусталь, альбом Глазунова.

— Специально для вас, Аврора Ивановна, достал, — похвастался Вадим Вадимыч, тряся руку имениннице и застенчиво улыбаясь.

Аврора напыжилась, сделала такое лицо, как будто дает телеинтервью, и произнесла:

— Очень благодарю вас за ваше внимание ко мне.

— Андрей Владимирович еще не прибыли? — деловито поинтересовался директор.

— Как это "не прибыли-с"? — передразнил вырвавшийся от Кузьминичны классик. — Опаздываешь, Юлий! Не забывай, точность — вежливость королей. Если, конечно, в короли метишь!

Потоптались, вошли в комнату, пропустив вперед классика и устроив потом толчею в дверях. Долго рассаживались.

— Андрей Владимирович, тост сразу скажете или попозже? — директор все старался угодить старшему по званию.

— Что ж, могу и сразу.

Сергеев постучал ножом по чашке, звук получился глухой, почти неслышный, но всем было достаточно директорского жеста — и в тишине зазвучали лишние слова:

— Тамадой назначаю себя. Друзья, наполните бокалы! Сейчас нашу любимую Аврору Николаевну...

— Ивановну, — совсем неучтиво поправила Женя, не выдержавшая фальши.

— Что?... нашу незабвенную Аврору Ивановну поздравит великий писатель земли русской, само присутствие которого говорит о том уважении и почитании, которое мы все испытываем к нашему молодому и прекрасному юбиляру.

"Никто ему здесь не друг. Боятся, не любят, лебезят. И Аврору никто не любит. А уж "молодая и прекрасная" по отношению к ней больше похоже на издевку. И писатель совсем невеликий..." — думала Женя на фоне обкатанных, монотонных слов тоста. Вдруг тон классика изменился, зазвучал отголосок страсти. Женя прислушалась.

— ... З-замечательный редактор Аврора Ивановна, но у меня был лучший редактор всех времен...

Многозначительная пауза. Все сосредоточились, но догадку никто не осмелился даже прошептать.

— Сталин! Давно это было. На фронте написал я стихотворение и отправил в Москву. Вдруг вызывают в штаб — Ворошилов звонит. Испугался я до посинения. Трубку беру, а сам дрожу. Ворошилов говорит: "Иосиф Виссарионович спрашивает, можно ли в стихотворении изменить знак препинания. Вместо тире с запятой оставить одну запятую?" Я такое облегчение почувствовал, так обрадовался! Конечно, можно, говорю, и не только знак препинания, все можно изменить. А Сталин, видно, такой был человек. Он думал, что уж если написано, то изменить ничего нельзя. Как приговор — голову отрубили и обратно ее не приставишь. Поэтому и были такие постановления — о Довженко, о Зощенко. А какой Довженко националист? Да если бы поговорили с ним, объяснили, он бы с легкостью все поправил.

Даже заикание прошло. Никакой иронии, никакого остранения! Мы для него случайные люди. Хвастливый рассказ пятиклассника о том, как он отличился. Одно слово — детский классик.

— А самого Сталина вы видели? — Вадим Вадимыч восхищенно взирал на рассказчика, приглашая всех порадоваться, что такой человек разделяет с ними трапезу.

Но мэтр уже сосредоточился на еде, оставив вопрос без ответа. Директор чутко уловил его настроение и заставил присутствующих говорить тосты. Самую длинную речь произнесла Чернова, та самая, что лет десять назад донесла на Аврору за включение в какой-то юбилейный сборник идеологически невыдержанной повести Яшина "Вологодская свадьба".

Женя лихорадочно стала соображать, что сказать. Не могла она хвалить человека в его присутствии, да и за какие достоинства? Высокомерная эгоистичная старуха, считающая себя единственной интеллигентной дамой в редакции, никого не любит, но сблизиться на время может с кем угодно, даже с той, которую вчера обвиняла во всех смертных грехах. Сблизиться, чтобы пожаловаться на свою горькую участь, на притеснения, чтобы просто позлословить, а потом рассказать уже другому про свою вчерашнюю конфидентку такое...

Хорошим редактором считается... Легендой стало, как под ее чутким руководством один из столпов советской литературы сделал новую редакцию своего классического произведения. Огромная, что и говорить, работа, но только первый вариант еще можно читать, а второй — всего лишь факт психологии и биографии податливого писателя. Жаль ее, никак не может она совместить реальную картину мира с той, где она — эталон всех человеческих и профессиональных добродетелей.

Слава богу, директор сжалился и, встретившись с Жениным умоляющим взглядом, не стал ее выдергивать. Стало полегче. Но ведь всем здесь не только сносно, а даже хорошо, лучше, чем дома. Сашка бы меня понял. Как он смешно пародировал похожие посиделки в своей конторе! А Рахатов удивляется: "Тут же ваши коллеги, друзья. Конечно, у них есть недостатки, но об этом иногда надо забывать". И никак ему не объяснить, что это все чужие люди, что здесь, как на вокзале, да еще на одно место продано два билета, а на какое — неизвестно.

Застолье само собой разделилось на две половины — зрительный зал и президиум, где сидели классик, Вадим Вадимыч и "треугольник". Границу с одной стороны обозначала Кузьминична, с другой — Аврора. Обе всеми своими недюжинными силами старались доказать, что они все-таки в центре, и поэтому были обречены на молчание — разговаривать с сотрудниками не желали сами, а начальство на них не обращало внимания.

Тем более что там, в президиуме, тоже что-то происходило. Слишком красноречиво смотрели друг на друга директор и Вадим. Оба раскраснелись — то ли от выпитого, то ли от злости. Представительница общественности пыталась их примирить, то и дело причитая: "Ну, Юлий Сергеевич! Ну-ну, Вадим Вадимыч!" Парторг в одной руке сжимал пустую рюмку, другой тянулся к полупустой бутылке водки, сосредоточившись на своих ощущениях.

Классик же, которого, как потом поведала Аврора, не поделили директор и его зам, от выпитого слегка побледнел, внезапно встал, посмотрел на часы и, ни с кем не прощаясь, покинул торжество. Директор, опередив Вадима, юркнул за ним. Тогда Вадим сориентировался и остался за столом — главным, тамадой, остался вместе с народом, не то что этот выскочка Сергеев!

20. Как?

— Как съездили? — Анна Кузьминична не дала Жене скинуть плащ и потащила к себе в кабинет.

— Спасибо, хорошо... Но у папы сердце вдруг начало болеть. Уговаривала его работу бросить — не хочет...

Кузьминична нервно забегала и, не дослушав ненужные ей подробности — спрашивала-то по инерции, чтоб разговор на людях начать, — нетерпеливо перебила:

— Вы с Майковой в хороших отношениях? Вам она доверяет?

Вместо того чтобы возмутиться, отказаться отвечать на такие бесцеремонные вопросы, Женя честно выложила про все шероховатости, мучившие ее, когда она думала о Маше.

Коготок увяз — всей птичке пропасть. Стала разговаривать по-простому, по-человечески, и теперь с каждым словом чувствовала, что говорит лишнее, становится не собой, будто ее загипнотизировали. Скорее бы вырваться, скорее избавиться от чувства гадливости, презрения к себе.

Не услышав ничего для себя полезного, Кузьминична снова перебила Женю:

— Она так меня подвела, так подвела!

Когда так насилуют, лучше всего расслабиться — Женя поставила дорожную сумку на пол (она пришла на службу прямо с поезда) и без приглашения села в кресло.

— Представляете, из Главлита вернули комментарии, которые она редактировала!

Такой новости Женя не ждала. Обычно Кузьминична жаловалась на предателей и сплетниц, разболтавших то, что она хотела бы скрыть, а тут Главлит... Бедная Маша!

— В какой книге?

— Да не помню я... — отмахнулась Кузьминична от несущественного для нее вопроса.

— К чему придрались? Отспорить нельзя? — Женя попыталась перетащить Кузьминичну на другую сторону баррикад, но та не захотела разделять себя и цензуру.

— Какое "придрались"! Там упоминается "Багровый остров" Булгакова! И что мне сказала эта тихоня, когда я ее призвала к ответу?... "Вы же подписывали!"

— Ужасно! — Не поддакнуть у Жени ни получилось. Тем более что сама она не смогла бы сказать в лицо человеку грубую правду. — Но почему это снимают? В "Литературной энциклопедии" в статье о Булгакове есть упоминание об этой пьесе. Я сейчас принесу ее вам из биббюро.

— Мне? Мне — не надо! — Анна Кузьминична испуганно оттолкнула от себя даже возможность прикоснуться к крамоле. — В Главлите и покажите!

Опять нарушала Женя неписаный редакторский кодекс: не вмешиваться в чужие книги. Сколько же ей за это доставалось!

Как-то Чернова рассорилась с наследниками, и Женю заставили редактировать научный аппарат к книге. Все пришлось перепроверить и переписать — тяжелая работа. Оказалось — напрасная: Чернова завалила начальство докладными, и комментарии — от греха подальше — сняли.

Вот и Маша до сих пор лишь сухо кивает, когда нос к носу сталкивается, — в ответ на Женину улыбку. Неужели за то, что работа над кайсаровским собранием сочинений осталась за Женей? Но Маша же вернулась с больничного только через полгода, когда половина томов уже была сдана в производство. И П. А. сам просил у директора, чтоб Женю оставили его редактором.

Даже мимо двери Главлита, обычной двери, обитой коричневым дерматином, без каких-либо опознавательных знаков, Женя проходила с внутренней дрожью. А уж когда переступала порог, то все силы уходили на то, чтобы скрыть страх.

— Разве вы — редактор? — строго спросила плотная женщина с жесткими, коротко стриженными седыми волосами — ей бы кожанку и прямо в тридцатые годы! — когда Женя сбивчиво изложила причину своего появления.

— Ее сегодня нет, — пришлось соврать. — Анна Кузьминична сказала, что это срочно.

— Почему тогда сама заведующая не пришла?

Женя отмолчалась.

— Впрочем, от нее все равно толку мало. Вызываешь, чтобы посоветоваться, а она одно талдычит: снять текст и наказать редактора. Я же всегда стараюсь убирать как можно меньше, но и мне иногда нужна помощь — упомнить все невозможно, а в некоторых случаях она ведь может и на свою ответственность что-то оставить.

"А вы, на свою ответственность, не можете что-то пропустить?" — подумала, но не сказала Женя.

— Это первый том? В каком году вышел? — Главлитчица деловито открыла титульный лист энциклопедии. — В шестьдесят втором. Это хуже. Хотя все-таки энциклопедия, ее не запрещали. — И подстегнутая Жениным поощряющим взглядом, решила: — Вы правы, оставим так, как есть.

Почти полдня прошло, вся взбаламучена. Сейчас бы сесть за стол, раскрыть корректуру и погрузиться в работу, только чтоб никто не трогал... Но прошмыгнуть мимо секретарской не удалось.

— Евгения Арсеньевна! Вернулись! Выглядите прекрасно! А я стихи Рахатова перепечатываю: приказано срочно в сверку вставить.

— В сверку? Это же сверхнормативная правка, как разрешили? — Женя обрадовалась за Рахатова, но откуда вдруг такая благосклонность Кузьминичны?

— Тут без вас приезжает Рахатов с женой и двумя ведрами — в одном великолепные розы, в другом — инжир нежнейший, прямо с самолета, наверное. И все ей в кабинет. После этого, сами понимаете... Двусмысленные стихи стали советскими. Новые, те, что еще нигде не печатались, — тоже пропустить. Пока книга выйдет, успеете, мол, отдать в журнал или газету. Инжира скоропортящегося, правда, всем по горсточке дала.

Под пристальным взглядом Валерии Женя неестественно засмеялась. Чего она от меня ждет? Чтоб Кузьминичну осудила? Да это же хорошо, что хотя бы так можно книгу спасти... Догадалась, что напечатанное в последней "Литгазете" стихотворение Рахатова "Телефон" — обо мне? Нет, не могла — там от меня только хрустальный голос, сугубо субъективная деталь... Хочет, чтоб я над ним тоже иронизировала? Но я же сама советовала ему... Правда, никак не думала, что он так буквально все воспроизведет. Кажется, я что-то сказала про фрукты, но неужели он не почувствовал, что такое купечество меня покоробит? А если бы я посоветовала ему поухаживать за Кузьминичной? Да наверняка уже... Но ревнивое чувство даже не шевельнулось. В глубине души Женя считала, что в борьбе за свое детище, за свою книгу, все средства хороши. Можно и палачу в ноги кинуться.

— А вам сегодня уже звонили... Мужской голос, не назвался... — Валерия продолжала испытующе смотреть на Женю.

Зачем ей нужно про меня все знать? Заурядное любопытство? Но ведь мне она выдает все, что хотя бы чуть-чуть похоже на чью-нибудь тайну. Многие предупреждали: с Валерией поосторожнее... Но пока она только хвалит меня и авторам, и коллегам. "Они злятся, когда я о вас хорошо говорю, и меня ненавидят. Ничего, пусть". Скорее всего, хочет откровенности без какого-либо расчета. Но это невозможно, как ей дать понять?

А Валерия уже выкладывала мелкие издательские новости, перемежая их жалобами на Кузьминичну, на Аврору, даже на своего друга Петра Ивановича... "Срочная" работа застряла в стареньком "Ремингтоне".

Доверительный шепот прервала секретарша соседней редакции — предложила пачку сырковой массы из буфета. Валерия долго рылась в дорогой кожаной сумке (подарок благодарной вдовы одного писателя), так и не нашла деньги, пришлось высыпать содержимое на стол. И покатились таблетки, пуговицы, дешевая пудреница — Женя помогла сгрести все это в кучу и отправить обратно в сумку, слишком роскошную для ее владелицы. А Валерия освободила часть творога от мокрой липкой бумаги и откусила большой кусок. Зазвонил телефон, и, несмотря на набитый рот, она потянулась к трубке, но Женя ее опередила.

— Женечка?! Господи, как я рад, что слышу тебя наконец! Вернулась! Я в Переделкине. Сможем сегодня встретиться? Как вырвешься, сразу приезжай, жду тебя в любое время. Я так соскучился, что даже Алине позвонил. Она разговаривала со мной очень приветливо. Настроение у нее вроде бы творческое, боевое. Сказала, что сама без тебя скучает. Но я, конечно, сильнее. Алина мне понравилась — энергичная, целеустремленная. Не знаю, чего она сможет достичь, но все равно молодец!

Женя вдавила трубку в ухо, чтобы закрыть дырочки, через которые слова Рахатова разносились, как ей казалось, по всему издательству. Еле слышно прошептав "хорошо", она повесила трубку.

— Это звонил... — Женя стала лихорадочно соображать, кого бы назвать, — один приятель, мы учились вместе.

Женя покраснела, смекнув, что врать было необязательно... Но промолчать иногда так трудно.

— Ваш жених? — Валерия обрадовалась за Женю.

— Нет, у меня нет жениха... — Женя постаралась сказать это так, чтобы и Валерию не укорить за бестактный вопрос, и свое достоинство не совсем уронить.


— Потом все расскажешь — и как съездила, и про работу, и почему сердечко бьется. Я так соскучился, что еще час — и ты бы уже только хладный труп застала... Ты что, мне не рада? — Рахатов отодвинулся и строго посмотрел на Женю.

— Отец очень болен.

По произнесении этих слов Жене стало стыдно, что она уходит от очередного выяснения отношений таким вот способом. И в то же время осознала, что тревожится за папу больше, чем за себя. А Рахатов встал, подошел к окну и начал задавать ей прицельные, выдающие его искреннее участие вопросы. Оказалось, что в Турове работает его давняя поклонница, знаменитая профессорша-кардиолог, которой он обещал дозвониться завтра же, чтобы устроить консультацию Жениному отцу, а если понадобится, то и положить его в ее клинику.

— ... Неужели тревога и страх — ближайший путь к гармонии? — говорил через полчаса Рахатов. — Как не хочется с небес на грешную землю спускаться. Кажется, я летел сейчас в бездонную синь на белом пуховом облаке. От тебя идут божественные биотоки! Именно божественные! — Рахатов благодарно поцеловал Женю. — Вот сегодня меня остановила одна молодая поэтесса из Баку, наговорила множество восторженных слов о моих стихах и показала, где ее комната, то есть попросту призналась, что будет рада, если я ее навещу. Но, несмотря на ее горячность и искренность, я и не подумал воспользоваться приглашением. Ведь у меня есть ты... А сейчас мы пойдем гулять. И никакие возражения не принимаются.

Женя и не собиралась отказываться. Ей так хотелось еще побыть рядом с ним, понежиться, вобрать в себя его восхищение. Конечно, хорошо бы поскорее стемнело...

— Вот здесь я вышагиваю все свои строчки, ногами... За столом только записываю, — после уютного, ненапряженного молчания признался Рахатов. — Сегодня слушал Грига. Почему-то эта музыка, грустная и такая лиричная, напомнила мне о тебе. Григ был настоящим гением — знал, что ты родишься на свет. Ноктюрн — это ты.

Его слова так естественно сочетались с теплым ласковым ветром, с покрасневшим у горизонта небом и нежными перьями облаков, с желто-красным ковром из листьев, расстеленным вдоль забора, с тишиной, которая бывает только в осеннем Подмосковье. Изредка Рахатов называл имена владельцев дач — больших писательских начальников и реже известных писателей.

— Какими судьбами! — Из калитки, к которой они подошли, высунулся полный, невысокого роста человек в клетчатой ковбойке. Здороваясь с Рахатовым, он внимательно рассматривал Женю.

— Познакомься, Юра, это мой редактор, Евгения Арсеньевна. Вот с трудом уговорил прогуляться — приехала поработать. Я говорил тебе, что у меня собрание сочинений выходит?

— Говорил, говорил... — отмахнулся Юра. — С таким редактором и я не отказался бы пройтись, но мне так еще ни разу не везло.

— Ты, конечно, большой талант, но редактор этого класса полагается только гению.

— Я, гений Игорь Северянин, — продекламировала Женя, чтобы иронией уравнять чаши весов. Стремясь, как всегда, уберечь от обиды человека, особенно чужого.

Рахатов забыл ей представить своего знакомого, самой придется догадываться. Ведь если спросить, то и Рахатова уязвишь за невнимательность, и этот писатель обидится — видно, он уверен, что его и так все знают.

— А пошли ко мне? — Приятель Рахатова подмигнул Жене как сообщнице, взял ее под руку и повел по тропинке к двухэтажному светло-сиреневому дому. Женя беспомощно обернулась, но Рахатов спокойно шел за ними, как бы не замечая ее волнения.

Ступеньки, крыльцо, малюсенькие сени, кухня, прихожая с овальным зеркалом, крутой деревянной лестницей и несколькими закрытыми дверями. Тишина обманула Женю, она успокоилась и стала рассматривать большую комнату, куда завел их хозяин.

Это — дача? Дом, куда свозят старую поломанную мебель, вышедшую из моды или ветхую одежду, ненужные книги? И все равно остаются необжитые углы, на которые и хлама не хватило? Простор здесь тоже есть, но он — важная часть интерьера, наравне с длинным столом, креслами, сервантом, в котором свободно расставлен кобальтовый сервиз. Большой серебристый телевизор на высоких ногах, не изуродованный прыщиками кнопок, стоит посередине комнаты напротив плюшевого дивана.

— А я думал, ты в Копенгагене, — пригубив "Наполеон" из рюмки-тюльпана, продолжил пикировку Рахатов.

— Да компания собралась уж очень говенная, я побрезговал, — без видимого сожаления объяснил хозяин.

— А кто?

— В том числе твой будущий сосед по даче. Скоро вы с ним будете морковку сажать и семенами обмениваться?

О даче Женя услышала впервые. Значит, строит еще одну преграду. Нет, сейчас об этом думать нет сил. Женя выпила свою порцию коньяка, чтобы вернее скрыть отчаяние.

— Отец, у тебя курево есть? — раздался с лестницы очень знакомый голос.

— И так все у меня перетаскал. Тебе-то все равно, чем травиться, а я, кроме "Мальборо", ничего не переношу. Купил бы себе на станции "Беломора".

— Приве-е-ет. — В голосе Никиты было удивление, недоумение, даже вопрос: ты как сюда попала? И ни малейшего смущения.

Рахатов по-своему истолковал изумление Никиты: представляя ему Женю, он выразительно выделил "мой" в словах "мой редактор". А она протянула Никите руку, заранее стыдясь своего провинциального испуга. Но он не появился, ею овладело безразличие, и она выпила еще одну рюмку.

— Цветаева у вас скоро выйдет? — Никита ловко перекинул жердочку над пропастью, в которую рухнули часы, дни, месяцы, годы их невстреч. Как будто вчера они говорили о жизни, об издательских планах и сейчас продолжают прерванную беседу.

Не было ничего проще, чем поддерживать этот светский разговор, твердо зная, что за принадлежность к престижной фирме тебя уважают и на всякий случай перед тобой заискивают — слегка, как принято у интеллигентных людей. А Женя еще невольно пускала пыль в глаза — она знала ответы на все вопросы, которые занимали обычно людей, близких к литературе. Откуда? Ей была интересна, увлекательна работа издательства, да и комплекс вечной отличницы не позволял отвечать "не знаю". Поэтому нетрудно было давать дельные ответы и советы, но радости от внимания, с которым ее слушали и спрашивали, она не испытывала. Как на работе.

— Что ж вы сумерничаете? — В дверях появилась высокая статная женщина в узких твидовых брюках и уютном пуховом пуловере. — Юра, шофер звонит — он нам завтра нужен?

— Нужен, нужен, — ответил за хозяина Рахатов. Лениво подошел к даме, поцеловал ее руку, а затем, как будто сбросив с себя маску, приобнял и чмокнул в щеку. Она ответила поцелуем и ласково стерла след розовой помады с его скулы.

С детства Женя привыкла, что, когда приходят гости, даже и незваные, все чада и домочадцы высыпают в коридор и потом отлучается только хозяйка, чтобы похлопотать на кухне. В Москве же приходишь к человеку и не знаешь, кто сейчас дома, представлять визитера считается необязательным. И здесь, как из матрешки, то и дело возникают новые обитатели. Кто следующий?

Маленькая юркая женщина с извиняющейся — за что? — улыбкой стала накрывать на стол. Мужчины что-то горячо обсуждали. Женя прислушалась. Уверяя, что Пастернак ставил свою подпись под письмом, одобряющим расстрел Бухарина, Борисов-старший даже пошел искать ксерокопию газеты. Рахатов не хотел этому верить, но никаких доказательств у него не было.

— У Сашки надо спросить, он все всегда знает. — Легким оттенком иронии Никита как бы умалял значение Сашиной эрудиции.

— Тебе хорошо? — прошептал Рахатов, обняв Женю за плечи, когда они на минуту оказались одни.

Женя кивнула и отодвинулась от Рахатова, заметив Сашу за спиной входящего в комнату Никиты. Саша как ни в чем не бывало кивнул Жене и продолжил свой ответ:

— Пастернак писал Чуковскому в сорок втором, что Ставский мошеннически поставил его подпись под одобрением смертного приговора, но не Бухарину, а Якиру и Тухачевскому.

Почти ночью после домашнего ужина Женя, Саша и Рахатов вышли на улицу. Темнота припудрила раскрасневшиеся Женины щеки, притушила блеск ее глаз. Она забыла все обиды, страхи, не рецензировала свои слова и поведение, не перебирала дела, которые надо начинать завтра, не задумывалась о том, что скажет потом Рахатов или сейчас, когда они вместе поедут в Москву, Саша.

21. В чем смысл жизни?

В чем смысл жизни? В наивном желании узнать чужой ответ и сравнить со своим Женя задавала этот вопрос до тех пор, пока над ней не стали подтрунивать даже добродушные однокурсники. Только Саша никогда не посмеивался. Объяснил, что у каждого он свой, ни на кого не похожий.

— Представь, что человек — это зерно. Оно должно проклюнуться, выбраться из-под земли на свет божий, подняться вверх. И распустятся тогда на стебле цветы, пусть всего один цветок — это и есть смысл жизни. Чтобы узнать, какой он, вот сколько ступеней надо пройти, сколько препятствий преодолеть. А перепрыгнуть нельзя.

Иногда Жене казалось, что она никак не может даже пробить толщу земли. Там, внутри, уже целая корневая система разрослась, а наружу никак не вырваться. Чего же не хватает?

Может быть, бездомная жизнь всему виной? Несколько раз Жене удавалось заставить себя куда-нибудь позвонить, сходить, хотя все это делала для галочки, чтобы в который раз убедиться в полной безнадеге. Но и зубную боль можно терпеть до определенного предела.

Участковый, для которого Женя в момент самого большого страха и вдохновения сочинила витиеватую душещипательную историю, стал слишком часто попадаться на глаза, как будто подрабатывал привратником у ее подъезда. Скоро начнет мстить. За что? Кто поможет?

Алина внушала, что при таких знакомствах и не выбить квартиру — грех и глупость. Конечно, и Кайсаров, и Рахатов знали о ее мучениях, но, наверное, не догадывались, что могут предложить помощь. Или ничего не могли сделать?

Еще был писательский туз Иван Иваныч. Он доверял Жене — простодушно рассказывал, какие восторженные письма получает, как хвалят его последний роман, как в "Соснах" (это номенклатурный санаторий такой) подошла к нему очень большая шишка, взяла под руку и, прогуливаясь вокруг тамошнего пруда, восхищалась: "Наконец-то и о нас, партийных работниках, появилась книга". Один раз даже поинтересовался, где Женя живет. Она замялась, боясь, что он примет ответ за жалобу, за просьбу о помощи, но все-таки призналась, что снимает квартиру. Но краснела она напрасно. Иван Иваныч с удовольствием вспомнил свою молодость — как он тоже мыкался, в одной комнате жили восемь человек, ночью спали и на столе, и под столом. В общем, и тут получил удовольствие — от сравнения.

Оставался Вадим Вадимыч, последняя надежда. Но тогда выбор будет сделан, нейтралитет в издательской борьбе не удержать. А к директору идти бесполезно: выслушает, пообещает помочь — и правда, начнет писать длинные петиции в вышестоящие инстанции, от которых проку — ноль. Начальство не умеет читать, нужен человек, объясняющий, зачем выполнять именно эту просьбу. Все логично: Вадим окажет услугу жилищному бонзе, а Женя будет должником Вадима.

Вся сложность заключалась в отсутствии московской прописки, а простота — в Жениной готовности платить за кооператив. Вадим проконсультировался где надо, отвез несколько дефицитных подписок, которые Женя отдала без сожаления, и вот у нее на руках бумага, разрешающая прописку в Москве при условии вступления в ЖСК.

Трудно было начать, ступить на этот путь мытарств и унижений. Но первое же посещение жилищной конторы, паспортного стола или собрания кооперативных пайщиков делает необходимую прививку против иллюзий, благородная ярость вскипает, и ты уже сражаешься и думаешь только о победе.

Препятствия возникали на ровном месте. Комендант общежития, в котором формально была прописана Женя, заставил платить за ремонт комнаты, где она ни разу не ночевала. Когда долго не возвращали паспорт, отданный на прописку, она решила, что заведено политическое дело: хозяйка одной из квартир, выдворявшая Женю раньше срока, намекнула, что знает и про ксероксы, которые она читает, и про крамольные песни, которые она слушает на своей старенькой катушечной "Яузе".

Отчаяние и надежда, ненависть и благодарность, бессилие и вера в счастливый исход — испытать все эти чувства и не сойти с ума можно было только благодаря тем, кто терпеливо выслушивал все подробности хождения по мукам. Когда Женя уже совсем раскисала, Алина могла даже цыкнуть на нее — в сравнении с Алининым коммунальным адом Женина жизнь, а особенно перспектива отдельной квартиры — везение, большая удача. Пусть мучительная, выстраданная, но где видано, чтобы труд и страдание непременно вознаграждались?

Рахатов задавал вопрос: "Как ваши дела?" — скороговоркой, из вежливости. Если они говорили по телефону, то ответ выслушивал молча, казалось, он дремлет или думает о своем. Если Женя не могла удержаться и с порога жаловалась на бездушного чиновника, Рахатов нетерпеливо ходил по комнате, а потом, не выдержав, садился рядом с ней, обнимал, и рассказ становился неуместным. Конечно, он возмущался, сочувствовал. Как случайной соседке по очереди, негодующей на безобразия в торговле. Женя уговаривала себя не обижаться — ведь он ничем помочь не может, да и предложи он помощь, все равно бы отказалась.

Саша тоже сделать ничего не мог. Он только часто провожал Женю в присутственные места и терпеливо ждал, пока она выбивала очередную справку.

— Ты сам-то когда займешься квартирой?

Женя считала своим долгом заставить и его что-нибудь делать. От Инны ушел, развод не оформил, прописан там же, квартиру снимает.

— Вот ты будешь невестой с жилплощадью, я на тебе и женюсь, — отшучивался Саша и сразу переводил разговор на другое. — Завтра надо сдавать статью одного профессора — дочка нашего парторга поступает в университет, так мы за этот год всех преподавателей напечатали. Изучил я их творчество. У нас ведь как — каждому хочется быть поэтом: даже Гоголь и Щедрин со стихов начинали. Девушкам так легче понравиться. Если не получается, пишут прозу. Когда и на это не хватает сил, заделываются критиками, мстящими за свою неудачу и поэтам, и прозаикам. Ну а уж кто даже внятную критическую статейку сочинить не может — становится литературоведом академического типа. Вот таких типов и пришлось редактировать. "Основная тема творчества Хемингуэя — конфликт личности и общества". Так и хочется сказать: "Поздравляю, господин ученый! Да кто же не среднего роста, у кого не русые волосы, не прямой нос, в какой книге нет конфликта личности и общества!"

— У тебя лестница получилась. Но нижняя ступенька — другая. Редакторов забыл, — уточнила Женя. — О себе не говорю, а ты, неужели ты не собираешься по ней подниматься?

— Конечно, собираюсь. Если ты меня покормишь.

Саша демонстративно зашагал пешком на восьмой этаж, где была теперешняя Женина квартира.

22. Умоляю

— Умоляю, давай встретимся! — часто дыша прошептала Женя в телефонную трубку.

— Который час? — Таким же тоном, наверное, поэт спрашивал: "Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?" На этом вопросе-парашюте Алина спустилась в реальную жизнь: — Я пишу сейчас... Что стряслось?

— По телефону не могу...

— Не пугай! Заболела? С работы выгнали?

— Да нет... Хотела тебе рассказать...

Алина догадалась, что сестра опять потерялась, потеряла себя. Надо ее выслушать, но не для того, чтобы вместе погоревать, а чтобы помочь найти твердое место и протянуть руку. Пусть потом окажется, что и эта кочка медленно уходит под воду, но, может быть, с нее уже будет близко до берега?

— Приезжай...

Полегчало. Алина что-нибудь придумает, найдет выход из тупика — кто-то должен быть не прав, если так больно. Она, конечно, отыщет мою вину — гордыню, самолюбие непомерное, или скажет, что... Все-таки, может быть, он виноват?

Решила не отпрашиваться — время обеденное, да и недалеко здесь, часа за полтора можно обернуться, все начальство с утра на совещании — никто не заметит. Но тут из коридора послышался голос Валерии, громко скликающей всех в кабинет заведующей.

Кузьминична была в своей стихии — путаясь в словах, повторяясь, говоря лишнее, всем тоном и видом показывала, что директиву надо немедленно выполнять, недобросовестность или злой умысел будут строго наказаны, вплоть до увольнения. А приказ вот какой: доложить в главную редакцию о всех упоминаниях Л. И. Брежнева — в статье ли, в прозе или в стихах, вернуть из типографии рукописи и корректуры, меченные этой фамилией.

Народ испугался: разве упомнишь, что там есть в рукописи, которую год назад срочно сдавали в производство, а корректуры до сих пор нет? Бросились перечитывать все, что лежало теперь на столах, гадать, мог ли автор цитировать покойного.

Из косноязычной речи Кузьминичны было ясно — сведения собирают с вполне определенной целью: король умер — да здравствует король! Сброс идеологического балласта, финиш вялого брежневского культа — дело неизбежное, но ведь если бы нашим труженикам идеологического фронта велели настучать, кто читал Солженицына или неодобрительно отзывался о сталинских репрессиях, то они так же старательно начали бы вспоминать...

С этими мыслями Женя ехала к Алине. Она уже остыла и начала раздумывать, стоит ли откровенничать даже и с сестрой... В вагоне метро у сиденья с светло-коричневой заплатой беспокойно переминались с ноги на ногу двое молодых людей — похоже, муж и жена. Тоже вышли на "Спортивной" и рядом с Женей ехали на длинном эскалаторе. Мрачные, безразличные друг к другу. Зачем они вместе?

На улице Десятилетия Октября замешкалась, отдаляя ясность, которая может наступить после разговора с Алиной. Женщина в шляпке грязно-песочного цвета и кроссовках спросила, где здесь булочная. Женя сообразила не сразу и "через дорогу направо" пришлось прокричать вслед, так как тетка даже не замедлила шаг, чтобы выслушать ответ.

— Так в чем дело? — Алина включила электрический чайник — старалась лишний раз не выходить на кухню, чтоб не мозолить глаза злобной соседке, — и закурила.

— Посоветоваться хотела... — Женя стала повторять слова, которые еще утром продиктовало ее страдание. — Только никому не говори, даже Корсакову, ладно? Я люблю...

— Кого? — деловито спросила Алина.

— Думала, ты знаешь...

— Сашка?

— Рахатов.

— Ну, ужас... Я же тебе говорила, это неглубокий человек, донжуан какой-то... Он даже со мной, твоей сестрой та-а-ак по телефону разговаривал... — Самодовольная улыбка промелькнула и тут же исчезла с Алининых губ. — Ты просто очень неопытная...

Увлекшись, Алина с жаром, глубоко затягиваясь и забывая стряхивать пепел с сигареты, принялась доказывать, что всесоюзный бабник — не тот человек, который нужен сестре.

— Но я хочу быть с ним вместе... — растерянно пробормотала Женя, уткнувшись в пол.

— Ну, если ты решила...

— Он не может... Или не хочет... А мне так тяжело... Понимаешь, я в тупик зашла. Не знаю, порвать или переступить гордость?... Я верю, он меня правда любит, заботится: папе врача нашел...

— А может, просто ваши отношения исчерпались? У меня было такое. Леню помнишь? Мне тогда казалось, что он меня бросил. Целый год страдала. Тоже никому ничего не говорила, а потом вдруг поняла, что просто отношения исчерпались. И это я его бросила, а не он меня...

Как многие, как почти все, Алина считала, что личный пример — самое убедительное доказательство.

Жене стало стыдно за свою откровенность. Бессмысленную? Царапнуло и то, что ее чувства, редкие, уникальные, единственные, оказались сравнимы с чувствами другого человека, пусть даже и родной сестры. Еще раз подтвердилось, что впредь надо разбираться самостоятельно.

Побродив взглядом по картинам, висевшим на стенах, стоящим на полу и на широком подоконнике, Женя стала смотреть сестре прямо в лицо и без всякой связи с предыдущим — неуклюже заметая следы — заговорила о новом, довольно рискованном с политической точки зрения коллективном сборнике, составленном опальным Бариновым. Но Алина с таким же, даже с еще бвольшим вниманием заинтересовалась новым сюжетом.

— Баринов изо всех сил эту книгу пробивал, считая ее только первым шагом. Говорит, надо от Октября к Февралю вернуться, а там уже дальше и дальше... Он прямо через ЦК действовал, где есть люди гораздо прогрессивнее издательских. А для нашего начальства Баринов — персона не очень грата: из аспирантуры когда-то выгоняли не то за пьянство, не то за идеологические просчеты, из партии тоже, в шестьдесят восьмом. Правда, оба раза восстанавливали, на высшем уровне. Пишет мало, но за каждое слово дерется. Первый раз у меня такой автор несгибаемый. Одно плохо — получилось, что я опять Майковой дорогу перебежала. Он хоть и женился не на ней, но все равно у нее оставался редакторский приоритет. Странные у них отношения... Я случайно совсем увидела, как он вместе с прочитанной корректурой ей плитку шоколада протянул. И она взяла...

— Женечка, дорогая, все-таки надо начинать жить своей жизнью... — Алина по-настоящему испугалась за младшую сестру и даже забыла о себе. — Вот ты каждого нового писателя воспринимаешь как событие, но они-то ничем из своей настоящей, во всех смыслах богатой жизни и не думают с тобой делиться. А твою увлеченность безответственно используют, тем более что ты никакой платы не требуешь — даже шоколадки тебе не надо... Когда-нибудь ты поймешь, что я права, только бы не слишком поздно...

Страшно не хотелось возвращаться в издательство. Одиночество еще тяжелее там, где много людей, но надо себя пересилить. Вдруг завтра Рахатов назначит встречу, а отпрашиваться будет неудобно. Нет, для себя одной прогуливать нельзя. И Женя вернулась на службу.

23. На службе

На службе Женя уже давно чувствовала себя разведчиком — не в стане ярых врагов, а как бы в стране "третьего мира", которая и дружественные поступки совершает, но может и агрессивную акцию предпринять. Надо быть начеку: и разгадать намерения, и постараться предотвратить преступление.

Как порой хотелось назвать вещи своими именами! Но достаточно один раз возмутиться перестраховкой директора, снимающего из плана книгу участника "Метрополя", или сказать в лицо Альберту, что нельзя превращать Заболоцкого в неуемного любителя путешествий, который по своей воле в тридцать восьмом уехал из Ленинграда на Дальний Восток, потом в Казахстан, — все равно их решение не изменится, а доверие исчезнет — доверие, благодаря которому Женя сумела почти в каждой книге что-то спасти, протащить.

Вот и сейчас пришлось поддакивать Альберту, соглашаться, что, конечно, в последнем томе кайсаровского собр.соч. никак нельзя поместить его мемуарную книгу — ведь там и беседы, и стенограммы, и письма, его собственные письма.

— Как он может такое предлагать — это же нескромно! Совсем старик из ума выжил! Давайте вместе подумаем, что нам делать?

И негодование, и растерянность Альберта были искренними. Будь это другой писатель, менее известный, он не задал бы такого вопроса — просто бы власть употребил. А тут настолько сложная ситуация, что даже не стал разбираться, кто виноват. Ведь рукопись, подписанная Женей в набор, а значит, полностью ею одобренная, лежала у него в нарушение всяких графиков уже месяц. Значит, читал. Содержание ему не понравилось, а не форма. Недавно вышел последний том Ивана Ивановича — там целый раздел с его беседами и интервью. Хлопоты были только с бухгалтерией — один собеседник поинтересовался, не причитается ли ему гонорар за пространные вопросы. Причитался.

Явной крамолы у Кайсарова, конечно, нет — он отлично знает, что непроходимо, но по его книге получается — в советской литературе шла борьба, борьба не только эстетическая, но и политическая, и побеждали не сильнейшие.

Женя поехала к Кайсарову — по телефону о таком не поговоришь...

В подземном переходе на "Библиотеке имени Ленина" выбрала гвоздики диковинного желто-коричневого цвета и попросила у безразличной продавщицы хотя бы кусок газеты — укутать беззащитную природу. Но та пожала плечами — откуда? Пришлось засунуть их в кожаную индийскую сумку головками вниз. Хотя сумка была большая — в нее легко вмещались толстые рукописи, которые Женя обычно брала домой на уик-энд, один стебелек хрустнул.

В Переделкине, недалеко от дачи Кайсарова, молодой человек без шапки, в джинсовой курточке на белом меху сметал снег с роскошной серебряной машины непривычного размера: больше "Волги", но меньше "рафика". Интересно, кем он ей приходится, этой машине?

— Папа, к тебе. — Неприветливая дама такого возраста, которому совсем не подходит слово "дочь", поздоровалась сквозь зубы, не называя Женю по имени, без благодарности забрала цветы и понесла их на кухню — вряд ли Кайсаров о них узнает.

А когда жива была Зинаида Николаевна, все было по-другому. Она шумно, с радостью встречала Женю, восхищалась ее румянцем, всегда замечала и хвалила новое платье, спрашивала о работе, приглашала приходить с друзьями. И Кайсаров был тогда веселым, добродушно подшучивал и над ней, и над собой. "Сейчас буду хвастаться", — говорил перед тем, как подробно отчитаться о своих литературных и издательских успехах. Они наперебой рассказывали о своей молодости, о друзьях, учителях и учениках. О домработнице, которая часто бубнила себе под нос: "Хозяйка хорошая, только вот гостей очень любит. Даже итальянцев готова принимать".

Однажды Кайсаров благосклонно отозвался о Сашиной статье в "Новом мире". Узнав, что Женя знакома с ним, попросил привести в гости. Сашка купил "Ахашени", и Женя даже с ним повздорила, считая неприличным приходить к мэтру с бутылкой вина. Но хозяева очень обрадовались. Зинаида Николаевна поставила хрустальные рюмки, нарезала сыр, колбасу, разогрела в духовке французский батон. И все не заметили, как наступил поздний вечер...

Кайсаров с трудом поднялся с кресла, уронив при этом одну из многочисленных коробочек с лекарствами, которые выстроились перед ним на столе. Господи, как ему, такому поникшему, подряхлевшему, сказать о неприятных вещах? И Женя заговорила о его новой сказочной повести, только что появившейся в ленинградском журнале.

— О да, мне многие звонили. Не скрою, тоже хвалили. — Кайсаров с лукавым самодовольством улыбнулся. — Как правильно вы сказали о чистом веществе добра и зла! Ведь в сказке их борьба ясна и бескомпромиссна, но и в нашей жизни все поступки людей — и самых простых, и высших государственных деятелей, какими бы идеями их ни оправдывали, четко делятся на две эти категории. Вот и Баринов мне сказал, что я проповедую манихейство. Я сейчас диктую статью о перекличке современной прозы и прозы двадцатых годов. Куда-то делась "Литературка" с рецензией вашего друга, Александра Ивановича, она бы мне сейчас очень помогла. — П. А. прямо на глазах оживился, как будто выздоровел.

— Я вам пришлю, — обрадовалась Женя и стала как можно деликатнее рассказывать о беседе с замом главного. — Я думаю, если вы позвоните министру печати, то хоть что-нибудь удастся спасти. Вот я узнала номер телефона.

Неожиданно Кайсаров совсем не огорчился.

— Номер я знаю — вчера хлопотал насчет сборника моего покойного учителя. А книгу эту я все равно сейчас издаю в другом месте. Она и правда не подходит для собрания сочинений. Пусть лучше туда войдет повесть, о которой мы только что говорили. Ведь это можно?

Конечно, для начальства это будет прекрасный выход. Как они обрадуются... Честно говоря, вряд ли удалось бы пробить мемуарную часть — слишком категоричен был Альберт. И Женя не стала уговаривать Кайсарова вступать в борьбу.

— Павел Александрович, тут директору пятьдесят лет исполняется. Наши сделали ему альбом, в котором авторы и художники пишут поздравления. Валерия Петровна просила меня привезти его вам. Но если вы не хотите отметиться...

"И я вас пойму — вам-то зачем отличаться по части подхалимажа. Против Сахарова, против Солженицына вы же отказались подписывать", — подумала, но не сказала Женя.

— Да нет, давайте напишу.

Кайсаров взял тяжелый фолиант, не любопытствуя, не заглядывая туда, где уже были стихи знаменитого прогрессивного поэта с изысканной составной рифмой "а в июле — Аве, Юлий!", открыл чистую страницу и медленно вывел пару строк, озорно декламируя:

— Неуважаемый Юлий... Как его отчество? Сергеевич! Пятьдесят лет вы прожили с наложенными штанами, ни черта не понимая в литературе, ну и так далее...

Женя засмеялась, но то был смех сквозь страх. Что теперь делать? Вырезать страницу — будет видно. Решила все-таки посмотреть своими глазами: в альбоме было нацарапано несколько дежурных, даже стилистически небезупречных фраз.

— Евгения Арсеньевна, в молодости мы задумали и начали писать книгу под названием "Самогранник", где намеревались соединить фольклор, поэзию, прозу, литературоведение, в общем, дать синтез литературы двадцатых годов. Каждый туда свое вписывал.

Женя постаралась изобразить удивление, интерес, благодарность за доверие. Силилась не показать, что весь этот рассказ, который П. А. подает сейчас как откровение, она уже несколько раз слышала из его уст, да и сам он написал об этой книге в воспоминаниях.

— Может, эту идею и нельзя было осуществить. Я сам несколько раз к ней возвращался, но в молодость, к сожалению, вернуться нельзя. Думал, кому бы это отдать. Есть несколько писателей, считающихся моими учениками, но одни — слишком приземленные, без полета, другие фантазируют сухо, рассудочно. А может быть, это вещь научная и продолжать ее должен ученый? Не знаю. У вас есть вкус, трудолюбие, любовь к слову, вы сможете пережить эту вещь как свою. Покажите ее Александру Ивановичу. Но больше никому не давайте.

Кайсаров медленно встал и, держась за стол, за стену, побрел в свою библиотеку. Долго там рылся, позвал дочь. Она говорила с ним громко, четко артикулируя слова — как с глуховатым стариком.

Дорогу до станции Женя не заметила, хотя так любила ее: здесь соединялись потаенные воспоминания и лес, тропинка, поле, такие разные каждый месяц, в каждое время года.

В вагоне электрички она достала зеленую папку, завязанную с трех сторон белыми, не загрязненными частыми прикосновениями тесемками. Внутри папки просторно лежали листы, исписанные разными почерками. Последним был клочок разлинованной бумаги с одной строфой:

И смело смыл
Знаменья лжи,
И жизни смысл
Себе сложил.

24. И жизни смысл себе сложил

Уже несколько лет и директор, и начальник отдела кадров, и парторг приводили на собраниях удручающие — по мнению райкома партии, которое они без малейшего сопротивления признали своим, — сведения о среднем возрасте редакторов. Эти цифры должны были тонко намекнуть дамам пенсионного возраста, что пора воспользоваться правом уйти на заслуженный отдых. Составлялись списки, из которых следовало, что в течение ближайших пяти лет — советским людям привычно мыслить пятилетками — все переростки покинут издательство. Но только доходило до дела, начинались мольбы об отсрочке. Причины приводились всегда веские: необходимо дотянуть дочь до окончания института, помочь внуку поступить в вуз, доработать до льготного стажа, дающего прибавку к пенсии в десять процентов... В одних случаях резоны убеждали, в других, когда речь шла об одиноких старушках, всю жизнь отдавших издательству и не мыслящих без него своего существования, бестрепетной рукой выполняли приговор. Одна горемыка, не сумев приспособиться к насильно всученной свободе, отравилась газом. А ведь уходила она из издательства, как говорится, по-доброму, без скандала. Принесла, правда, отчаянную челобитную в профком, но пока спускалась с пятого этажа на второй, где на собрании должны были рассматривать ее дело, профлидерша уговорила ее не позориться, забрать бумагу: дескать, все предрешено.

Выходит, борьба шла не на жизнь, а на смерть. Все средства хороши. Одна завша, ровесница главного редактора, на недвусмысленный намек ответила: "Уйду только после тебя". Но уже и главный был на пенсии, а она все еще работала. Говорили, что у нее есть рука в ЦК. Скорее всего, она сама и была автором этого слуха, но кто проверит... Директор в таких случаях был доверчив.

Штаб нестареющих душой ветеранов разместился в кабинете Вадима, возглавившего борьбу — и как начинающий пенсионер, и благодаря связям в вышестоящих инстанциях. Он безоговорочно поддакивал старушкам, как, впрочем, и сочувствовал молодым, жаловавшимся, что из-за старой гвардии им нет никакого роста. Умело направляя на директора разъяренных дам, он заварил такую кашу, что расхлебывать ее было назначено собрание представителей коллектива с приглашением министра и его замов.

Дата держалась в секрете. Была объявлена готовность номер один — на этой неделе Вадим просил всех своих сторонников не брать библиотечный день. Во вторник, когда директор был занят государственными делами — в ранге приглашенного укреплял свои связи с делегатами юбилейного пленума правления Союза писателей, — состоялась генеральная репетиция будущего действа.

Женю позвал сам Вадим. Она уже не удивилась, увидев перебежчиков — парторга например, на словах бывшего за мир и дружбу, на деле еще вчера считавшего позицию директора более крепкой и поддерживавшего его, а сегодня распоряжавшегося в кабинете Вадима. А ведь его назначили вести собрание...

Сейчас, в присутствии человек десяти, обсуждались глобальные проблемы: как добиться, чтобы дружественные редакции сражались в полном составе, а нейтральные — только своими представителями. Враждебных Вадиму просто не было. Договорились, что заранее списки выступающих составлять не будут, а после каждого выступления за директора парторг будет выпускать на трибуну двух-трех его противников. Вадим очень умело делал вид, что борется за попранную справедливость, что печется исключительно о благе обиженных тружеников, но Женя-то знала, что для него это собрание — последний рывок раненого зверя.

Примерно неделю назад она корпела над стихотворной рукописью у техредов, рядом с кабинетом плановички. В тридцатые годы экспроприированный особнячок стал тесен для главного издательства страны, поэтому нарастили два верхних этажа, а уже при Жене закончили боковую пристройку. Ее сооружение курировал сам Вадим и, как говорили злые языки, сильно нагрел на этом руки, но не пойман — не вор. Уволили начальника АХО, что не улучшило качество стройки — и вот через слишком тонкую стенку Женя нечаянно услышала, как плановичка докладывала директору об обнаруженных ею ошибках в отчетах Вадима. А как раз шла кампания по борьбе с приписками, и, умело использовав этот случай, можно было тотчас отправить Вадима на пенсию, выдав это за благо, за спасение от скамьи подсудимых. Но рохля Сергеев не стал добивать противника, не понимая, как это опасно для него самого.

А страсти у Вадима распалялись. Экстремисты требовали поставить вопрос об увольнении директора, правда, все же было непонятно, какие преступления или хотя бы проступки будут поставлены ему в вину, ведь если министерское начальство поймет, что происходит бунт пенсионеров против увольнения, сражение будет проиграно вчистую.

Чуть слышно заурчал электронный телефон, Вадим взял трубку, сосредоточенно слушал, что-то прикидывая в уме. И как результат старательных раздумий на лице его возникло два выражения: губы сложились в скорбно-торжественную мину, а в глазах мелькнула радость игрока, получившего козырную карту.

— Да, да, непременно передам, — скороговоркой пробормотал он и положил трубку. — Товарищи, мне звонили из милиции... — Он помолчал, сделав горестное лицо. — Сегодня утром Мария Ивановна Майкова выбросилась из окна своей квартиры.

— Как? Не может быть! — вскрикнула Женя. — Она выживет?

— Нет, но пусть это останется пока между нами... — Вадим посмотрел в глаза каждому, и все с готовностью закивали — такие обещания легко даются и так же легко нарушаются. — Анну Кузьминичну вызовите ко мне.

"И я виновата", — подумала Женя.

Память стала подсовывать разные картины... Крик, встретивший Женю в первый день службы... Отделение для нервнобольных, куда ее, только что назначенную страхделегатом, отправили с передачей, купленной на профкомовские два пятьдесят. По случаю эпидемии гриппа свидания запретили, а то как было бы узнать Машу, ведь Женя видела ее мельком...

Этой весной двух человек из редакции надо было послать на овощебазу. Женя как раз и рукопись сдавала, и срочную корректуру читала, и встреча с автором была назначена. Когда ей сказали, что больше некому, она чуть не заплакала от обиды — они будут чаи распивать, а ей опять ночью не спать. Но раз Кузьминична не защитила, то просить, унижаться перед ними она не будет.

Вторая смена в три часа, поэтому Женя успела утром поработать с Бариновым, а потом поехала искать базу — каждый раз отправляли работать на новую. И вот, выйдя из электрички на Северянине, она наткнулась на Машу Майкову, похожую на пугало — в синих заплатанных брюках, в старой куртке, больше напоминавшей телогрейку, и в клетчатом платке — мама точно в таком же ходила в сарай за дровами, когда они еще жили в своем доме с печкой.

И вдруг после первых, ничего не предвещавших фраз эта скрытная, необщительная женщина нервно открыла нараспашку свою душу. Там была и диссертация, которая пишется с неимоверным трудом, и Баринов, ради которого она столько раз рисковала, а он женился на дочери генерала, и нестерпимое одиночество, и ненависть редакционных кумушек... Когда она сказала "моя статья", Женя сделала вид, что знает, какую статью написала Маша, и только потом догадалась: "моя статья", "моя книга" — это та, которую Маша редактирует.

В темном холоднющем закутке они перебирали гнилой лук, и Жене стало казаться, что это у нее такая тяжкая, беспросветная жизнь.

Чем она могла помочь? Тем более что на следующий день в издательстве Маша опять ответила сухим кивком на дружеское "здравствуй" и Женя как будто лбом о стенку стукнулась.

Летом на имя директора пришла кляуза от старого большевика, процитировавшего строки из бариновского предисловия, где неодобрительно говорилось о том, кто разогнал Учредительное собрание. "Знают ли в издательстве, о ком речь!" — гневно вопрошал читатель. Директор испугался и решил наказать виновных вместо того, чтобы письменно извиниться за допущенную ошибку — книга вышла полгода назад и вряд ли бы нашелся второй человек, читающий предисловия, знающий, что Учредительное собрание разогнали не при царе и считающий бариновскую оценку несправедливой.

Кузьминична, подписывавшая книгу в печать, считала, что виновата только Маша. А чтобы заглушить шепотки о своей вине, громче всех кричала: "Тебе этого никогда не простят!" Она же объявила, что теперь Машу исключат из партии и, скорее всего, уволят. Но партбюро, на котором должны были решать этот вопрос, все откладывалось.

Теперь на заседании будет другая повестка дня.


Вечером, когда все издательство уже знало о трагедии, Кузьминична затащила Женю к себе в кабинет, где бухнула полпачки чая в стакан с невыключенным кипятильником. Варево мгновенно поднялось и выплеснулось на стол. Женя выдернула вилку, а Кузьминична как будто не заметила лужи и, не дождавшись, пока заварка осядет, запила чаем горсть таблеток.

— Она письмо в почтовом ящике оставила! Написала, что я виновата в ее смерти! Она же сумасшедшая! Она на мое место хотела сесть! И в партию для этого вступила! И диссертацию писала!

Кузьминична все время привставала, собираясь выбежать из-за стола, но тут же садилась обратно — как будто боялась, что ее кресло сейчас же займут. Кто? Машин дух? Женя уже хотела звать на помощь, но начальница внезапно затихла и устало просипела:

— Мне Вадим Вадимыч посоветовал на больничный уйти. Кабинет я закрою, а вас прошу взять в свою комнату цветы и поливать их. Только никому не говорите.

О чем не говорить? Переспрашивать Женя не стала.

— И еще. Рукописи будет Альберт Авдеич подписывать, а вас прошу на все заседания ходить и мне потом звонить. Только не из нашей редакции, чтоб никто не знал.

Чего не знал? Как не знал, если она фактически оставляет Женю своим заместителем? Обходя парторга редакции, который с удовольствием исполнял выгодные для него обязанности в те нечастые дни, когда Кузьминична так болела, что не могла добраться до конторы, или уезжала в отпуск. Положенные двадцать четыре дня она никогда не отгуливала — всегда возвращалась раньше срока в бессмысленной тревоге якобы за работу редакции. На самом деле, конечно, — в страхе за свое место. В отсутствие Кузьминичны работа шла даже лучше — без постоянных взбучек, без нервотрепки решались самые пожарные вопросы.


В среду вечером директор вызвал к себе актив и сообщил о завтрашнем собрании, на котором мы должны рассказать нашему министру о трудностях в работе. "Товарищи, прошу проявить активность!" — закончил он с всегдашним комсомольским задором, не сообразив, что призывает к активности против себя.

Обычно на собраниях зал был похож на голову стареющего мужчины: спереди большие залысины — пустые кресла, затем редкие кустики и, наконец, полоска волос шириной в три-четыре последних ряда. Теперь же мест не хватило, хотя и было объявлено, что приглашены только члены дирекции и "треугольники" редакций и отделов. На первом этапе план Вадима с блеском осуществлялся.

Жене удалось занять крайнее место у выхода, чтобы сбежать, если говорильня затянется: Рахатову было удобно встретиться с ней именно сегодня. Начали в четыре, и была надежда, что к концу рабочего дня все закончится.

Сначала все к тому и шло: директор целый час разглагольствовал с трибуны об успехах, достигнутых несмотря на объективные трудности, бережно покритиковал министерство за сложности с бумагой и, довольный собой, сел на свой стул в президиуме. Потом по бумажке пробубнили положенное комсомольский секретарь и начальник АХО.

В шесть часов, когда обычно к выходу стыдливо, но настойчиво начинал тянуться ручеек из сотрудников производственных служб, слово взял Вадим. Говорил он сбивчиво, то и дело оправдываясь, что ему тяжело, но ради дела он готов пожертвовать собой, положить голову на плаху. Как коммунист он должен, обязан сказать правду. Выходило, что из-за директора неправильно реставрируется старое здание, быстро обветшала новая пристройка, план третьего квартала под угрозой... И, хотя все эти беспорядки были результатом усилий самого Вадима, получалось, что виной всему нравственная нечистоплотность директора:

— Мне его шофер жаловался: "Вадим Вадимыч, говорит, надоело мне возить его красотку..."

Это Сергеева-то, который так всего боялся, который всем женщинам, и молодым, и старым, и красивым, и уродинам, без разницы, говорил одинаковые комплименты. И даже если они были сказаны впопад, все равно звучали фальшиво.

— Но самое главное, товарищи, — голос Вадима поднялся до патетики, — это то, что Юлий Сергеевич не может, не имеет права работать с людьми. Мы вынуждены констатировать, что он вместе с Анной Кузьминичной довел до самоубийства одного из лучших наших редакторов, высококвалифицированного специалиста, члена партии Марию Ивановну Майкову... — Эти риторические характеристики звучали в его устах, как титулы: Герой Труда, лауреат премий, член ЦК...

— Ну, понимаете, это, понимаете, уж такие обвинения серьезные... — Дама из министерства в вязаной мохеровой шапчонке, особенно уместной для сидения в президиуме, возмущенно прервала многозначительную паузу.

Но то ли чин ее был небольшой, то ли Вадим уже закусил удила, но при ощутимой поддержке зала он взвизгнул:

— И тому есть доказательства!

Раздались одобрительные хлопки.

Когда интеллигентная, казалось, редакторша принялась расписывать, как Сергеев не поздоровался с ней на приеме в болгарском посольстве, Женя вышла из зала, не заботясь о том, кто что скажет. В коридоре у дверей курила космонавтша, одна из главных сподвижниц Вадима.

— Ты куда? — Она ткнула пальцем в Женину грудь и покачнулась.

Пары крепкого напитка перебивали запах сигареты и резких французских духов — Женя не смогла вспомнить знакомое название. "Сейчас вернусь" прозвучало как "отстаньте!", Женя сама удивилась своей твердости. А добровольная охранница уже "тыкала" другому.


— Боже мой, что же так поздно?!

В голосе Рахатова Женя услышала нотку недовольства, даже осуждения. В другой раз она бы не удержалась и использовала ее как вещественное доказательство его эгоизма, но сейчас было не до того. Она возбужденно затараторила, комментируя все нюансы собрания, — себялюбие заразно. Рахатов, впрочем, видел издательскую ситуацию со своей высокой колокольни.

— Жаль, они оба неплохие люди. Конечно, положиться на Сергеева нельзя, но пакостить мне он бы не стал. А Вадим Вадимыч помог достать балакрон для переплета моего трехтомника... Жаль, жаль... Но ты-то что так волнуешься? — Рахатов с досадой отодвинулся от Жени.

— Как вы не понимаете? Эта космонавтиха, она перед собранием грозила: "На этот раз мы тебе не дадим отсидеться! Надо быть принципиальной и отстаивать свою позицию!" Я же не могла сказать ей, что никакая это не моя позиция, да и принципы их — чистый камуфляж! Говорится так высокопарно, а имеется в виду: плати по счету! Знает, что Вадим помог с квартирой. Если бы он сам велел мне выступить, то пришлось бы что-то мямлить. Жалкое зрелище. Одна дама минут пятнадцать тужилась на трибуне. Было совершенно непонятно, о чем речь, но она так эффектно вынимала из предусмотрительно прихваченной лакированной сумки кружевной платок и прикладывала к глазам, так пронзительно завибрировала голосом и, оборвав фразу, засеменила на шпильках к своему месту, что можно было считать задание выполненным. Я бы так не смогла.

— Женечка, они мизинца твоего не стоят! Не огорчайся, выкинь все из своей великолепной головки! — Рахатов принялся стягивать с себя мохнатый свитер.

— Господи, что я завтра Вадиму скажу! — Женя не могла уже остановиться, но все-таки призналась в своей трусости. — Да наплевать на него! Как омерзительно он Машину смерть использовал! Кузьминичну приплел, а чтобы она не смогла возразить — отправил ее на больничный! А Сергеев, как дурак, сидел и молчал! Я теперь сомневаюсь, оставляла ли несчастная Маша письмо, не сам ли он его выдумал...

Дальше Женя говорить не смогла — мешало платье, которое Рахатов пытался с нее снять. Она вскинула руки, но запуталась в подоле и не смогла расстегнуть пуговицу у ворота.

— Я сама! — рассердилась она и нехотя продолжила раздеваться. — Нет, вы меня совсем не слушаете. Я за себя постоять могу!

— И полежать тоже! — Рахатов потянул Женю за руку, но она даже не улыбнулась его каламбуру.

— Я ведь от вас ничего не требую, даже совета не прошу! Но вы всегда так — все мои слова куда-то ухают, до меня даже эха не доносится... Отгородились от моих страданий! Только не говорите опять, что я добрая, что не захочу рубить голову вашей...

— Остановись, пожалуйста! Остановись! — Рахатов попытался лаской утишить бурю. — Ты ведь звездочка яркая и горячая, упавшая мне в ладони. Спасибо тебе за это! Но нам нужно вести себя по-японски, фигурально говоря. У них очень мало земли, и на крохотном клочке, который можно закрыть собственным кимоно, они ухитряются выращивать массу превосходных вещей. Там не пропадает ни одного полезного сантиметра площади, так любовно и бережно относятся они к своему саду. К сожалению, пока так случилось, что у нас с тобой хронический дефицит времени. И очень обидно те недолгие отрезки, подаренные нам судьбой, тратить на горькие слова, на споры, на уколы и укусы. Ведь в конечном итоге ни тебе, ни мне никакой радости или тепла это не приносит. Можно любые вопросы обсуждать, все, что угодно, кроме одного: быть или не быть...

Но Женя уже ничего не могла с собой поделать. Как будто внутри, в груди отчаяние ее материализовалось и только оно диктовало слова и интонацию.

— Давайте условимся, — Рахатов перешел на "вы". — Можете говорить все что угодно, но только не в такую минуту. — Он встал с кровати и начал одеваться. — Это уже цинизмом отдает, это оскорбительно для нас обоих.

Женя села и продолжала слушать его, не замечая, что она голая, неуютно было от другого. Она и раньше могла огорчить Рахатова, могла сказать ему резкие слова, но сразу же становилось стыдно, начинала жалеть его, боялась даже трещины, которая могла появиться, если на их хрупкие отношения нагрузить слишком много правды. Как бы ни злилась она на Рахатова, всегда помнила ту волну радости, которая, вдруг набегая, захватывает тебя и приподнимает над скукой, над суетой, над безликой толпой в автобусе, в библиотеке, на собрании...

Но все реже приходило такое настроение. Ведь на земле — оскорбительное положение, которое Рахатов с обидной легкостью не принимал во внимание: "Ты не любовница, ты — любимая". Он даже не понимал, зачем Женя так старательно укутывала завесой тайны их знакомство. Все труднее становилось скрыть от самой себя, что его ласки уже не касаются той части ее души, о существовании которой она совсем недавно начала догадываться.

И вот первый раз Рахатов пожертвовал близостью, чтобы ее образумить, а она даже не испугалась. Не хотелось ни обвинять, ни виниться. Оказалось, что самое худшее — молчание... молчание, которое не хочет, чтобы его нарушили.

25. Сашуля!

— Сашуля! Какими судьбами!

Саша вздрогнул, как будто его застигли на месте преступления, и обернулся. Свет из единственного окна в конце коридора, поцелуй в губы, который он все же принял за дружеский. И вот его уже взяли за руку и повели в кабинет. Незнакомая полноватая блондинка с яркими губами.

— Ты что же, не узнаешь меня? Неужели так постарела?

Кокетливая интонация как будто подтолкнула Сашину память. Если короткие бледно-желтые волосы, торчащие в разные стороны то кольцами, то сосульками, заменить на прямые длинные цвета... темно-коричневого цвета, который теперь выглядывает только у корней, выпустить воздух из пухлых щек, подтесать талию, бедра... то получится... Светлана...

Чтобы загладить свой промах, он радостно, слишком восторженно для искреннего признания, воскликнул:

— Что ты! Наоборот! Помолодела!

Светлана самодовольно хмыкнула и села за стол.

— Слежу за твоими успехами, молодец...

Говорила она свысока, как бы поощряя молодое дарование, хотя Саша был моложе ее всего на одиннадцать месяцев, — так мастодонты от критики подбадривают начинающих, этими же фразами литературные начальники сигнализируют, что их кресло выше любых творческих успехов. Светланиных работ Саша не заметил, хотя регулярно читал толстые журналы и литературные страницы общеполитических газет, поэтому сразу понял, что она сделала издательскую карьеру.

— А я совсем писанину забросила — все время служба отнимает... Я ведь заведую редакцией по работе с молодняком. — Светлана одернула красную кофточку, поставила локоть на стол и пристроила в лунке ладони расплывшийся подбородок.

Саша отвел глаза от выставленного напоказ декольте. Новость его обрадовала, а заигрывания он не заметил.

— Вот здорово! Я как раз книгу принес — мне ваш главный посоветовал статьи и рецензии собрать. Выходит, ее тебе нужно отдать?

— Да, дорогуша, мне... — Светлана откинулась на спинку кресла и, прищурившись, сладко потянулась.

Но и на это Саша не обратил внимания: он доставал из купленного в магазине "Лейпциг" серого кожаного дипломата рукопись своего будущего первого сборника — аккуратную папку, на крышку которой он вчера вечером наклеил белый лист с обрезанными для щегольства уголками и фломастером сделал надпись. Как на настоящей книге.

— Тут три раздела, все статьи печатались — я в заявке указал библиографию... — Саша говорил о своей работе, все больше увлекаясь, но совсем не тем, что хотелось бы Светлане.

— Я все поняла, положи ее сюда. — Светлане даже нравилась эта игра, эта Сашина непонятливость. Ей приятно было оттягивать предстоящее — она твердо знала, что оно предстоит. — Ты с Инкой-то уже официально развелся? Как она тебя с ребенком надула! Знаешь хоть, кто его отец на самом деле?

Сашу больно укололо, что о его стыдной тайне говорят вслух, походя, но ответил он только молчанием.

В кабинет вошла долговязая девица с глубоким вырезом на угреватой груди, раскрыла рот и сразу ретировалась, выпровоженная злым взглядом начальницы.

— Никак не могу приучить стучаться. Лучше запереть...

Светлана медленно, повторяя движения только что исчезнувшей молодой кокетки, подплыла к двери и повернула ключ. Заметив, что Саша посуровел и стал закрывать дипломат, она склонилась над низким лакированным шкафом и достала из него початую бутылку коньяка и две рюмки с коричневыми лужицами на дне.

— Выпьем за встречу? Конечно, сейчас рискованно, но ведь от этого только приятнее... Ты меня не выдашь?

Пристроившись на ручке Сашиного кресла, Светлана заглянула ему в глаза. Поняла, что торопиться не стоит, подождала, пока Саша выпьет, налила ему еще, встала и, расхаживая по кабинету, поворачивалась то одним, то другим боком, обтянутыми слишком узкой, слишком короткой юбкой.

— Слушай, может, ты помнишь, какие есть статьи на антиалкогольные темы, — нам сборник надо составлять, а я не в курсе. Говорят, у Гладкова есть, но он же вроде алкоголик был?

— Да, написал он о вреде пьянства, со знанием дела написал... А особенно в антиалкогольную страду ценится "Серая мышь" Липатова — жаль, не дожил человек до апогея своей славы. Сейчас за эту повесть все издательства ухватились. А вот бедняге Пушкину не повезло: уже и школьники знают, что "выпьем, бедная старушка" — не о квасе речь. У Жени в издательстве целую неделю совещались, включать ли эту крамолу в сборник. Решили повременить и обойтись без Пушкина.

У Саши закружилась голова. Он забыл про бессонную ночь, проведенную над рукописью, когда исправлял опечатки, заклеивал лишние фразы, впечатывал новые слова для прояснения мысли. Исчез страх, заставивший дрожать колени, едва он переступил порог издательства. Рукопись пристроена и, кажется, удачно. Уже сам он налил себе и Светлане и с удовольствием тянул по глоточку не самый плохой грузинский коньяк.

Когда Светлана подошла к нему, положила его ладонь на свою мягкую грудь, а своей рукой начала расстегивать его ремень, он уже перестал контролировать ситуацию...

— ... Ах, хорошо! — Светлана залпом выпила одно за другим содержимое обеих рюмок и убрала опорожненную бутылку. — Теперь перышки почистить надо. — Она подошла к зеркалу на стене, взъерошила волосы и, подкрашивая губы, хихикнула: — Я тебе помадой ничего там не испачкала? Ты с кем живешь-то?

— Один.

— Да я знаю, что один. Трахаешь кого? Баба у тебя есть?

Кто-то дернул дверную ручку, потоптался, послышался удаляющийся стук каблуков.

— Ну, мне, наверное, пора? — Саша робко ухватился за соломинку, чтобы выбраться из пустоты, возникшей там, где раньше была надежда, усталость, опьянение.

На виду лежало стандартное оправдание, годящееся на все подобные случаи: на его месте так поступил бы каждый мужчина. Правда, на филфаке, где на десять девочек всего полмальчика, он, бывало, переводил в необидную шутку слишком ласковый поцелуй или страстное признание. А тут... Откуда у него эта просительная, заискивающая интонация? Она и потопила соломинку.

— Что значит "пора"?! Вместе пойдем! — Светлана скинула с себя все церемонии. — Пи-пи сейчас сделаю и пойдем.

Повозившись с замком, она вышла. Больше всего Саше захотелось сейчас оказаться на улице, одному, долго идти пешком и ни о чем не думать, но он даже не приподнялся с кресла.

— Слушай, я тебя закрыла... Вот умора! Чтоб не убежал! — Светлана громко радовалась своей предусмо-трительности. — Ну, я готова, пошли.

Сумерки, каждый вечер превращавшие цветной город в черно-белую графику, независимые друг от друга люди, машины, едущие по своим делам, помогли Саше понять, что ненавечно он теперь привязан к Светлане, что все еще можно поправить.

— Инку твою я никогда не любила. Все им дано, с рождения все устроено: и прописка, и квартира, и работа — если, конечно, захотят служить. А нет — и не надо, папочкиного наследства даже на внуков хватит. А от кого этот внук — им наплевать! Вот нам, гостям столицы, чтоб чего-нибудь добиться, как еще покрутиться приходится! Чтоб в это кресло сесть, сколько раз надо лечь под всякое дерьмо. Ну ничего, я им, падлам, еще покажу! А про Инку забудь — ею Бороденка наш занялся капитально. Она теперь сполна получит. Папашу-то ее секретарем назначили... или избрали — путаюсь я, да это одно и то же. Вот ради такого тестя и готов наш соколик со свободой расстаться. Что-то из этого выйдет! Увидим, кто кого!

Саша плелся за Светланой, не вслушиваясь в ее слова. Уже давно ему было безразлично все, что связано с прежней семейной жизнью. "Этого не было", — когда-то сказал он себе и сам поверил. Конечно, не сразу. Пришлось долго выхаживать, лечить раненую гордость, гасить вспышки беспомощной ненависти. А фантомный Ленечкин кашель все еще будит по ночам...

Сейчас он терпеливо ждал, когда же кончится очередное испытание, и думал о том, как отредактировать встречу, чтобы о ней можно было рассказать Жене.

Но у Светланы были совсем другие планы.

— Вот и мой дом, видишь, башня белая. Сейчас уж как следует... — Она многозначительно посмотрела на Сашу, — отдохнем. Вон, смотри, на пятом этаже мои окна. Господи, свет-то там откуда? — Светлана зло, некрасиво выругалась. — Муженек, черт бы его побрал, раньше срока при...ярил. Старый мудак! Ладно, отпускаю тебя. — Она подставила щеку для поцелуя и деловито добавила: — Позвоню сама — в рукописи-то телефончик не забыл указать?

И хотя Светлана дернула за ниточку, напомнив, что Саша теперь от нее полностью зависит, он обрадовался неожиданной свободе. "Да ну вас всех..." — отгородился он разом от всего нелепого и стыдного в своей жизни. В голове закрутилась одна недодуманная идейка насчет Полонского, и с ней он быстро зашагал к метро.

26. Истории пока не известно

Истории пока не известно ни одного учреждения — от химчистки до министерства — чья работа застопорилась бы из-за отсутствия руководителя. Без курьера, без машинистки, без корректора сразу бы возникли неудобства, появились проколы, а без директора издательство пребывало уже почти полгода, и, казалось, так может продолжаться вечно.

В конце декабря, когда все гадали, выдадут ли до праздников зарплату, какой будет заказ и хватит всем или опять придется разыгрывать, разрешат ли пожарники проводить в актовом зале елку для издательских детей, когда многим стало понятно, что уже никуда не пригласят и надо либо самим звать гостей, либо делать вид, что Новый год — семейный праздник и что его по святой многолетней традиции отмечают у себя дома, в интимном кругу, а всю досаду одиночества сорвут на безответном телевизоре, — именно тогда произошло окончательное падение кабинета Сергеева.

Объявили о партийном собрании, на котором должны зачитывать очередное закрытое письмо. Правда, неясно, от кого закрытое — о нем рассуждали уже и в утреннем переполненном автобусе, и в очереди за мясом. Новый парторг, которого с помощью горкома директор сумел посадить на место прежнего, изменника, открыл короткое собрание предательскими словами:

— Сегодня наконец-то товарищ Сергеев избавил нас от своего присутствия.

Власть рассредоточилась. Ее очажки то вспыхивали, то едва тлели в трех кабинетах: Вадима, Альберта Авдеича и парторга, объединившегося с плановичкой, с главным бухгалтером и с редакционной завшей, женой политически активного космонавта. Но вопреки басне Крылова, воз тащился и даже не скрипел.

Каждый понедельник начинался с азартного обсуждения кандидатуры будущего директора, документы которого вот-вот пройдут все инстанции. Оценивался его рейтинг, а проще говоря — потянет ли он на эту должность. Поражала компетентность, даже профессионализм, с которым рассматривали каждого нового претендента.

К марту теневые кабинеты назначили на искомую должность одного из "почвенников", наметили расстановку сил, обновили с ним знакомства и дружбы, а некоторые даже съездили за советом по якобы неотложным делам. Но почва ушла из-под ног кандидата, когда несколько дней по радио и телевидению передавали классическую музыку, ставшую реквиемом его мечтам и притязаниям.

Казалось, общественная жизнь в издательстве замерла. Этот искусственный колосс лишился чувств и сознания временно. Перестали проводить профсоюзные и партийные собрания, производственные совещания созывали лишь тогда, когда нельзя было решить вопрос в так называемом рабочем порядке, то есть быстро, без рассусоливания.

Сидели по своим окопчикам и чего-то ждали. Техреды, например, предвкушали захватывающее зрелище по распределению ролей при новом царе. Их интерес в данном случае был чисто платоническим — высоко находилась власть директора, слишком сложно до них дотянуться. Даже при желании ему надо будет преодолеть преграду — их сюзерена Вадима, что пока никому еще не удавалось. В этом издательстве.

В других — другие нравы. Рассказывают, что некий директор некоего царства-государства сам лично принимал на работу всех женщин, от курьера до редактора, после неминуемой беседы один на один в специальной, смежной с его рабочим кабинетом, комнатушке, где он совершенно официально мог прилечь на диван во время слишком утомительного рабочего дня. Касались ли эти правила начальственного состава — всяких там завредакциями, руководителей планового, производственного отделов — история умалчивает. Впрочем, кажется, на эти должности назначались только мужчины.

Всем, что было ненужно и неинтересно Вадиму, занимался Альберт. И даже эти крохи с барского стола опьянили его, затуманили прошлое, настоящее и будущее, сделали абсолютно счастливым. Женя стала сторониться его кабинета, так как никакого интереса к производственным вопросам он не выказывал, соглашался с любым предложенным решением и ждал только момента, когда можно будет подвернуть разговор к своему творчеству — вслух декламировал стихотворные миниатюры, жаловался, что день совершенно забит, но он приспособился сочинять в дороге — в метро, в автобусе.

— Прихожу домой, перед ужином выпиваю одну-две рюмашки коньяку и за письменный стол. Часа два-три еще работаю. — Альберт откинулся на спинку кресла и на лице его появилась мечтательная улыбка. Что ему было слаще вспоминать — коньяк или то, что он называет творчеством, — разобрать невозможно.

Из вежливости Женя делала удивленное лицо. Испытывая к себе отвращение, хвалила опусы шефа, с трудом следя за тем, чтобы разнообразить оценочные слова. Старалась она зря — он был рад обманываться, подозрения в неискренности не возникали в его голове.

Немного легче было вести чисто литературные разговоры — дело в том, что Альберт Авдеич не силен был в определении жанра того, что вышло из-под его пера (машинкой он никогда не пользовался, перепечатывала ему секретарша, которой в благодарность разрешалось переваливать свои непосредственные обязанности на редакторов).

Как-то он прочитал свои стихи, где с потугой на остроумие рифмовалось "печка-речка" и "мороза-навоза".

— Есть какой-нибудь жанр про деревню?

— Эклога, — неосторожно проговорилась Женя. И чтобы он не воспринял греческий термин как насмешку — подходил он к виршам Альберта как корове седло, добавила: — Только это жанр серьезный, а у вас ведь вроде бы с иронией?

— Вот-вот, ироническая эклога — так можно? А первая буква какая?

— Э, — ответила Женя.

Через полмесяца эклога появилась на последней странице одного не очень популярного еженедельника.

— Евгения Арсеньевна, мы тут посоветовались — не скрою, мой голос имел решающее значение — и решили предложить вашу кандидатуру на пост завредакцией.

— Какой? — испугалась Женя.

— Как "какой"? Вашей.

— А Анна Кузьминична?

— Она уволилась сегодня на пенсию, по собственному желанию, — строго и отчужденно произнес Альберт. — Вы же понимаете, после той истории ей у нас делать нечего.

— Спасибо. — Больше ничего Женя не могла придумать. Наверное, надо было отказываться, сомневаться в своих силах. Но она любила работу, была уверена в себе и даже для приличия не могла предать эти чувства.

— Значит, посылаем документы наверх, вы согласны. Тут вот еще я хотел дать вам свою новую книгу... — Тон чуть-чуть изменился, но только тон. Никакого неудобства он не испытал. — Это сигнальный экземпляр. Вы не могли бы передать ее какому-нибудь критику — у вас много знакомых, — чтобы он напечатал рецензию на нее? Я надпись не делаю — это ведь неудобно будет... А вам потом подарю, когда авторские получу.

— Да, конечно, я постараюсь.

Женя изобразила, что все нормально, в порядке вещей. Протянула руку за книгой, опрокинув пластмассовый стакан с остро отточенными карандашами. Выходя из кабинета, больно стукнулась об угол книжного шкафа.

Что-то разладилось, она даже не могла естественно шагать — то увеличивала расстояние от поднятой ноги до пола и тогда раздавался громкий стук, то уменьшала его — нога проваливалась в пустоту, и Женя едва не падала.

Как теперь выполнить просьбу-приказ? Кого просить? Ну, фельетон мог бы Сашка написать, а положительной рецензией на эту графоманию кто захочет мараться? Хотя... он все-таки начальство. Временщик, но кто знает, сколько он так просидит и кем потом будет. Ладно, Сашка поможет. Обидно другое. Про заведование вставил, скорее всего, для того, чтобы заставить меня платить. Это только приманка.

И все-таки древние инстинкты в ней проснулись. В начальной школе Женя была звеньевой и гордо носила красную нашивку на правом рукаве коричневой формы, в пионерском лагере ее даже выбрали председателем совета отряда, и она с гордостью отдавала каждое утро рапорт пионерскому генералу. Это была вершина ее карьеры. Уже в старших классах не без труда отбивалась и от роли комсомольского вожака класса, и от членства в школьном комитете.

Голова заработала. Стала думать, как перестроить весь процесс, поменять планы, пригласить молодых, свежих авторов. Не пугало даже то, что на двенадцатую пятилетку уже все расписано и утверждено. Женя знала, сколько там бессмысленных книг, не нужных ни читателю, ни крупному начальству... Только их заменить — уже все пойдет по-другому.

— Как я рада! Как рада!

Валерия Петровна, попавшаяся Жене на лестнице по дороге от Альберта, обняла ее и расцеловала, больно уколов плохо выщипанными усиками над верхней губой.

— Чему? — непритворно удивилась Женя.

— Я всегда считала, что место заведующей должно быть вашим! — Громко, так, чтобы услышали проходящие мимо, заявила Валерия.

— Тише, тише! Ведь еще ничего не решено, все еще сорваться может... — Жене стало стыдно, неловко, что на нее рассчитывают, а она может обмануть надежды.

— Молчу, молчу... Наши уже обсуждают, кого вы повысите. Чернова себя к вашим любимчикам причислила. Аврора вообще собирается на работу не ходить — мол, Евгения Арсеньевна цену ей знает и даст возможность работать дома. — Это Валерия доложила шепотом, крепко держа Женю за локоть в темном коридоре, ведущем в их редакцию.

Много раз и в этот день, и в другие приходилось Жене испытывать чувство самозванца. Особо усердные сразу же принесли ей на подпись корректуры. Как поступить? Объяснить, что она еще не назначена даже и.о., — скажут, боится ответственности. Подмахнуть не глядя? Ведь, если хотя бы перелистать книгу, скажут, что она недоверчивая зануда. Украдкой посмотрев титульный лист, его оборот и последнюю страницу — самые уязвимые места, Женя исправила никем не замеченные несуразности и, сжавшись, поставила свою подпись. Так и представила, как над этой закорючкой, такой беззащитной, будут смеяться в производственном отделе: "Что это у вас за начальство объявилось? Приказа-то никакого не было..." И та, которая сейчас так смиренно ждет, начнет поддакивать, а потом согласно хохотнет.

Без сомнения, за эти заискивающие поздравления, совсем ей ненужные, придется расплачиваться, при любом исходе придется. Если не утвердят назначение, то отместка придет в виде презрения, даже ненависти, пропорциональной величине добровольного унижения. А если утвердят, то дорого они запросят за поддержку, значение которой сильно преувеличивают. Да и было у большинства только желание сглазить, которое уже потом, задним числом, выдадут за сочувствие, за одобрение. И обжаловать невозможно: все делается наедине, без свидетелей — никаких доказательств быть не может.

Конечно, при умении и лицемерной поддержкой можно попользоваться, не бояться непрочности этого материала, а решить, что один раз он выдержит, и выдать эту дешевку за мощный глас народа. На крепость и истинность в таких случаях проверять не заведено. Но Жене не суждено было научиться собирать в кулак все подобострастные улыбки и комплименты, чтобы потом, в официальной ситуации, потрясать им и словами: "Коллектив со мной согласен!" или еще решительнее: "Народ нас поддержал!".

Тем временем возня продолжалась. В начале лета Женю вызвали на беседу с вышестоящей инстанцией. Перед этим она попала под сильный ливень и простудилась. В субботу-воскресенье удалось отлежаться и сбить температуру, но начался кашель, приступы которого нападали как раз в самые неподходящие моменты — в вагоне метро, например, из которого приходилось выбегать под брезгливыми взглядами пассажиров. На платформе кашель быстро проходил.

Перед тем как постучаться в нужную дверь, Женя положила за щеку розовую пастилку французского "Дрилла", на всякий случай. Оказалось, что первая инстанция, которая должна проверить пригодность Жени, стоит выше ее только на полступеньки, а может, даже рядом — разобраться трудно: название должности ни о чем не говорит, а деление на всем понятные классы чиновников осталось в дореволюционном прошлом. Этот человек часто бывал у них в издательстве, правда, трудно было понять, зачем. То что-то выписывал из карточек прохождения рукописей, то бессловесно сидел в углу на заседании главной редакции. Весной он ходил в темно-зеленой фетровой шляпе с изогнутыми на тирольский манер полями, на носу в любое время года — очки в тяжелой роговой оправе, а на лице — неприветливое, злое выражение. За такими в провинциальном Турове мальчишки бегали с криком: "Интеллихент, сними шляпу!" Никакого отношения к интеллигенции он, конечно, не имел.

Оказалось, что молчун он только в издательстве. Здесь же, в своих стенах, его словно прорвало. Получилась не беседа, а лекция. Сначала Жене резала ухо его неряшливая речь, натужное косноязычие, непременное повторение во фразе одного слова — стилистическое безобразие: "Меня последнее время угнетает, что все время забывают об исконном, русском...", "Служит примером бескорыстного служения", потом у нее запершило в горле, она передвинула пастилку из-за щеки на язык и принялась ее сосредоточенно сосать. Щеки разгорелись, глаза выпучились, пытаясь не выпустить слезу. Когда стало невмоготу, Женя позволила себе тихонько кашлянуть, одновременно подвинув стул, в надежде, что его скрип заглушит кашель. При этом она улыбнулась, чтобы страдание не так явственно читалось на ее лице, но собеседник ничего читать не собирался, а был занят составлением слов в бесконечный монолог.


День набегал на день, Женя не успевала опомниться, как рабочая неделя заканчивалась. В голове оставался только список дел, который никак не уменьшался, хотя она и привыкла ничего не откладывать. График сдачи рукописей с трудом составила, теперь надо уговорить хоть кого-нибудь не идти в отпуск в июле-августе, а то придется ишачить за всех вдвоем с Валерией. Конечно, так даже лучше, но физически прочесть одной все корректуры невозможно, а халтуру Женя ненавидела и не разрешала прежде всего самой себе.

Каждый день приходили два-три письма. Кузьминична терпеть их не могла, складывала горкой в правом углу стола и не отвечала до тех пор, пока кто-нибудь не пожалуется директору и тот не устроит разнос. Эта горка служила очень правдоподобной декорацией для театральных сетований на немыслимое количество работы, хотя абсолютное большинство авторов получало стандартный, так называемый промежуточный, ответ: "Ваш вопрос будет рассмотрен. О результатах сообщим дополнительно", что было равносильно и равноправдиво "десяти годам без права переписки". Заявки совершенно не учитывались при составлении планов, но педантично перенумеровывались тупым красным карандашом Валерии и старательно подшивались ею в папки, вместе с копиями ответов.

Изучая последние сотни три, Женя обнаружила на этом кладбище просьбу об издании сборника, написанную на клетчатой бумаге прилежным, почти детским почерком — знаменитая, любимая поэтесса рассказывала обыкновенными человеческими словами о том, сколько лет она работает в литературе и какие рецензии были в центральной печати на ее творчество; и настоящие писатели терпеливо доказывали свое право издаваться, но почти никто из них не был удостоен даже тоненькой книжки в бумажной обложке, не говоря об "Избранном" в твердом переплете. В то время как от Ивана Ивановича, других секретарей и начальников не было никаких просьб, а их книги выходили одна за другой или даже одна вместе с другой.

Женя выписала десятка два имен и стала соображать, как вставить их в ближайшие, уже утвержденные планы. А с ее утверждением что-то застопорилось. Правда, работать и за себя, редактора, и за и.о. завредакцией, и за подчиненных, и за начальство никто не мешал. Но кабинет Кузьминичны отдали под только что организованный отдел по международным связям, зарплату не повысили.

В пятницу, когда Валерии не было на работе, соседка по комнате спросила:

— Ты обедать собираешься?

Женя обрадовалась, что ее приглашают, захотелось отдохнуть, поболтать с коллегами, но не успела она согласно кивнуть, как та продолжила:

— Мы хотели все вместе пойти, не посидишь пока у телефона?

И Женя пересела в секретарскую. Конечно, если человек хотя бы раз соглашается на унижение, то потом на него валят без разбора. Вон, Петр Иванович, нацарапает три строчки и с достоинством вызывает младшего редактора: дескать, я работник творческий, машинописью не владею... Также не владеет он иностранными языками, не в ладах с хронологией, элементарных цитат не знает... Да еще когда спрашивает, как по-французски написать rendez-vous, или что значит латинский афоризм, или в каком году родился Чехов, то почему-то свысока смотрит на того, кто знает. Дескать, всего-навсего что-то вроде справочника или компьютера. Не чета Петру Ивановичу, личности творческой.

А Женя должна и за секретаря на звонки отвечать, и техреду помочь кратное количество полос вывести, и за Альберта решить, на сколько томов тянет собрание сочинений очередного советского классика. Конечно, она и пол вымоет не хуже уборщицы. В общем, если и дальше так пойдет, то о нее ноги будут вытирать.

Зазвонил телефон.

— Але-о-о... — Женя по привычке растянула последний звук.

Сколько устных рецензий получила она на свое телефонное междометие — от "какой у вас необыкновенный голос!" и "сколько в нем неги!" до "наша-то опять свое "але" в ход пускает, мужики там прямо исходят, наверное, от сексуального напряжения".

— Милая барышня, можно вас побеспокоить? Позовите, пожалуйста, к телефону Селенину...

Не по голосу, который звучал издалека, то и дело скрываясь за посторонними тресками, а по мягкой повадке Женя узнала Рахатова. "А я в нелюбимых им брюках. Успею переодеться, если он встречу назначит?" — промелькнуло у нее.

— Вы меня слышите?

Конечно, она слышала. "О господи, наконец-то!" — не сказала она, потому что безотчетная, минутная радость мелькнула и тотчас исчезла за оградой из горьких упреков, недоверия, маеты и боли, которая становилась цепче с каждым днем невыносимой разлуки.

— Да, слышу, — четко проартикулировала она.

— Евгения Арсеньевна, это вы?! Как я рад слышать вас! У нас на весь поселок — один телефон в сторожке, да и тот был испорчен. Я случайно шел мимо, вижу — люди стоят, заработал, значит. Понимаете, никак не могу в Москву вырваться — ремонт в полном разгаре...

И пока Рахатов живописал совсем не оригинальную эпопею, Женя думала о другом. Она не удивилась, что новая дачная квартира в Красновидове нуждается в капитальном, то есть основательном, ремонте — так у нас строят, даже и писательский кооператив, эти сведения интересовали ее не больше, чем инструкция по уходу за автомобилем: свою квартиру с отваливающимся кафелем, вздутыми паркетными досками, с непокрашенными подоконниками и кривыми плинтусами она приняла как природную данность, как климат, в котором теперь нужно жить, и больше об этом просто не думала. Больно укололо то, что он так старательно свивает гнездышко, в котором даже телефона нет, чтобы с ней поговорить.

— А у вас как дела? — То ли рассказ кончился, то ли из вежливости поинтересовался Рахатов.

— Все нормально, — сквозь зубы ответила Женя.

Так хотелось разделить с кем-нибудь тяжесть от этого унизительного неназначения, хотя бы о сегодняшней обиде рассказать. Но он ничего не знает о ее служебных мытарствах, а и знал бы — отмахнулся, сказал бы, что все это пустяки, не надо обращать внимания. За столько лет проверено, и не один раз. И когда ему слушать — там ведь очередь, а описанием ремонта он уже весь лимит времени исчерпал.

Считает себя смыслом моей жизни, все остальное — досадные мелочи, мешающие, хотя и очень нечасто, поговорить по телефону или увидеться. Лучше всего, чтобы я нигде не работала, ни с кем не встречалась, не разговаривала. В крайнем случае, только с женщинами. То есть всегда была бы под рукой. А как бы я жила — это его не касается. Ведь у нас необыкновенные, редкие, возвышенные отношения: такие если и бывают, то у одного из миллиона. "Женечка, свою жизнь надо строить как подводную лодку — из отдельных герметизированных отсеков. Если в одном пробоина — вода в другой не попадет. И у тебя в душе должны быть независимые друг от друга издательство, дом, любовь... Тогда не потонешь в этой сволочной жизни".

Сашка тоже смеется над моими служебными страданиями, но необидно и только после того, как выслушает все новости. Рассказываешь ему, как у нас за звание старшего редактора воюют, а он: "Вот-вот, был я в писчебумажном отделе военторга. Стоят две девицы в халатиках защитного цвета, и одна другой говорит, со злым блеском в глазах: "Все равно старшим продавцом ей не бывать, кишка тонка..." Но Сашка и над собой смеется: "Я считал, что критика, литературоведение — это мой труд, завещанный от Бога, а Бог, он в таких вещах вряд ли разбирается: о литературе он, думаю, еще понятие имеет, а о существовании литературоведения, по-видимому, и не догадывается".

— Вы сердитесь? Но что же я мог сделать, если телефон был испорчен? Я люблю вас.

Последние слова прошелестели еле-еле, и Женя прямо увидела, как он боязливо оглядывается — не слышит ли кто посторонний. Не любит дискомфорта, нужно, чтобы разговор оканчивался ласково, приятно, чтобы никакой занозы и зазубринки не осталось.

— Вы — любите? — Дальше сдерживаться Женя не смогла. — Либо у вас логическое мышление хромает, либо обмануть меня хотите, любыми способами. Оба объяснения не в вашу пользу. — Только гневом Женя могла ответить на обиду и унижение. — Сами же проговорились: случайно узнали, что телефон заработал. Своими руками выстроили преграду между нами, теперь ничего не остается, как сваливать на объективные обстоятельства. Да зачем далеко ходить — как вы с "милой барышней" начали разговаривать? По меньшей мере рассчитывали ей понравиться — меня-то вы сразу даже не узнали! Скоро вообще мой голос забудете, а уж как выгляжу — на улице мимо пройдете! Знаете, откуда я беру силы, чтобы все это вынести? Из своей любви. И она, как шагреневая кожа...

— Ну, что ж... Я ведь только хотел... Ну, пусть так будет... — В голосе Рахатова были слышны и растерянность, и угроза.

Раньше, еще совсем недавно, Жене бы стало жалко его, она бы признала себя виноватой и бросилась утешать — а для этого надо было сказать всего три слова: "я люблю вас". Сейчас она по-другому понимала его боль: не может или не хочет — что для Жени, честно говоря, одно и то же — он ничего изменить в своей жизни, не собирается ничего менять. А горечь оттого, что не получается так, как ему было бы удобнее всего.

В секретарскую вернулись отобедавшие сотрудники, и Женя попрощалась.

27. Ты одна?

— Ты одна? А Корсаков где?

— Я его отправила — хочется вдвоем поболтать. Ну что дома, папа как? — Алина взяла сумки из Жениных рук и понесла на кухню, по дороге зацепилась рукавом за дверную ручку и выронила авоську. — Черт! Там ничего бьющегося нет? А то мы у тебя уже одну чашку кокнули.

— Какую? Не зеленую, бабушкину, нет? — Почти что заклинала Женя — так хотелось услышать, что не ее, но Алина беспечно удивилась:

— Как ты догадалась? Точно, ее.

— А склеить нельзя? — На одной ноге Женя прискакала в кухню, держа в руке только что снятый сапог.

— Да нет, вдребезги! — как о своем достижении объявила Алина. — Ты расстроилась, что ли? Успокойся, куплю я тебе чашку!

Купеческое "куплю" покоробило Женю, но она промолчала. Объясняться бесполезно. Алина хмыкнет и пройдется насчет мещанского "вещизма". Надо было спрятать эту чашку перед тем, как пускать к себе Алину с Корсаковым. Но я же не знала...

— Чего ты не знала?

Женя и не заметила, что последние слова сказались вслух.

— Ничего про мамину семью мы с тобой не знали.

И Женя стала пересказывать сестре то, что услышала только вчера, когда мама собирала ее в дорогу.

Что им было известно про деда? Строгий, блюл дисциплину и порядок. На обеденном столе, за которым всегда в одно и то же время собирались чада и домочадцы, рядом с его тарелкой кроме обычной, алюминиевой ложки, лежала деревянная. Он брал ее в руки, когда кто-нибудь из тринадцати детей начинал баловаться. Обычно этого жеста хватало — все замолкали, но если шалун не унимался, то получал деревянной ложкой по лбу и должен был выйти из-за стола. В семье все работали с малых лет — держали производство по выделке кож. Больше всех трудился сам дед. Его все любили, он был верующим, соблюдал посты, бедным помогал. Посторонних никогда не нанимали, справлялись своими силами.

Но все равно однажды на телегах приехали чекисты — бывшие никчемные лентяи, неумехи и пьяницы, презрения к которым дед никогда и не скрывал, — погрузили одежду, мебель, посуду, деда и увезли. Навсегда. Оставшимся велели в двадцать четыре часа убираться из дома. Мама с бабушкой потом ходили на свалку — сердобольные соседки шепнули, что там очутилось почти все конфискованное добро, — и среди осколков (по дороге очень многое побилось) нашли вот эту зеленую чашку. Теперь и ее нет.

— Сколько же она молчала! Даже нам боялась сказать, что дед был репрессирован. Теперь понятно, мы с тобой страх с молоком матери впитали. До сих пор всего боимся, — критически резюмировала Алина, как будто речь шла о посторонних людях.

— Было чего бояться. Она же нас берегла. А мне родителей жалко.

Женя уже переоделась в мягкие домашние брюки и фланелевую рубашку, поставила чайник и принялась делить на двоих привезенное яблочное варенье, протертую смородину, соленые грибы.

— С пирогами сейчас чаю попьем, а что останется Корсакову отвезешь. Тебе бы надо в Туров съездить — папу из больницы скоро выпишут. Он так сдал... Мне сказал — сам решил уйти, а мама по секрету шепнула, что это директор завода велел оформлять пенсию — папа уже полгода на больничном. Дело-то, конечно, не в болезни. У них главный энергетик работает не больше трех месяцев в году, но он связан с директором какими-то махинациями, и на охоту вместе ездят. А папа в больницу попал как раз после разговора с этим моральным киллером. О чем они говорили — неизвестно, даже мама не знает.

— Бедный папка! Но что делать, надо молодым дорогу уступать...

— Удивительно, как ты можешь объективность сохранять... — Женя уже управилась с пакетами и банками, взяла вязание и перешла в комнату. — Неужели тебе за него не больно?

Алина забралась ногами в кресло, зябко передернула плечами, накинула шаль.

— Господи, за меня-то кому больно? За эту неделю, пока мы у тебя обитали, я совсем отвыкла от своего сарая, от соседок-мерзавок. Старуха-то ненормальная, но если это признают официально — ей обязаны дать отдельную квартиру, а кто же на это пойдет! У врачей есть указание. Вот она нас и доводит. Ты бы слышала, как она ругается, что про нас во дворе плетет... Мы уже и электроплитку купили, чтоб на кухне не готовить — она нас чуть не отравила.

Женя знала все о мучениях сестры, но впервые слышала в ее голосе такую покорность.

— Картины мои не дают ей покоя, а я без них ничто и никто. День не пишу — сама не своя. Искусство — это состояние. Писать могу в любое время — и днем, и ночью. Я же так далеко шагнула, что даже Корсаков меня не понимает. Раньше, когда я только начинала, он был мне необходим, а сейчас, мне так кажется, он мою свободу сковывает. Что делать? У художника моего уровня два выхода — уехать за границу, но там только с здешней славой есть шанс пробиться; или как Сидорова — до сорока лет дожила и ни одной выставки, а сейчас, за полтора года — успех, о котором можно только мечтать.

— Я не поняла, как она этого добилась?

— Очень просто — умерла.

— Не кощунствуй! Ты что же, мертвым завидуешь!?

— И так, как ты, я жить не хочу... — Алина как будто не слышала Жениного возгласа, как будто не замечала присутствия сестры, на которую она вдруг перестала быть похожей.

Женя не обиделась — она сама чувствовала, что живет неправильно. Для себя придумала утешение, что настоящая жизнь еще не началась, что все еще впереди... Сейчас же стало жутко от безысходности, от невозможности помочь сестре. Как сделать, чтобы у Алины все наладилось, чтобы она добилась успеха? Картины сестры Жене очень нравились, но какова их объективная ценность?

С тех пор как сестра сделалась художницей, Женя стала чаще ходить на выставки в Пушкинский музей, в новую Третьяковку, несколько раз была на Малой Грузинской. Обычно она медленно шла вдоль стен, внимательно рассматривая картины: так миноискателем ощупывают землю и там, где есть мина, он начинает звенеть. Вот и у Жени внутри начинало радостно звенеть возле некоторых картин, и она возвращалась к ним после обхода всей экспозиции. Она не раз порывалась объяснить сестре, почему так происходит, но выходил беспомощный лепет — вот в этой картине щемит сердце от крошечной фигурки рыболова в красной кепке, тут притягивает безмятежный, спокойный взгляд женщины, лежащей голышом на причудливо выгнутой кушетке, а здесь — она летела вместе с невестой и женихом над своим родным городом и вместе с ними печалилась, что парение не может продолжаться вечно.

Но про свою сестру? То, что картины Алины очень смелые, она видела, но, чтобы прозвучать, у искусства должно быть обоснование. Алина же не признавала никакой тематики. Она считала, что цель живописи — передать с помощью красок уникальный внутренний мир автора. А нужно ли совершенно отказываться от темы, от сюжета? Вот у молодых поэтов-авангардистов тема неощутима, в отличие от Пастернака и Мандельштама, но лучше ли это? Отказ от понятности — не бывает ли он слабостью?

— Как я хочу, чтобы тебе все удалось... — Женя подошла к сестре, поправила съехавшую шаль.

Ласковый жест как будто разбудил Алину, оторвал ее мысли от собственной персоны.

— У тебя-то как?

— По-прежнему.

— Ты должна бороться с его женой. — Подобно многим, не умеющим навести порядок в собственной жизни, Алина твердо знала, как следует поступать другим.

— Нет, бороться я никогда не буду...

— Значит, ты просто курица.

— Понимаешь, все, что получено в результате борьбы, мне не нужно. Я ценю только то, что человек сам — без подсказки, без просьб и требований, — сам хочет мне дать. Активная жизненная позиция — все ломай во имя светлого будущего — мне противна. Ты не думай, не от лени. Я даже пробовала. И в общественной, и в личной, как говорится, жизни. Это же больно — и мне, и другим... Да, чуть не забыла: пока я в Турове была, они приказ подписали... — Увидев, что Алина не понимает, о чем речь, Женя добавила: — О моем назначении.

— Я всегда знала, что ты личность, — тут же забыв про "курицу", похвалила Алина. — Молодец, добилась!

— До старшего продавца сумела дослужиться...

— Ты о чем?

— Да так, Сашкину шутку вспомнила. Ничего я не добивалась. Честно говоря, я уж смирилась с тем, что ничего не выйдет — пришлют нового директора и с ним зава со стороны... По инерции работала, и вот, назначили все-таки...

Зазвонил телефон.

— Это Корсаков, тебя. — Женя передала трубку Алине...

— Ты представляешь, она повесилась! Некого было изводить, всю неделю некого, и она не выдержала! — Алина засобиралась.

— Кто повесился? Чего ты радуешься?

— Да старуха наша, соседка! Бедный Корсаков! Меня пожалел — сразу не позвонил. Представляешь, пришел, а она в ванной висит. Милиция у нее под матрацем чулок с двадцатью тысячами нашла. А жила как нищенка! Ну, я побежала, потом позвоню...

28. Странное приглашение

Странное приглашение... Инна не объявлялась лет... да не помню, сколько уж лет. С тех пор как с Сашей они разбежались — именно этим словом она назвала свою измену. И вдруг — как будто все по-прежнему. Только новая интонация появилась, кошачья, неестественная.

— Душечка, приходи сегодня на ужин, будут только наши! Адрес-то мой еще помнишь?

Сколько раз Женя тренировала в себе умение отказываться. Каждый раз перед тем, как дать отрицательный ответ, собиралась с духом, продумывала свои аргументы и только потом звонила автору или шла к начальству. А так, у застигнутой врасплох, без репетиции — ничего у нее не получалось. Хотя своим согласием она предавала Сашу. Почему заранее не пригласили? Вот и надо было сослаться на занятость. И кто это — "наши"? Ее Борода? С тех пор как он пошел в гору и внутренние рецензии стали для него "мелочевкой" — опять противное, торгашеское слово, — от него ни слуху, ни духу.

Так исчезать и неожиданно появляться умеют только в Москве, в провинции такого не бывает. Женя уже усвоила, что если литературный человек, пропавший на несколько лет, внезапно звонит и сокрушается о невстречах, как будто он уезжал на Север или был в заключении, — значит, в тебе возникла практическая надобность. Но пересилить себя она не могла и подыгрывала фальшивой театральщине.

В обеденный перерыв, когда сотрудники переставали курить, сплетничать, плести интриги и отправлялись по своим делам, пришлось и Жене, так не любившей выходить из издательства до окончания рабочего дня, прогуляться по ближайшим улицам. Лучше всего было бы принести бутылку шампанского и цветы, но бесконечные вереницы очередей давно метили винные магазины. Остались цветы. В огромном полупустом шатре здоровенные мужики усердно навязывали целлофановые кулечки с безнадежно постаревшими гвоздиками и хризантемами. Повезло в цветочном магазине, куда только что привезли болгарские герберы, одетые каждая в разноцветную сетку.


— Дорогуша! Куда же ты пропала! Ну-ну, возраст нам не помеха! Держимся!

Андрей картинно отпрянул от Жени, якобы с целью получше рассмотреть ее красоту, но оказался перед большим зеркалом и залюбовался своим собственным отражением. Наверное, зеркало было кривое или у него что-то со зрением — при ярком свете люстры с подвесками из матовых виноградных гроздей было видно, какое неноское у него оказалось лицо без бороды — так обтрепалось, обрюзгло. И зачем он ее сбрил? А рыхлое тело, как опара из кастрюли, вылезало из модной рубашки в талию, из брюк, прикрывавших только самый низ живота.

— Ну-с, рассказывай, как там у вас дела, в издательстве?

Андрей первым сел в кресло возле журнального столика, сервированного аперитивом.

Все здесь изменилось... Пианино исчезло... Когда Саша играл на нем, казалось, что они остались вдвоем, что музыка отгораживает их двоих от жесткого мира, что нет ничего непоправимого. Женя поискала, где бы пристроиться, взяла один из стульев и поставила его напротив Андрея. Коленки, обтянутые черной юбкой, уперлись в край низкой столешницы. Пришлось отодвинуться, положить ногу на ногу, чтобы не походить на допрашиваемую.

— Теперь все всего боятся. В газетах и журналах каждый день появляется то, что еще вчера было немыслимо, непроходимо, а у нас даже хуже стало. Нет, ничего открыто и категорически не запрещают — просто откладывают решение. Или несут чушь насчет художественных достоинств. Гумилев для нашего Альберта, видите ли, неинтересный, в художественном отношении, поэт.

На этих словах Женя споткнулась и замолчала — почувствовала, что неправильно отвечает на поставленный вопрос. Но Андрей переменился — раньше бы сразу перебил, а теперь терпит, ждет. Расслабляется с помощью "Бифитера".

— Альберт, он что за человек?

Наводящий вопрос Жене не помог, она ведь не догадывалась, куда метит Андрей. Поэтому принялась добровольно пересказывать анкетные данные шефа. Получалось слишком пресное повествование, и с тем же видом объективного летописца Женя поведала, как Альберта, после занятия им начальственного кресла, начали посещать разные музы — поэта-сатирика, поэта-песенника, романиста и так далее, всего не упомнить.

— Если так дальше будет продолжаться, муз не хватит, придется новые открывать.

— А что у него за история с техредами была? — в комнату вошла Инна, за ней вдруг нарисовался Никита, на ходу надевавший твидовый пиджак и щурившийся от яркого света.

Женя встала, поздоровалась — получилось церемонно, — отодвинула свой стул к окну, освобождая место у стола, но Инна плюхнулась на диван в противоположном углу, и Андрей поспешил к ней с наполненной рюмкой.

— Ну-ну! — Инна сделала несколько глотков, поглубже забралась на диван, расправив юбку-годэ, сшитую из твида той же расцветки, что и Никитин пиджак.

— Что, Иннушка, еще выпить хочешь? — Андрей выхватил бутылку из рук Никиты и подошел с ней к дивану.

— Хочу узнать, как там рыжий отличился, — четко проговорила Инна, для глухих и непонятливых, к которым она, видимо, отнесла и Андрея, и Женю.

— Он перестал краситься. — Женя слышала хорошо, а история и вправду была не совсем обычная.

Месяц назад Альберт не удержался и прямо у себя в кабинете опорожнил бутылку коньяка, поднесенную благодарным автором. Это не была взятка — книги дарителя выходили в издательстве вот уже двадцать лет с одинаковой периодичностью. Так что с этой стороны все было чисто. И вот секретарша зовет его на профсоюзное собрание, а тот при всем честном народе заявляет: "Не пойду! Не хочу всякой... ерундой заниматься!" Слово "ерунда", конечно, только смысл его высказывания передает, он использовал более точное выражение. Демонстративно надел плащ, шляпу и вышел вон. На лестнице столкнулся с двумя техредами, которые по обыкновению намеревались сбежать с ненужной им говорильни. "Что, женщины легкого поведения, на промысел отправляетесь?" Он сказал лаконичнее, но истина в любом виде глаза колет. Гражданки прямиком в партбюро. Там кое-как дело замяли — то ли были доказательства, что Альберт ни чуточки не покривил против правды, то ли его извиниться заставили. В общем, любитель точных выражений недели две на больничном пробыл и вернулся на службу уже естественного цвета, с сединой на висках — может, переживал, может, испугался, а может быть, она всегда была под рыжей краской.

— С ним придется считаться, народ у нас таких любит, — заметила Инна. — А что Вадим Вадимыч? — в ее голосе прозвучали осторожность и уважение.

— Я с ним, Иннуша, уже познакомился. Ничего мужик, крепкий, думаю, сработаемся. Что-то мне покушать захотелось... Пойду, соображу что-нибудь? — И, поймав одобрительный кивок Инны, Борода отправился на кухню.

— Так ты, значит, теперь под Андреем ходить будешь? — Никита первым прервал затянувшееся молчание.

— Как? — Женя все еще не верила в очевидное.

— Ты что же, хочешь сказать, что ничего не знаешь? — Инна даже встала с дивана и пересела на стул, который ей услужливо уступил Никита.

— Да у нас уже стольких начальников молва назначала, что я перестала интересоваться. И работы много — некогда сплетнями заниматься, — оправдывалась Женя, как будто и вправду была в чем-то виновата.

— Ты не права... Дело делом, конечно, но если интригами не управлять, то можно и место потерять, — то ли предупредила, то ли посочувствовала Инна. — Послезавтра к вам министр приедет Андрея представлять. И знаешь, какое безобразие: решили отличиться — выборы устроить.

— А есть еще кандидаты? — от нечего делать полюбопытствовал Никита.

— Да нет, один Андрюша. Но голосование будет — сначала на дирекции, потом на собрании. — Инна подошла к Жене и погладила ее по плечу. — Как ты думаешь, кто-нибудь отважится выступить против?

Честно говоря, Женя не имела об этом ни малейшего представления, но дурацкая привычка избегать "не знаю", заставила ее вслух перебирать всех сотрудников и соображать, как они будут себя вести.

— А голосование тайное будет? — уточнила она для более реального прогноза.

— Нет, что ты! От этого удалось отбиться, не без труда, правда.

— Тогда, скорее всего, опасаться нечего.

— А ты не можешь завтра переговорить кое с кем? Ну и обеспечить, чтоб уж твоя редакция, самая большая, по-моему, вся "за" голосовала?

— Конечно, я узнаю... — Чем неприятней было поручение, тем большую готовность изображало Женино лицо.

— Завтра вечерком я тебе позвоню, и ты мне расскажешь, кто настроен против, — не попросила, а приказала Инна.

Жене очень захотелось вырваться отсюда, но тогда оголится унизительный смысл ее визита, и она осталась, пила чай, по собственной воле рассказала о главной бухгалтерше, которая никак не может достать для дочери "Феда": "Тютчева достала, а Феда нигде нет".

В девять часов, когда Андрей, как всякий большой человек, не спрашивая гостей, включил программу "Время", попрощалась.

— Никита, можешь проводить даму, — разрешила Инна.

И Никита безропотно пошел одеваться.

До метро дошли молча. У Жени не было ни сил, ни желания затевать разговор.

Теперь ясно, почему Андрей решил обнажить лицо. Бородатые авторы все больше входили в силу, но у руководящего звена издательской системы избыточная растительность пока не очень поощрялась. А Инна? Доброкачественная пища — с рынка и из писательских заказов, косметичка, хороший парикмахер, дачный воздух — все это оставило ощутимый след на ее внешности. И то, что к званию "пис.дочки" добавилась должность жены писательского начальника, сказалось на ее характере не в лучшую сторону — еще одно, ненужное уже, доказательство, что власть портит.

Если бы рядом был не Никита, а Саша, которому можно пожаловаться и на Гончаренку с Инной, и свое согласие осудить... Он наверняка бы сказал, что это не такой уж и страшный грех.

— Спасибо, что проводил... Дальше я сама доберусь.

Женя остановилась у фонарного столба напротив входа в метро и протянула руку. Никита машинально наклонился, поцеловал запястье, и перед Жениными глазами мелькнула какая-то ненастоящая, маленькая лысинка, похожая на тонзуру католического священника.

— Что-то домой не тянет. Давай до следующей станции пешком дойдем.

Женя поняла, что в спутнике нуждается он, и согласилась.

И снова Никита первым не начинал разговор. Хмурый он стал, поникший. Условные рефлексы еще остались — пальто подать, руку поцеловать, но только самые простые, а уж что посложнее — поинтересоваться чужой жизнью, развеселить или хотя бы съязвить, подколоть — это пропало. Наверное, условия были не те. И с женами не везло — то ли ему, то ли женам — разобраться трудно, и с работой — ту, что по обязанности, считал промежуточным этапом, за пазухой всегда было: вот напишу роман — увидите, кто я такой; а та, что для души — все не продвигалась. Конечно, из-за объективных обстоятельств — тяжело, оскорбительно генералу ходить в солдатской форме.

Вопросов о себе Женя и не ждала. О главном для него, служебном положении, он знает, а что ему еще может быть интересно? Да разве он один такой? Вот недавно к Сашке бывший однокурсник наведался — приехал в Москву на курсы повышения чего-то. Сашка и статью его в свой журнал пристроил, и оппонента нашел для диссертации, а тот весь вечер только и декламировал новеллы о своих грандиозных успехах. На самые однообразные темы: как я победил тараканов в зоне "Е", я и тамбовские филологи, я и аспирантка из Ленинграда. Ни одной Сашкиной статьи не удосужился прочесть, ни о ком не спросил, даже из вежливости.

Правда, про экскурсию в Михайловское смешно рассказал. Оказывается, дом был до того дряхлый, что Пушкин мог находиться всего в одной комнате — в остальных обитали совы. А сын его, Григорий, жил там потом с француженкой, которой он в качестве отступного, когда захотел с ней расстаться, отдал всю родительскую мебель — до сих пор музейщики по всему свету ее, эту мебель, разыскивают. И еще старичок экскурсовод показал им кусок корня, о который споткнулась Керн во время прогулки с Пушкиным, — "так зародилось это чувство". Потом молоденькая уборщица выкинула этот кусочек и в сердцах пробормотала: "И где, черт возьми, он их подбирает!" А Женя в версию старичка поверила...

— Как твой роман? Саша говорил, что получается? — Женя не умела скрывать источник своих сведений о Никитиной жизни.

— Я его пока отложил. Пьесы пишу — очень хорошо идут... — Никита встрепенулся, увлекся. — Одну уже поставили в студенческом театре, в Прибалтике.

— Поздравляю... — Женя не очень хорошо знала, что можно сказать в таком случае.

Никита с благодарностью посмотрел на нее.

— Это по "Мастеру и Маргарите", но у меня там другая идея. Булгаков же был совершенно нерелигиозный человек. А сейчас я заканчиваю пьесу "Юра и Лара".

— По "Доктору Живаго"? — угадала Женя. — Но ведь у нас роман не напечатан?

— Отец сказал, что этот вопрос скоро решится. И тогда за мою пьесу все театры ухватятся. Слушай, Жень, а у тебя с Рахатовым как?

Никита остановился, чтобы закурить. И в эту паузу Женя успела смутиться, покраснеть, перебрать в голове самые нелепые причины такого вопроса, и все же не нашла, что ответить. Но оказалось, совсем не то интересовало Никиту.

— Ты бы не могла вдохновить его на зонги к моей пьесе? Понимаешь, он отцу обещал, но что-то все динамит...

Никите не потребовалось никакого усилия, чтобы перейти с разговора о себе к такой рискованной просьбе. И Инна полчаса тому назад тоже не запнулась, не сомневалась, что может дать более чем щекотливое поручение. Почему со мной так можно? Мне бы в голову не пришло просить человека, который меня любил... Или он все забыл?... И о чем просить! А если бы и пришло, то ни за что бы не решилась. Для них же — Женя объединила Никиту, Инну, Бороду... — не существует преграды, когда речь идет о себе — о своей карьере, о своем удобстве, о своих амбициях... Ну как он мог о таком даже заикнуться! А если бы мы с Рахатовым уже раззнакомились? Если бы он меня бросил? Как мне бы больно было его вопрос слышать...

— Хорошо, скажу, когда увижу. А сейчас поеду, до свидания...

И хотя Никита, обрадованный согласием, вспомнил, что перед ним отнюдь не дурнушка, процитировал чужой комплимент и стал настаивать на проводах, Женя помахала рукой и почти вбежала в дворец станции "Динамо".

29. Домой

Домой вернулась в слезах. Мало того, что сумела втиснуться только в третий автобус, на нижнюю ступеньку, так еще на голову упала тяжелая сумка, которую расфуфыренная тетка пристроила к загогулине на верхнем поручне. Слава богу, сегодня пятница, можно забыть все служебные неприятности на целый вечер и еще на два дня.

Поспешно избавилась от черного поплинового платья, превратившегося в последнее время из служебного мундира чуть ли не в траурное одеяние, и на освобожденное тело надела красный сарафан, переведенный этим летом в домашнюю одежду. Хотелось яблока, но в июне можно купить только безвкусные муляжи и только на рынке, притом за большие деньги, а экономить Женя еще не разучилась, поэтому обошлась бутербродом с огурцом и ледяным морсом из маминого смородинового варенья. Забравшись с ногами в кресло, принялась за газеты, которые приносят не утром — как положено, а после того, как все уже ушли на работу.

Так, и здесь Генриетта. Теперь понятно, почему Андрей ни за что не хочет ее послесловие печатать. Как скоро он научился витиевато аргументировать!"Не согласен с ее концепцией имманентного развития... Короче, основные принципы, положенные в основу..." Чувствовалось сразу, что концепция тут не при чем, что причина его негодования совсем другая.

Взгляд упал на Сашкины розы, чьи головки уже дня три гордо смотрели вверх. Стала доставать по одной из хрустальной вазы, подстригать стебелек и ставить в соседнюю гжельскую с заранее отстоянной водой. Легла на живот поперек кровати и стала перелистывать свежий "Новый мир"...

В квартире была только самая необходимая мебель. Появление каждого предмета — событие. Вот эта самая кровать, например. В магазинах были только образцы спальных гарнитуров, а надо сделать так, чтобы единственная комната была одновременно кабинетом, спальней и гостиной. На работе подсказали, что новые кровати из этих гарнитуров иногда попадаются в комиссионках. Женя поехала на Большую Академическую. Думала, задержится ненадолго, но оказалось, что "по техническим причинам" магазин откроется в одиннадцать. Позвонила на работу, предупредила Валерию. Конечно, директор уже спрашивал — все остальное время нервного топтания возле дверей пыталась догадаться, что ему нужно.

К открытию набралась толпа, в которой шмыгали молодые люди, одетые, как в униформу, в джинсы и куртки из тонкой кожи. В дальней комнате, похожей на больничную палату во время дезинфекции, стояли кровати разных размеров, разных цветов, но на одинаково шатких тонких ножках. Всего одна подходящая — почти квадратный матрац со спинкой, надежно покоящейся на коробе, обитом тем же материалом.

Служитель в черном халате с бегающими глазенками выписал чек и непонятно почему посоветовал поскорее забирать покупку. Пока Женя искала в этом лабиринте кассу, кликала отошедшую куда-то кассиршу, пока снова нашла свой отдел, у кровати уже стояла полногрудая блондинка и что-то нашептывала мальчонке в джинсах и курточке. Человек в черном халате исчез, и Женя протянула чек другому продавцу. Дама завизжала, что это ее кровать, что еще вчера она записалась на нее... Появившегося директора называла по имени, и тот, не глядя Жене в глаза, объявил, что ее чек аннулируется, кровать ввиду спора снимается с продажи.

— Приходите завтра утром, кто будет первым, тот и купит.

Прождав еще полчаса возврата денег, Женя поклялась никогда больше здесь не появляться, схватила такси и помчалась на работу. Почти такую же кровать она купила, случайно заглянув в мебельный на Звездном бульваре.

Повезло с румынским угловым диванчиком. Благодаря ему кухня стала еще и столовой, чем облегчила участь комнаты.

Как всегда дома, где помогали и стены, и книги, и вид из чисто промытого окна, боль отступила, но не исчезла. Почему? Наверное, потому, что вытеснить ее нечем.

Чего ей ждать? В понедельник будет обсуждение годовых планов. Андрею наплевать на то, что она уже рукописи получила от "внутренних эмигрантов". "Ты, старуха, понимаешь, что там это не поймут?" Знакомый по советским временам — а сейчас какие? — почерк начальника, играющего либерала. Мол, я бы всей душой, но "там" не разрешат. И ведь прекрасно знает, что сейчас можно не только играть, но и быть либералом. Всегда были страшнее те редакторы, которые хорошо разбирались в подтекстах и намеках, одобряли их на черной лестнице и вырезали с мясом за рабочим столом.

И план он будет ломать только для того, чтобы расчистить место акулам, посадившим его в директорское кресло, и хищным рыбешкам, которые вокруг него вьются. А я сегодня одной такой акуле вернула роман с двумя сотнями замечаний, на доработку. И так покривила душой, сделала вид, что этот опус еще можно доработать, в корзину не предложила выбросить.

А эти дружеские откровенные разговоры... Женя передернула плечами, как будто хотела отогнать голос Бороды, его слова.

"Ты что, старуха! О ком хлопочешь! Да он же из-за границы не вылезает! Денег у него куры не клюют! И в застойное время процветал, и сейчас не бедствует. Не то что я — на одну зарплату ведь не развернешься. Я ему такие платежки подписывал — закачаешься! Бешеные деньги!... Я в их тусовках потерся... Как они там развлекаются! Ждали мы с одним двух девиц. Торт припасли, шампанское — все культурненько... А стервы эти не появились. Он мне и говорит: "Может, мы с тобой сами что-нибудь сотворим?" Вот их нравственный уровень! Тебе такое и не снилось? А? Или я ошибаюсь? В тихом омуте, как говорится... Ты вечерком-то сегодня что делаешь?"

Ладно, не одной ведь работой... Женя села за письменный стол, раскрыла дневник и, оттягивая удовольствие, перечитала, что было в этот день год назад. Свидание с Рахатовым. Но не описание встречи, а рецензия на нее, и рецензия отрицательная. Решила отключить телефон, но как только подошла к нему, раздался звонок.

— С кем ты сейчас разговаривала? — раздался недовольный голос.

— Ни с кем.

— Но я же минут десять набираю твой номер — все время занято.

— Шутки телефонной сети в вашем Доме творчества. Я не при чем.

— Ты одна?... Ну, хорошо... — После привычного допроса Рахатов успокоился. — Знаешь, у меня все планы переменились. Завтра придется в Москву ехать.

— Что случилось? — без труда сохраняя спокойствие, спросила Женя.

— Я сейчас тебе все объясню, — виноватым тоном заговорил он. — У нас под окном новоиспеченный кооператив стройку затеял — собираются ремонт машин производить. А это значит — шум целыми днями, звон, выхлопные газы. Теперь надо бороться, письма писать, в райисполкоме пороги обивать.

— Кроме вас некому?

— Ты же знаешь писательскую братию. Возмущаются, а как что-то реальное делать — в кусты. У одного заседание, у другого — зарубежная поездка, у третьего — путевка в Коктебель. А я и без мастерской с трудом засыпаю. Этот шум меня неврастеником сделает. Дай Бог подписи с них успеть собрать.

— Вот видите, а вы на меня обиделись, что я завтра не могла приехать к вам.

— Но ты же не знала, что так случится. — Так искренне, непосредственно он посетовал, что Женя рассмеялась. — Ничего смешного. Если бы ты согласилась, то, может быть, мне бы и уезжать не понадобилось. А теперь что я могу поделать? От меня ничего не зависит.

— Странно устроена ваша жизнь — ничего в ней от вас не зависит. Я тоже... Расстанемся, и вы, наконец, перестанете все время чувствовать себя виноватым — передо мной, перед вашей женой, не знаю еще перед кем... — Женя хотела перечислить все преимущества, которые получит Рахатов от их разлуки, но больше ничего придумать не смогла. — Как это так вышло, что никаких неудобств, никакого беспокойства наши отношения вам не доставляли? Даже свидания заранее планировать не надо — появилась возможность — и я тут как тут, все бросила. И отменить назначенную встречу — пара пустяков. А на мои сетования — простой ответ: "У тебя соперниц нет и быть не может. Я никогда ни к кому так не относился". Это, пожалуй, правда.

Вспомнилось, как во время последнего свидания он попросил прочесть ему письмо от поклонницы. "Передохнем немного, хочется блаженство продлить... Видишь, как я тебе доверяю... У нее почерк такой, что только профессионал разобрать может, а у меня уж глаза не те..." Почерк и правда был странный, неестественный какой-то, будто нарочно испорченный, чтобы спрятать орфографическую неграмотность. Такое письмо можно показывать только очень надежному человеку.

— Она же вас любит... — Женя даже отпрянула от Рахатова.

— Не знаю, она мне не говорила... — Он спокойно притянул Женю к себе.

— И говорить не надо — каждая строчка об этом кричит! Как вы можете так обманывать бедняжку?!

— Я ей никогда не говорил о любви. Да и с чего ты взяла — ей просто стихи мои нравятся.

— Не скромничайте! — Женя все-таки высвободилась из его объятий и закрылась одеялом.

— Ну что ты так взъерепенилась! Может быть, знакомство со мной — самое яркое событие в ее жизни. Но если тебе мешает, я больше отвечать не стану...

Жене не мешало...

Стало прохладно. Прижав голым плечом трубку к уху, она поставила аппарат на кресло и залезла под одеяло.

— Что-то слишком часто стала ты о расставании говорить. Неужели думаешь, что нам от этого станет легче? Мы оба из гордости можем делать вид, что не страдаем, что ничего страшного не произошло, но какая огромная это потеря — все равно проявится. — Рахатов замолчал, а Жене сказать было нечего. — Ты мне говорила, что твоя сестра разлюбила мужа...

— Неужели вы можете мою откровенность во зло использовать?!

— Господь с тобой! Я о том, что ты очень впечатлительна и под влиянием сестры решила со мной разделаться...

Женя рассмеялась, но вышло неестественно, нарочито. А что, если он прав? Ведь она уже пробовала с ним расстаться. Выдержала тогда неделю. Только неделю радовалась своей свободе, а потом разом исчезли претензии, доказательства его вины и осталось такое желание его увидеть, что она, не найдя его по телефону ни дома, ни в Доме творчества, отправила наугад телеграмму на дачу: "Простите пожалуйста позвоните". "Пожалуйста" относилось и к первому, и к последнему слову. Подпись не поставила, надеялась, что он и так догадается. Догадался, но позвонил только через два дня, когда вернулся в Москву. Второй раз так поступать нельзя, второй будет последним.

— Ладно, поздно уже. Давай спать ложиться. Да, чуть не забыл, когда тут все уладится, мне придется на дачу поехать. Но я постараюсь тебе позвонить.

Опять удар из-за угла. Никогда у него не хватает мужества подготовить ее к долгой разлуке... Ну и пусть...

30. Примите мои соболезнования

— Примите мои соболезнования... — Валерия Петровна не дождалась, пока Женя снимет пальто, сразу вошла в ее кабинет. — Вот, подпишите бумагу в АХО, чтоб они венок заказали. Как, вы еще не знаете? Вчера Павел Александрович скончался.

Женя растерялась. Невозможно представить, что Кайсарова уже нет. А надо, надо какие-то слова говорить, что-то делать. Да, надо спросить, когда похороны. Только бы не девятого — тогда придется редсовет отменять. А сколько сил потрачено, чтобы найти время, удобное для всех тузов и свободных художников. И тут же со стыдом оборвала себя: "О какой ерунде думаю!"

— Я звонила его дочери, но она еще не знает, когда похороны. Наверное, из-за праздников отложат.

Валерия продолжала выкладывать все, что узнала, — Кайсарова положили в Кунцевскую больницу для профилактики, чтобы был профессиональный присмотр на время октябрьских праздников. Умер он ночью, во сне. А Женя смотрела на нее расширенными глазами и не могла ничего вымолвить.

Месяц назад или чуть раньше она случайно пересеклась с дочерью Кайсарова и от неловкости, вызванной неприязненным кивком, попросила у той разрешения навестить Павла Александровича в день его рождения. Дочь еще больше нахмурилась и резко ответила, что отец нездоров и посетителей не принимает.

Значит, весной виделись последний раз... "Я оптимист, — повторил Кайсаров. — Я верю, что все будет хорошо. Большая ложь даже семьдесят лет не продержалась. Подлость и низость отступают перед здравым смыслом". Никакого знака, никакого предчувствия не было. Запомнилась обратная дорога — как шли с Сашей по черно-белому березняку, на который сверху была накинута вуаль их клейких зеленых листиков.

Женя набрала дачный номер — длинные гудки — никого. По московскому ответил бодрый деловой голос, настолько неуместный в этот скорбный час, что она не сразу узнала дочь Кайсарова.

— Я попрошу вас принести ту папку с рукописью, которую вам давал Павел Александрович.

— Хорошо... — Женя оторопела.

О чем речь? Наверное, о "Самограннике". Но он же насовсем был отдан, и даже не ей одной, а вместе с Сашей...


— Ты уверен, что этот цвет годится?

Они встретились на троллейбусной остановке возле ЦДЛ. Лицо Саши заслонял огромный букет упругих, полураскрывшихся бледно-палевых роз. При входе на них смотрели живые глаза Павла Александровича с портрета в черной раме.

— Не могу, не могу поверить... — пробормотала Женя и ухватилась за Сашину руку.

Так ребенок инстинктивно держится за отца или старшего брата, когда в кино или жизни происходит страшное. И все-таки не смогла сдержать слезы, услышав тихий, печальный ноктюрн и увидев гроб в цветах под большим лицом Кайсарова, уголок которого был перечеркнут траурной лентой.

Большой зал был полупуст. Простые читатели, привыкшие к запретам, даже не подозревали, что в этот закрытый клуб можно сегодня войти свободно. Молодящийся писатель рассказывал своей спутнице о недавнем пленуме московского горкома так, как будто вычислял свои выгоды и потери от большого политического скандала.

Несколько раз сменился караул из известных писателей, писательских начальников, партийного босса, почти все — чужие Кайсарову люди. В последней четверке с озабоченным лицом стоял Рахатов. Когда имеющие право выстроились полукругом около микрофона, услужливо принесенного человеком в белом обвисшем свитере грубой вязки — такая нетраурная одежда, Рахатов показал своим соседям билет в очередную заграницу: дескать, спешу — и первым взял слово.

— Все мы любили Павла Александровича, ценили очарование его пера...

Женя испуганно скосила глаза на Сашу: ведь "очарование пера" уже красовалось на титульном листе рахатовских стихов, подаренных Саше при случайной встрече у Никитиных предков. Одну и ту же брошку он прикрепил и к траурному, и к праздничному платью. Но Саша обратил внимание только на Женину тревогу и пожал ее руку.

Кажется, совсем недавно Кайсаров говорил о своем новом романе, о том, как трудно ему дается характер героини. Женя так увлеклась тогда, что придумала и девушку, и ее поступки. А может быть, списала с себя. "Очевидно, есть такие оттенки, которые мужское сознание не может различить, — сказал тогда П. А. — Жаль, что среди наших классиков нет ни одной женщины вроде Джейн Остен или сестер Бронте. А вам нетрудно записать для меня то, что вы сейчас рассказали?"


Что я тогда написала?

"Она женственна. Ей просто все делать и все отдавать: она заботится об отце, в северном поселке к ней все тянутся, рассказывают свои беды, и она незаметно им помогает. Едет к жениху, хотя знает, что не любит его. Думает: "Может быть, пока не люблю?" Но она его не обманывает, так как ей легко быть такой, какую любит лейтенант. Это только маленькая часть ее, а молодой муж, как всякий сосредоточенный на себе человек, не видит оставшегося в ней. Ему с ней — счастье, значит, и ей должно быть так же хорошо. Ему кажется: раз у него с этой женщиной существуют интимные отношения, то она вся — его. И он стремится как можно чаще ей это доказывать. Женственность говорит ей, что подчиняться любимому — радость. Она еще не знает, что главное — найти любимого, не ошибиться. Ей кажется, что жизнь заполнена: она откликается на каждую просьбу, сама ищет, кому бы помочь. Она от природы умеет все делать хорошо и все доводит до конца. Ей невозможно произнести: "Этого я не могу сделать. Этого я не умею". Быстро научится и сделает. Ей все равно — носить манто или старое пальтецо с облезлым лисьим воротником, чистить картошку самой или давать указания помощнице. Ее красоте не нужны перышки. Природная осанка, большие глубокие глаза, в которых почти всегда вопрос: что со мной? как я живу?

И этот вопрос прочитывает главный герой. Он-то многое знает о женщинах, но такой доверчивости, такой открытости еще не встречал...

В ней нет никакого расчета. Она не ждет награды за свою красоту — о ней она, кажется, и не знает. Ей только плохо становится, если вдруг оказывается, что так будет всегда и уже не появится ничего нового, живого. А ее мужу, наоборот, важно было завоевать ее (он и не догадывается, что это невозможно — она все время становится новой), а потом быть спокойным: дело сделано, она будет с ним всегда, можно теперь заботиться только о своих делах, о своей карьере..."


... Негромкий растерянный вздох всего зала вернул Женю в настоящее. Саша объяснил: детский классик патетически попрощался не только с Кайсаровым, но и с членами его семьи. Жене показалось, что она слышит ехидство П. А.: "Дурак!" — слово, которым он уже комментировал спич этого писателя, сидя рядом с Женей на одном званом обеде.

Хоть кто-нибудь пришел сюда утишить боль потери? В провинции, дома все по-другому. Смерть знакомого или родственника всегда осознавалась как трагическое событие, а мысль "все там будем" делала не такой ужасающей пропасть между бытием и небытием. Здесь же оставшиеся сверстники покойного в глубине души, а некоторые и не только в глубине отгораживаются от горьких мыслей: я — то жив. А другие, помоложе, стараются доказать, что именно им передал покойный эстафету великой русской словесности.

Так захотелось рассказать Кайсарову обо всем этом. Скоро кончится формальное действо, и П. А. останется с ней.

31. П. А. останется с ней

На двери лифта — новая, не без щегольства сделанная худредами табличка "Не работает". Изготовить ее, конечно, гораздо проще, чем раз и навсегда отремонтировать старинную машину. Раньше лифтерша прикрепляла клочок бумаги с собственноручно нацарапанными каракулями. Женя медленно поднималась на свой пятый этаж, автоматически кивая коллегам, с трусливым видом школьниц сбегающим с работы.

— Я вас сегодня целый день ищу! — Сердитый голос застиг Женю в пролете между третьим и четвертым этажами возле стенда с соцобязательствами. — Слышали, что в горкоме-то устроили! — Не спрашивала, а возмущалась Аврора Ивановна. — То же самое сделали со мной в приемной комиссии. Кузьминична науськала! Ее рука! Но я этого так не оставлю! Я еще напишу роман про них всех, на весь мир ославлю! Вот разделаюсь с делами — и засяду! Я специально с дачи приехала!

Женя даже не попыталась прервать этот мутный поток сознания и покорно ждала, когда же Аврора Ивановна дойдет до цели своего визгливого монолога. О том, что цель имеется, говорили хитренькие бегающие глазки и суетливые руки, нервно теребящие бахрому павлово-посадской шали. А спрашивать, как же она могла искать Женю целый день, если заседание приемной писательской комиссии наверняка недавно закончилось, спрашивать, при чем тут пенсионерка Анна Кузьминична, которая никогда не была ни членом приемной комиссии, ни членом Союза, спрашивать — о каком романе может идти речь, если даже свои переводы с украинского она не рискует отдавать в печать до тех пор, пока по ним не пройдутся несколько редакторов, возведенных для этого в ранг закадычных подруг, — спрашивать об этом — значит запутать и без того неясную дорогу к цели.

— Меня может спасти только отзыв мэтра! — Аврора заговорила таким тоном, как будто именно Женя виновата во всех ее бедах и теперь просто обязана ее выручать. — Только отзыв Кайсарова может заткнуть им глотки... — И еще быстрее затараторила, по-своему истолковав Женину растерянность. — Вы не думайте, я не верю тому, что про вас говорят. Я знаю, вы не могли украсть у Кайсарова не только рукопись, но даже лист из нее...

Женя отшатнулась, как будто ее ударили. От слова "украсть" ей стало больно.

— Кайсарова сегодня похоронили, — прошептала она и побрела к себе в редакцию.

Чужой кабинет, хотя на зеленой табличке золотыми буквами написано, что ее. Тут долгие годы Вадим сидел, но Сергеев в последние дни своего правления сумел его выпроводить и отпраздновать победу, пиррову. Почти целый год помещение пустовало, никто не решался на него посягнуть. И только за день до появления нового директора Вадим, как бы случайно заглянув в Женину клетушку, пробормотал после общих фраз: "Чего ты тут теснишься? Садись-ка в мой кабинет". И через полчаса рабочие, которых, бывало, неделями не допросишься, перенесли стол, сейф, навесили полки и постелили ковер. Но все так и осталось чужим, особенно стены, обитые светло-коричневым пластиком, не только не пропускающим воздух, но, кажется, выделяющим ядовитые испарения.

Посередине стола лежали две стопки: одна из бумаг — договоры с авторами, объяснительные записки и рапортички подчиненных о проделанной работе с комментариями плановиков. Кажется, Андрей обещал отменить эти бессмысленные отчеты, а при Сергееве какие баталии были! Сколько сил и времени тратили редакторши на доказательство того, что чтение литературных журналов и газет должно входить в норму выработки...

Или редзаки, редакторские заключения. Часами заседали, чтобы решить, когда их писать — сразу после получения рукописи или перед сдачей ее в набор, хвалили тех, кто целые трактаты сочиняет на десяток страниц, но большинство-то скатывало их у соседа, изменив только имя автора, и никаким документом это пустословие служить не могло, да и подправить там все можно было в любой момент. Зачем это бумагомаранье, если судьба рукописи решается включением или невключением ее в план?

Другая стопка — сигнальные экземпляры. Сегодня в ее редакции родилось две книги. Женя с тревогой и любовью взяла верхний кирпичик. Шрифт отличный, только золота многовато — в тираже-то все осыплется. Переплет из гладкого, похожего на лайковую кожу балакрона. Бумага тонкая, белоснежная. Внимательно, по буквам, прочитала титул, выходные данные — там ошибки сразу бросаются в глаза начальству. Полистала — уже для себя — страницы со знакомыми стихами. Тарковский...

Вторая — с тетрадкой иллюстраций. И тут Женя оторопела — под портретом Герцена написано: "Н. А. Герцен". Судорожно перелистнула дальше, надорвав страничку, и в конце увидела женское лицо и подпись: "А. И. Герцен". Все внутри задрожало. Чья ошибка? Позвонила в производственный отдел. Там сразу закричали, что тираж уже отпечатан, исправить ничего нельзя и ехидно так, подленько заметили: "Сверку надо было внимательно читать. Смотреть, что подписываете". А вдруг и правда я проворонила? Женя перестала соображать, страх усадил ее на место и услужливо подсунул оправдание бездействия: мир-то не перевернется, если книга с ошибкой выйдет. Уж как-нибудь читатели разберутся, где Александр Иванович Герцен, а где его жена. Но уже через пять минут она слушала голос секретарши, сообщающий, что Вадим Вадимыч у директора. Женя припудрила горящие щеки, осторожно, как мину замедленного действия, взяла книгу и побрела к начальству.

— Короче! Вадим Вадимыч, это надо исправить, даже если придется сделать выдирку! За счет того, кто допустил ошибку! — Андрей был чем-то взбешен и, казалось, обрадовался, что именно на Жене может сорвать свой гнев. — Смотри, если окажется, что ты виновата!

— Что же ко мне не пришла сперва, мы бы по-тихому все исправили, а теперь, понимаешь... — Вадим открыл свою дверь и пропустил Женю вперед.

Что "теперь"? Ну, даже если она и редактор ошиблись — а это еще не доказано — что же "теперь" — с работы выгнать, убить? В большинстве книг столько наглого вранья, преднамеренных искажений и умолчаний, что незнамо сколько лет разгребать надо! А больше всего, как при Сталине, боятся случайных и неизбежных опечаток. Но все равно, чувство вины не давало покоя...

Домой пошла пешком, споткнулась, упала, порвала новые брюки, расшибла коленку, а рука так вспухла и заболела, что поковыляла в поликлинику. Оказалось, нужно в травмопункт, в совсем незнакомом месте. Там пришлось сидеть в очереди из пьянчужек и алкоголиков мужского и женского пола.

Пышноусый хирург Жениного возраста, из тех, кого называют "настоящий мужчина" — решительный, ироничный, стал проявлять к ней неподдельный интерес, когда записал в карточку место работы. Травма оказалась пустяковой и большого внимания не требовала.

На следующий день приехала на работу на полчаса раньше, к открытию производственных служб. Валерия Петровна встретила с праздничным видом: в восемь утра, дозвонившись до типографии, она уже знала, что ошиблись там, при верстке иллюстраций.

— Тираж еще не отпечатали, успели все исправить. Благодарили... Пойдите к директору, обрадуйте его.

Андрей неопределенно махнул рукой и продолжал что-то писать в амбарную книгу, время от времени сверяясь с толстой рукописью. Чтобы не подглядывать в его записи, Женя оперлась взглядом о только что отреставрированный камин, подчеркивавший разностильность обстановки директорского кабинета. Длинный стол с кожаным бордюром, на котором до Рождества будут лежать визитные карточки — поздравительные открытки и телеграммы от госучреждений и частных лиц, пожелавших засвидетельствовать свое почтение нынешнему директору. Те же самые люди слали их Сергееву и будут присылать следующему руководителю. Так что правильно они выставлены на всеобщее обозрение — это не частная корреспонденция. Женя нашла глазами кресло, в котором обычно сидела на летучках, и сжалась. Последнее время Гончаренко слишком часто стал тренировать на ней свое остроумие, и правда нуждающееся в шлифовке. Между его хамоватым подзуживанием и элегантной ироничностью настоящих острословов было такое же сходство, как между вульгарной дракой и классической борьбой.

— Что у тебя? — резко захлопнув свой кондуит, рявкнул он. Без всякого интереса выслушал победную реляцию и, когда Женя встала, спросил: — А почему ты мне не доложила, что у вас довольно известное стихотворение Блока напечатали в книге современного поэта?

— Какого? Я ничего не знаю... — Женя похолодела.

— Да не помню я. Редактором твой Петр был, ты там разберись и докладную мне напиши... — Показывая, что разговор окончен, Андрей нажал кнопку селектора и вызвал секретаршу.

Жене была хорошо знакома эта повадка начальников, отгораживающихся от ответственности за подчиненных, за любые ошибки. Кузьминична в таком случае принималась кричать, обвинять и пугать разными карами, а этот слишком хладнокровен...

— Петю не хотела подводить, потому вам и не сказала. Думала, пронесет, — расстроенным голосом повинилась Валерия. — До директора-то как дошло? Я ведь то письмо от читателя никому не показала. А при чем тут вы? Книжка вышла, когда еще Кузьминична нами правила.

— Этак мне и все грехи сталинского времени припишут... — Женя принялась звонить Андрею, но он куда-то уехал и сегодня уже не вернется.

32. С утра

С утра Саше пришлось тащиться на совещание, которых расплодилось в последнее время хоть отбавляй. Но отбавлять никто не собирался. Так начальство понимало демократизацию общества или, скорее всего, так выполняло очередную директиву, ничего не меняя по существу. А что? В духе перестроечного времени — говорите сколько хотите и что хотите, а решается все по-прежнему — в кабинетах, в черных "Волгах", на дачах, и решается бесповоротно. Опираясь на "общественное мнение" — всегда найдется оратор, который по собственной воле или по чьей-нибудь подсказке с трибуны и с пафосом проговорит то, что нужно сильным мира сего.

Пришлось приспособиться, научиться не тонуть в вихрящемся потоке писателей, редакторов, других литературных людей. Надо всего лишь рассеянно смотреть под ноги, стараясь никого не видеть, иначе попадешь в лапы письменнику, которому что-то нужно — о том, имеют ли право тебя просить, интеллектуалы обычно не задумываются; или радушно поздороваешься со старательно не узнающей тебя дамой, которая всего месяц назад, казалось, искренне восхищалась твоими опусами во время писательского десанта на калмыцкую землю. Конечно, близорукость изображать трудно, ведь встречаешься взглядом не на стадионе, всех хорошо видно... И все равно нет-нет да и наткнешься на ненависть — за "приложенную" тобой книгу, за неоправдавшиеся матримониальные планы, за молчание, наконец...

В боковую дверь входила Светлана, окруженная седеющими бородачами. Саша встал, чтобы успеть переместиться в противоположный конец зала. Почти два года лежит у нее рукопись, звонила пару раз, но совсем не по делу, не по тому делу, которое его интересовало.

— Александр Иванович, садитесь сюда.

Саша обернулся и сразу узнал Рахатова.

— Становитесь знаменитым. Вчера на редколлегии хвалили вашу статью. Я еще не читал, но за вас порадовался.

О какой редколлегии речь, Саша даже и не понял — поэт со своим либеральным прошлым был нарасхват. Пробурчав благодарность, Саша хотел пройти дальше, но Рахатов пересел в глубь ряда, освобождая место у прохода. Неохота было с ним разговаривать: надо тогда его стихи и статьи хвалить — не знать их невозможно, отметился во всех более или менее приличных изданиях. Идеи правильные, иногда даже произносил он их раньше других, поражая своей отвагой. К искусству только это все имеет очень мало отношения. А его якобы экстравагантные рассуждения о Серебряном веке! Уж слишком по-советски, по вертикали, без знания контекста.

— А я даже собирался разыскивать вас через Евгению Арсеньевну, но вот повезло! — Рахатов так громко обрадовался, что сидящие впереди обернулись, но, увидев знаменитость, шикнуть не решились. — Одно издательство хочет выпустить толстый том моего избранного с комментариями. Понимаете, у меня ведь почти все стихи имеют историю. Я бы вам все рассказал — посидели бы вечерок-другой...

— Какие люди! — Гончаренко плюхнулся на свободное место и потянулся через Сашу к Рахатову. Тот сухо кивнул и хотел продолжить разговор, но Андрей не заметил, что он лишний. — Представляете, эта красная девица собирается у нас антологию русской классической проституции издавать! Амфитеатров, Боборыкин, кто там еще? Да ты сам-то хоть раз к блядям ходил? — Саша промолчал, а Андрей и не ждал ответа — смотрел только на Рахатова. — Вот! Так какой же ты специалист по этому делу? Что ты можешь в предисловии написать, кроме филологических изысков? А я был, и не раз. Мне и надо такую книгу составлять. По сто рублей за лист. Ха-ха! Сашок, слушай, давай местами поменяемся — мне надо с нашим великим поэтом посекретничать... — Наткнувшись на надменный взгляд Рахатова, тут же добавил: — Обсудить одну затейку, которая и вам, и нам славы прибавит.

Саша встал с облегчением. И Рахатов его больше не удерживал, только попросил вслед:

— Звякните мне вечерком — после двенадцати я буду дома.

Слушать выступления, на которые никак не повлияло ни время, ни новые границы свободы, провозглашенные, но еще четко не очерченные, не было никаких сил. Из безликого коридора выбраться можно было только целиком сосредоточившись на поставленной задаче. Или с поводырем, которого не было — все дисциплинированно сидели в зале. Сосредоточиться тоже не удавалось, и Саша то и дело попадал в тупик или в то место, из которого только что ушел.

Настроение падало опрометью. Не из-за того же, что Андрей явно не хочет издавать задуманный им сборник. Это Женечка уговаривала что-нибудь сделать в ее редакции, а сам он давно прибавил к списку заповедей, которые старался не нарушать: "Не составляй!"

На Страстном бульваре уже не надо было соображать, куда идти. В старой Москве Саша чувствовал себя как в собственной квартире, обставленной особняками, доходными домами в стиле модерн, памятниками, скверами. Со студенческих лет он называл знаменитые московские улицы не их советскими псевдонимами, а настоящими именами. И состязался с Никитой, кто их лучше знает — на лекции по истории КПСС рисовал схему метро с правильными названиями станций: "Воздвиженка" вместо "Калининской", "Пречистенка" вместо "Кропоткинской", "Моховая" вместо "Библиотеки имени Ленина", "Мясницкая" вместо "Кировской". Но когда переименование действительно началось, приобрело бестолково-спекулятивный характер и название "Красные ворота" вернули не древней площади, на которой Лермонтов родился, а станции метро, ни за что обидев классика и оставив нетронутыми "Марксистскую", "Октябрьскую", "Комсомольскую", Саша к топонимическим играм совершенно охладел.

Не успокаивало на этот раз и Бульварное кольцо. Почему такой противный осадок от встречи с Рахатовым и Гончаренкой? По привычке все анализировать Саша принялся искать сходство между этими такими разными деятелями и вскоре вычислил, что и тот, и другой ассоциируются у него с Женей. Она с ними встречается, доверчиво разговаривает, она думает, что от них зависит ее жизнь, а ведь им обоим на все наплевать, на все, кроме своих не очень крупных дел. Она сама не понимает, отчего живет на натянутых нервах. Воннегут назвал бы ее издательский мир "гранфаллоном", мнимым единством людей, бессмысленным по своей сути и с точки зрения Божьего промысла. Сколько лет, обид, слез понадобится ей, чтобы в этом окончательно убедиться?

На такой службе с Женечкиной искренностью, с ее неумением закреплять позиции и нежеланием использовать слабости и ошибки других, хотя она их отлично видит, — хорошо быть не может. Но ведь Андрея можно одернуть — терпит же он космонавтшу, которая из вредности все поперек ему говорит и делает, однако встречи на посольских коктейлях оказываются вполне конвертируемой валютой. Женя же только добросовестно вкалывает. Четко работает редакция — ну и что?

А Рахатов? Вон как Андрей вокруг него заплясал... Мог бы отстегнуть от этого расположения хоть кусок для Женечки. Не догадывается? Конечно, у него компьютер внутри, который и руководит деловой активностью, не обременяя совесть. И компьютер-то примитивный, советский. Женю оценить как следует не сумел!

Благородное негодование было кстати. Саша распалился, собирая материал и на Рахатова, и на Гончаренку, очень в этом преуспел, но мысли о Жене не отпускали: она-то всегда переносит критику на себя.

Обычно женщины сами проявляли инициативу. Когда к Саше приходила в гости однокурсница или просто знакомая, он был готов, что после выпитого кофе и разговора ни о чем и даже нескольких поцелуев они разойдутся — все на ответственности дамы. Он считал себя благородным разбойником, который грабит только злых и богатых, применительно к женщинам — только плохих, только нечистых. Чистота внушала страх. Откуда возникло это идиотское представление, почему любовь ассоциировалась с разбоем, с военными действиями? Он не понимал, что на самом деле был не нападающей, а обороняющейся стороной. И очень плохо обороняющейся. Он сам и был жертвой разбоя.

С детских дворовых времен он усвоил нелепое представление о том, что надо обладать как можно большим количеством женщин, а в брак вступить как можно позже — к женитьбе относились как к отставке. Один приятель сообщил о своем решении жениться с видом полной обреченности, так, как говорят: иду в армию или даже: сажусь в тюрьму. Саша его дружески успокоил: "Ну, ты же все равно будешь с другими бабами гулять". И тот чуть не со слезой в голосе согласился: "Да. Но теперь уже главным образом с замужними".

Саша все время считал: он не трогает Женю, не вмешивается в ее жизнь — и это лучшее, что он делает для нее. И только сейчас увидел, только теперь понял, что ее нужно защищать.

33. Ее нужно защищать

Прежний директор оставлял свой кабинет редко, считанные разы в году, когда, например, вместе со свитой обходил трудящихся в предпраздничные дни с одинаковыми для всех шутками-прибаутками, которым угодливо смеялись и производственные службы, и редакторы, фыркавшие после: "Какая пошлость!"

Новый сам ходил в партбюро платить взносы, вместе со всеми обедал в столовой и даже заглядывал в некоторые кабинеты, не в комнаты, где сидели рядовые сотрудники, а в кабинеты завов.

— Альберт Авдеич, мы тут с Рахатовым задумали сборник для Америки составить. Вот список авторов. Дайте команду кому следует, чтоб сделали библиографические справки на каждого. А текстами и переговорами мы уж сами займемся. — Отдав распоряжение, Гончаренко не поторопился уйти. — Да ты садись, чего вскочил-то! — Потрепав по плечу Альберта, он и сам стал устраиваться в старинном кресле с высокой прямой спинкой. Ноги разъехались в разные стороны, тело сползло на край сиденья, и в таком положении — то ли лежа, то ли сидя, он предался воспоминаниям: — Я в железнодорожном поселке родился и вырос. Мои родители были люди простые. Отец все твердил: "Учись, сынок, хорошо. Будешь начальником станции".

Альберт Авдеич, воспринявший "ты" как знак расположения, с готовностью подхихикнул:

— Ну, вы теперь, можно сказать, начальник железной дороги...

Андрею это сравнение показалось слишком заниженным, он нахмурился, глубоко сел в кресло. Не ушел. Альберт стал отчаянно соображать, как бы загладить свою бестактность, но от страха в голову вообще ничего не приходило.

— Нам надо укреплять патриотические начала, — после угрожающего молчания строго заявил Андрей.

Объяснять, что это такое, не понадобилось. Его собеседник был готов абсолютно на все, лишь бы между ним и директором исчезла отчужденность, появившаяся по его собственной глупости.

— Мне надо взять человека, — отрезал Андрей.

Альберт съежился, заерзал на стуле, нижняя губа у него отвисла. Хотел что-то сказать, но из горла вырвался только сип.

— Да нет, успокойся, — снисходительно засмеялся Андрей. — Не на твое место. Пока.

Альберт Авдеич с видимым облегчением принялся переставлять два пластмассовых стакана с остро отточенными карандашами. Больше занять руки было нечем — на столе, кроме этих стаканов и трех молчащих телефонов, ничего не было.

— Так на какую редакцию его посадить? На место космонавтихи?... — Андрей очень искусно и натурально делал вид, что размышляет именно сейчас. — Да нет, эту стерву нам не сковырнуть, уж очень защищена... Народы СССР... Тоже сложно, да и редакция не ключевая...

Альберта вовсе не удивило, что рассматриваются такие разные возможности, что профессиональная подготовка претендента не имеет значения. То, что директор доверяет ему, — вот что было для него важно.

— Редакция Селениной тут бы подошла, — задумчиво, как бы про себя проговорил Андрей.

— Но она же ваша приятельница?...

Этот непосредственный, наивный вопрос из эфемерной области морали и нравственности не рассердил Андрея, ведь не было сказано главное: что к Жене нет никаких претензий по работе, что в ее редакции нет склок, что книги выходят достойные...

— Придется для дела и через личные отношения переступить, — назидательно произнес Андрей и, осознав, что добился желаемого, уже спокойно продолжил: — Это парень отличный. Он пока в "Литературной молодежи" служит, но очень перспективен. Правда, он недавно приложил Бродского с некоторым перехлестом, это, конечно, тактическая ошибка, но по сути-то он прав...

Альберту было легко согласиться — он едва ли читал хотя бы одно стихотворение нобелевского лауреата.

— Это не за него ли дочка нашего великого замуж вышла? — Альберту не терпелось продемонстрировать свою осведомленность. Он позволил себе выйти из-за стола и пересесть на соседний с Гончаренко стул.

— Так ты его знаешь? — И уже как со своим Андрей посплетничал: — Он до этого был женат и у него даже что-то родилось. Но они, конечно, его благополучно развели. — Уходя, как бы между прочим, сказал главное: — В общем, надо готовить ситуацию. Почитай книжки, которые в редакции Селениной выходят — что-нибудь всегда можно найти. Ну, за работу!

34. За работу

— Что вы там капиталисту наболтали?!

Альберт Авдеич впервые говорил с Женей тоном и словами, очень напоминающими манеру Гончаренки. Супруги, живущие в ладу, становятся похожими друг на друга, но для ассимиляции нужно время, и немалое, а тут слишком быстро все подладились под нового шефа.

С иностранными издателями приходилось встречаться и раньше, но то были женщины из соцстран, с которыми легко блюсти дипломатию. А когда приехал ровесник, плохо говорящий по-русски и еще хуже разбирающийся в современной литературе, Женя, забывшись, заговорила с ним как с нормальным человеком, то и дело переходя на английский, на котором она не знала таких уклончивых выражений, как "представляется целесообразным", "неоднозначное явление", и поэтому четко провела границу между настоящей литературой, занимательной беллетристикой и никому не нужной тягомотиной — многотомными собраниями сочинений генералов от литературы.

Совсем не такого приема ждала она от Альберта. Столько времени боялась упреков, избегала оставаться с ним один на один, даже из столовой уходила, если замечала его там. А сегодня, когда уже и надежды никакой не осталось, вдруг напечатали "организованную" ею рецензию на его книгу. Не бог весть какую — небольшую, кисло-сладкую, как говорят профессионалы, но большей сейчас добиваться просто опасно. Начальники посановнее Альберта и те засели в свои благоустроенные окопы и боятся высовываться — надолго ли, нет ли, но настало такое время, когда чин не только не защищает от публичного разбора и разгрома, но даже наоборот... Иван Иваныч, например, ушел в отставку — по состоянию здоровья — после того, как предали гласности его миллионные гонорары.

Альберт об отклике еще не знал, хотя просмотрел с утра газеты, и они уже лежали аккуратной стопкой на его столе. Он страшно обрадовался, засуетился и в знак расположения, как плату за рецензию, выдал тайну директорского гнева:

— Вы ему всю малину испортили! Еще в прошлом году он договорился, что этот капиталист издает пятитомник его главного покровителя — знаете, кого... — Альберт шмыгнул носом. — Перевод заказывает и оплачивает наша контора, — снова шмыгнул он и для верности провел под носом указательным пальцем.

"Интересно, есть у него вообще носовой платок?" — подумала Женя.

— Два тома уже готовы, покровителю сорок процентов заплачено, за все пять, и вдруг вы объясняете, что его романы — "тягомотина", толстосум даже слово это довольно отчетливо повторил. Ну и кашу вы заварили!

Альберт от удовольствия зажмурился: всем будет плохо — и литературному генералу, и Гончаренке, и Селениной. Что может быть приятнее!

Тошнотворное ощущение, оставшееся от разговора с Альбертом, Женя попробовала преодолеть хладнокровным анализом. Ну, во-первых, противно, что хлопотала, хотя и не очень усердно, о рецензии. Наверняка тот поддакивал, когда Гончаренко возмущался "свиньей, которую подложила Селенина". Во-вторых, отношения с директором пошли совсем наперекосяк. Несмотря на то, что Женя никогда не была прямолинейной правдоискательницей, не осуждала брезгливо разумные компромиссы, понимала, что за видимостью объективности и принципиальности часто скрывается непреодолимое желание отомстить, ранить, убить.

Все оборачивалось против нее.

Андрею зачем-то понадобилась Вагина, и он без свидетелей обронил, что неплохо бы дать ей работу. Скрепя сердце, Женя поручила той написать предисловие. Книга вышла, и опять скандал.

— Смотри, каким авторам статьи заказываешь! Светка — дура! Писать не умеет, привела где-то в центральном журнале цитату из Баратынского и приписала ее Тютчеву! А эти левые, они же, сволочи, грамотные, сразу же пошли ее позорить!

— Но Вагина — твоя креатура, ты же сюда ее привел... — Попыталась защититься Женя.

— Я?! Ничего подобного! Я далек от групповщины! Короче! Чтобы больше такого не повторялось! Надо учиться работать с авторами!

И последовала целая лекция для дураков.

А сколько еще мутных ситуаций...

Кайсаров незадолго до... Даже не вслух, а только в мыслях своих Жене трудно было произнести окончательный приговор, который слышался ей в слове "смерть". Скоро будет год, а до сих пор ничего не решено насчет сборника, который Кайсаров с такой тщательностью составил. Автором был друг молодости П. А., провозгласивший в двадцатые годы новое литературное направление, но рано умерший. Женя видела, что его драмы, проза, стихи годятся только для того, чтобы приводить из них обширные цитаты, вытягивая комментарием и рассказом о личности и судьбе их автора. Сам по себе он на ногах не стоял. Гончаренко-то напечатал бы и совсем нечитабельный текст, если бы он исходил от своего человека. А чужого не хочет, мотивируя не тем, что чужой, а якобы из-за качества текстов. "Брось ты со своим Кайсаровым возиться! Пользы от него — как от козла молока!"

И снова безнадега, снова между молотом и наковальней. И у надменных дам, и у высокомерных старушек, гордящихся дружбой с Ахматовой, такие ситуации тоже случались, но они вовремя сказали не только другим, но и себе: этого не было. Есть выход — перестать быть редактором и никогда больше этим делом не заниматься.

Чтобы гордиться редакторской профессией, надо уметь свои подвиги увеличивать в десять, еще лучше в сто раз, а уступки и поражения во столько же раз преуменьшать. Но у Жени зрение было устроено совсем по-другому: "подвиги" она считала нормой и чувствовала себя неудобно, когда ее хвалили, а вот все компромиссы помнила с первого дня работы в издательстве и наедине с собой называла их предательством.

Тяжело стало на службе. Может быть, обычная мнительность? Но сколько ни уговаривай себя, а если чашки то и дело бьются, если ударяешься о каждый угол и наставляешь синяки?

Аврора вдруг пожалела, честно предупредила:

— Вы еще молодая, красивая, у вас вся жизнь впереди. А я без этой работы... Перестану быть редактором — я уже никто. Поэтому я буду не с вами. Хотя против вас ничего не имею, даже наоборот...

35. Даже наоборот

— Евгения Арсеньевна, что такое? Приносят на подпись бумаги, читаю и вдруг вижу какую-то писульку детским почерком! Придите и заберите ее!

Держа на отлете трубку красного тупорылого телефона, который соединял ее с единственным абонентом — поэтому диска и цифр не требовалось, — Женя молча глотала слезы.

— Ах, ты еще молчать будешь! — В голосе Гончаренки проглянула угроза, но он тут же спрятал ее за обычной хамско-дружеской манерой. — Короче! Кончай выпендриваться! Давай встретимся, повыясняем отношения, если уж тебе так приспичило!

— Хорошо, Андрей Георгиевич...

Показалась и сразу исчезла надежда на то, что ее не отпустят. Все-таки неплохо работала, если, конечно, есть в природе мерило качества этой службы. Лозунг "незаменимых нет!" исчезнет последним, когда уже все вокруг изменится до неузнаваемости. Больше семидесяти лет прошло с тех пор, как Человека с большой буквы официально поставили во главу угла, но большинство очутилось с другой, внутренней стороны, загнанными в угол.

— Так, так, сегодня уже поздно, мне уезжать надо... — До окончания рабочего дня было еще больше двух часов. Но хозяином положения был он. — Завтра. Договорись с моей секретаршей.

Если бы Женя не была так удручена, она не попалась бы в виртуозно расставленную ловушку, сообразила, что Гончаренко специально хочет ее разозлить. Именно он загнал ее в угол и намеревается еще получить удовольствие от ее унижения.

— Завтра меня не будет... — Женя не смогла бы внятно объяснить, почему так сказалось.

— Смотри, смотри, я ведь могу и подписать...

— Отлично, подписывай.

Эта фраза вытекала из предыдущей, сказанной спонтанно, без расчета. Если, конечно, заявление об уходе было написано не для того, чтобы набить себе цену. Но Женя презирала кокетство в таких делах. Ведь даже тогда, когда невыносимо долго тянулось неназначение, она не стала подыгрывать себе руками, хотя один из авторов звал в свой журнал заведовать прозой. Никому об этом тогда не сказала.

— Ну что же, я подумаю...

Женя первая положила трубку. Не верилось, что все это происходит на самом деле. Когда умирает близкий человек, инстинкт самосохранения не допускает эту весть до сердца в полном ее трагизме и безвозвратности. Сознание коснется и сразу отпрянет, как от жгучей, холодной воды.

Прежняя жизнь умерла, скоропостижно умерла. И чтобы не исчезнуть вместе с ней, Женя заставила себя об этом не думать. А что тогда делать? Начать собирать вещи? Выдвинула ящик письменного стола, забитый копиями и вариантами старых, теперешних и будущих планов, принялась их рвать и выбрасывать. Синяя полиэтиленовая корзина — в сберкассах такие используют для разведения пальм, фикусов и азалий, — быстро заполнилась. Женя умяла бумаги, но вошло еще совсем немного.

Принялась за вступительную статью, которую Аврора принесла днем — посоветоваться. Добросовестно прочитала страниц пять, но не могла бы сказать даже, к какой книге писалось это предисловие. Да и зачем Авроре теперь ее мнение — книгу сдавать нескоро, уже без нее. Нет, лучше собрать хотя бы часть своих вещей — за один раз ведь не унести...

Присела на корточки перед шкафом, отведенным для подаренных авторами книг, которыми она не хотела засорять домашние полки. Придется теперь забрать...

С трудом разогнувшись, Женя подошла к письменному столу, включила настольную лампу. И комната, которую она любила в эти сумеречные часы — когда не бывает совещаний, когда редакторы заглядывают только для того, чтобы отпроситься пораньше, когда телефон звонит редко — опытные авторы знают, что часов в пять все издательства вымирают; когда можно без спешки читать, писать, когда составление планов, ответы на письма доставляют удовольствие, — эта комната вдруг превратилась в камеру, в замкнутое пространство, из углов которого наступает темнота, сначала уменьшая светлый круг от лампы, а потом готовая поглотить и тебя, если ты сейчас же, сию же секунду отсюда не вырвешься.

Схватив в охапку сумку, плащ, Женя нажала кнопку на шляпке настольной лампы и выскользнула из своего кабинета. В коридоре никого не было, и она опрометью выбежала из издательства. Быстро зашагала к метро, но пришлось остановиться, чтобы повязать голову шелковой косынкой — заныли уши. С тех пор как продрогла на похоронах Кайсарова, они болят даже от легкого ветерка. Заодно надела плащ, перекинула через плечо сумку и тут заметила, что забыла переодеть туфли — на ногах остались черные лаковые лодочки. Представила возвращение, встречу с Гончаренкой... И пошла вперед.

Не все же у нее отняли. Большинство людей знать не знает о Женином крахе, видят в ней просто молодую женщину, просто человека. Вот девушка на плащ засмотрелась — наверное, хочет такой же сшить. Почему-то одежду замечают только дамы, а мужчины, те, кто кроме себя могут еще кого-то видеть, обращают внимание совсем на другое... Конечно, не сейчас, когда хотя бы один приветливый взгляд мог бы на чуть-чуть поправить настроение...

Вспомнилось совещание в Союзе писателей. Народу битком, но Сергеев, разжалованный директор — один, как прокаженный. Никто рядом не сел, ни слева, ни справа. "И вокруг меня сейчас такой же вакуум", — подумала Женя и сразу одернула себя: никто же еще не знает, что она безработная. И узнают — что изменится? Ну, длинный седоватый хлыщ не будет перед каждым праздником проникать в кабинет и воровато вынимать из портфеля цветы — начал-то он с коробки "Первый бал Наташи Ростовой", которую Женя решительно не взяла. Так не видать бы его больше никогда, ни его, ни его цветов, которые она тут же отдавала Валерии. Не получать больше поздравительных открыток от писательского начальника, который, со слов Сергеева, считает Женю лучшим редактором. На своем опыте ему в этом убедиться не удалось — там надо было либо все переписывать, либо издавать в первозданном виде. Хотя, может быть, мудрость — не самое плохое качество редактора? И этого не жалко. Рыночные отношения с экономической точки зрения — объективная закономерность, но в жизни Жени — нет уж, увольте. Как только чувствовала намек на расчет, как только понимала, что человек разговаривает с ее креслом, с ее маленькой властью, она становилась любезна, старалась как можно точнее выполнить свои служебные обязанности и больше никогда его не видеть.

Потери невелики, да это даже и не потери. Если из тесной коммунальной квартиры вынести шкафы и шкафчики, загромождающие кухню, коридор, комнату, если убрать тазы, снять веревки, выбросить старую неработающую радиолу, шаткие табуретки, то можно испытать счастье только от появившегося простора. И заполнять его нужными, красивыми и удобными вещами не торопясь. Всего одну бумажку написала — а сколько хлама можно теперь из головы выбросить!

Не надо бояться звонка бывшего крупного партработника, непременно намерившегося переиздать свою книгу, никому, кроме него, не нужную. Но ведь так прямо пожилому человеку не скажешь. Да и когда он был у власти, то помогал кое-кому из хороших людей, если сверху не было команды громить, поправлять, притеснять. Гончаренко отказать ему боится — вдруг у того цековские связи остались. Вот и крутись, мямли насчет загруженности планов или рассмотрения на редсовете. А старик настырный, с партийными замашками, на идеологическую значимость своего труда напирает. "Вы сами, пожалуйста, прочтите. Мне ваше личное мнение очень важно..."

В метро спускаться не захотелось, и Женя пошла пешком, с удивлением и удовольствием глазея по сторонам. Новая, необычная осень! Вот, оказывается, из каких цветов составлен ее колорит: желтые, красные и зеленые мазки кленовых, осиновых, дубовых листьев, черная чугунная решетка, белые колонны дворянской усадьбы, юсуповской. И серое вечернее небо.

Куда эти люди так торопятся? Нерадостная спешка. Рабочий день кончается, домой идут по своим, никем не навязанным делам. Да, более хмурые лица бывают только по утрам, когда в давке едут в автобусе, на метро. Опаздывают и знают, что опять попадет от начальника или даже премии лишат за такое преступление. Женя всегда удивлялась зависимости своих сослуживцев от денег. Разумно не объяснить, почему одна коллега всегда стреляет десятку до зарплаты, но как только приходят торговки ювелирными побрякушками или уточняют очередь на "Жигули" — она первая.

Жене денег всегда хватало. И в университете, когда сестры жили на стипендию в тридцать пять или сорок три с копейками — в зависимости от оценок, плюс пятьдесят рублей на двоих, которые каждый месяц в один и тот же день пунктуально присылали родители. Сашке предки по сто рублей подкидывали, но он всегда был в долгах. Сейчас насчет денег Женя не тревожилась — возьмет пару учеников, и хватит. И все-таки заноза сидела. От любого неуклюжего поворота мысли делалось больно.

Свернула в безлюдный переулок, потом в другой. Уланский, Даев. Где-то здесь был дядин дом, в котором всегда останавливались туровские родственники. "Месяца за целый год одни, без гостей не живем", — то ли гордился, то ли сетовал дядя. Дом снесли, дядя умер, улица перекопана. Замедлила шаг, чтобы найти мостик, по которому можно перейти траншею.

Кажется, первый раз в жизни Женя не знала, куда идет. Было все равно, лишь бы дорога не кончалась. Впервые она не хотела брать в настоящее, в "теперь" даже следующий час из будущего, не говоря уже о следующем дне, неделе, месяце. Пусть все идет само собой, и она брела, то задумываясь, и тогда, как в кино, кто-то крупным планом показывал ей неожиданные картины из счастливого провинциального детства, из университетских лет, то вдруг отчетливо видя выбоину на тротуаре, насупленную женщину в пальто и босоножках, надетых на теплые чулки.

Из подъезда помпезного дома, построенного в те времена, когда на декорации не жалели ни бесплатных для их создателя средств, ни подневольного труда, дома, облепленного черными стеклянными прямоугольниками и квадратами с золотыми буковками, вывалилась куча людей и прямо по газону покатилась к троллейбусной остановке. Вдруг кто-то внутри ее замешкался, оторвался и направился в Женину сторону. Она оглянулась, ища цель, к которой так стремится этот силуэт, но вокруг никого живого не было. И тогда она узнала Сашу.

— Не думал, что ты без поводыря сможешь нашу редакцию найти...

Саша всегда посмеивался над Жениной склонностью ходить только по протоптанным муравьиным тропам — от дома до работы, от своей работы до работы или дома автора и изредка в кино, театр, на выставку или в гости.

— Я ушла.

Трагическая интонация, страдальческое выражение широко открытых глаз... Саша был единственным человеком, кто не задавал вопросов. Не от равнодушия, не от безразличия, не из-за увлеченности собственной персоной, а из деликатности, оберегая чужую интимную жизнь. Он только поправил прядь, выбившуюся из-под Жениной косынки, и, опуская руку, ласково провел ладонью по ее щеке, как бы стараясь разгладить горькие складки.

Сбивчиво, перескакивая с одного на другое, повторяя одни и те же слова, Женя принялась объяснять не столько Саше, сколько себе, почему она решилась на уход. И чем больше путалась, чем больше противоречила сама себе, тем отчетливее понимала, что не это главное, что это только фон, сумбурный аккомпанемент тому новому и самому важному, что произойдет именно сейчас, и это никак не связано с книгами, с ее работой, с тем, что всего несколько часов назад составляло все содержание ее простой жизни.


Картина их первой встречи, которая совсем недавно промелькнула в ее воображении, вдруг стала цветной, движущейся. Борода привел их с Алиной в комнату своего приятеля-аспиранта. За квадратным столом играли в карты. Женя смутилась, хотя незнаком ей был лишь хозяин, и отошла к окну, где стоял секретер с книгами. Ахматова, Платон, Апулей — только такие, которые хочется держать в руках, листать, перечитывать. И это чередование хороших, редких книг с еще лучшими, и единственная репродукция, аккуратно прикрепленная к бежевой шероховатой стене булавками-гвоздиками — "Рождение Венеры" Боттичелли, и то ли девиз, то ли объявление из латинских букв разного размера и цвета, наклеенных на полоску белого ватмана — "Incipit vita nova", — отозвались тогда в ней и рассеяли смущение, неловкость.

— Свой портрет рассматриваете?

Женя обернулась, взгляд наткнулся на плечи, обтянутые тонким серым свитером. Пришлось задрать голову, и она увидела добрые карие глаза "домиком", гладко выбритые щеки и квадратный подбородок, который называют волевым.

Сашу позвали за стол продолжить игру в "очко", и он, усадив Женю рядом, принялся советоваться, прикупать ли втемную — или честно остановиться на том, что есть. Женя отвечала наобум и невпопад, и Борода даже пошутил: "В картах не везет — в любви повезет". Саша слушал советы и не сердился...


— Понимаешь, у меня не было выхода...

Она могла бы еще долго повторять аргументы, доказывая себе и Саше, что поступила правильно, но спокойствие, уверенность и счастливая улыбка, какую она видела на его губах только тогда, когда он говорил о любимых предметах, остановили ее, объяснили никчемность, бессмысленность новых слов.

— Один выход есть. — Саша обнял Женю и притянул к себе.

1993

 

литературоведение культурология литература сми авторский указатель поиск поиск