главная страница
поиск       помощь
Новикова О.

Филемон и Бавкида

Библиографическое описание

После того как Фил и Ида отдали свою единственную девочку высокому белобрысому студенту, приехавшему в Москву «улучшить свой русский», — сыну старинного английского коллеги Фила (настолько давнего, что его можно было бы назвать другом, если бы слово это в приложении к иностранцу не было так безнадежно испорчено официальными сочетаниями, вроде «мой африканский друг»), после того как родной веселый голос, слышный из далекого Лондона лучше, чем из недалекого Лианозова, и подробные письма, выбрасываемые почтой, как подаяние — то густо, то пусто, помогли приручить разлуку, Фил изобрел еще одно лекарство — прогулки по одиноким московским пенатам, вельможным и писательским, юсуповским и аксаковским, тем, что превращены в бедные музеи или роскошные развалины не потому, что это кому-нибудь нужно, не потому, что это кара за прошлое, а потому, что нужны оказались только те особнячки, которые можно использовать как дачи для граждан высшего сорта.

Не о политике говорили они, хотя каждый шаг — начиная от автобусной остановки с разбитой стеклянной ширмой и мелкой урной, переевшей мусора и захлебнувшейся им, до усадьбы, заново выкрашенной в неправильный цвет (подлинник был изображен на многочисленных картинах художников, ради которых до революции построили избушку и мастерскую, а после — двухэтажный санаторий-общежитие с белыми нелепыми колоннами и неудобными проходными комнатами), каждый взгляд давал материал для далеко идущих обобщений.

Фил и Ида давно уже нашли ошибку в историческом развитии своей странной страны, и новые доказательства правоты не радовали, а только сильнее огорчали их.

Они воображали, что шуршат свежими красными и желтыми резными листьями в спокойном безлюдном парке прошлого, задолго до той развилки, после которой жизнь пошла не в ту сторону.

— Как близко растут два дерева! Будто из одного корня, а такие разные!

Ида задрала голову, чтобы получше разглядеть, какой из великанов ближе к солнцу, но порыв ветра подхватил зеленую фетровую шляпу с большими полями-крыльями и понес по воздуху, а волосы, освободившись еще и от шпильки, рассыпались по плечам.

Фил кинулся сперва у Иде, но быстро сообразил, что с ней ничего не случилось, что она никуда не денется, и побежал за шляпой, которая уже налеталась и медленно, как бы нехотя, спланировала на землю.

— Это дуб. А то — липа. Такая же беззащитная, как ты.

Обняв Иду, он повел ее по асфальтированной тропинке, вдоль которой спускался желоб, засыпанный пожухлыми листьями, сухими веточками.

Внезапная темнота предупредила о непогоде, но не оставила времени на приготовления, и свои зонты они доставали уже под дождем, разлиновавшим все пространство от низкого неба до земли.

На шоссе Фил сразу поднял руку, но машины неслись одна за другой, не притормаживая, а один наглый грузовик въехал в лужу с переливающимися разводами и обдал Иду коричневой жижей. Зонтик выгнулся и превратился в чашу для сбора воды.

И тут случилось чудо — остановилась темно-зеленая машина; плечистый крепыш, ничего не спрашивая, перегнулся, открыл заднюю дверь, спокойно подождал, пока они справятся с зонтами и, уступая друг другу, проберутся на сиденье.

— Ничего, что я спиной? Вижу, господа из своей подмосковной возвращаются? В городскую усадьбу доставить прикажете?

Из чего устроился уют?

Тепло, подвывание вентилятора, очистившего потные стекла?

Свобода и легкость разговора, знакомые лишь тем, кого можно представить героями книг Аксенова и Гладилина?

Подтрунивание над неловкостью Фила Геры (так звали их спасителя), над пятнами, появившимися на вареных джинсовых, с одинаковой теплой клетчатой подкладкой курточках после копошения у проколотого заднего колеса?

Доверчивость, с которой Ида выложила главное об их жизни?

Участливость, внимание к рассказу о приятеле Геры, на даче которого он гужевался несколько дней?

Возникла симпатия и, как возница, принялась управлять телегой их жизни: встречались, или, говоря новым, необременительным для ума языком Геры, пересекались не реже раза в неделю» вместе бывали на репетициях признанного в их круге гения, в киноклубе, а когда засиживались у телевизора («Пятое колесо» и «Взгляд» старались не пропускать), Гере стелили на диване.

Легко было друг с другом.

Но слово «симпатия», перебираясь из одного века в другой, пообтрепалось, ожесточилось и избавилось от такой романтической роскошной семантики, как беспричинность влечения.

Правда, не для всех.

Ида семантически жила в девятнадцатом веке.

Если не считать причиной или причудой удовольствие от созерцания Фила, нашедшего, наконец, адекватного собеседника, с нетерпением поджидающего замедления или заминки, чтобы вклинить свои суждения (выношенные или возникшие спонтанно, с понта) в беседу, превратить ее в свой монолог» а именно слушателя, достаточно просвещенного, чтобы схватить суть многоступенчатой эколого-экономической теории и оценить точность сравнения нашей действительности с полем, которое методично засеивали сорняками, намереваясь вырастить пшеницу.

Если не считать причудой, прихотью изготовление всяких пирогов, пирожков и тортов по расшифрованным ребусам иностранных рецептов.

Если не считать, что, кроме хлеба насущного, все прихоть.

В конце зимы появилась Зина, с короткой стрижкой-карэ, в длинном дутом пальто с двумя проворными малышами, бордовым «жигуленком» и бородатым мужем-водителем, раскованная такая... особа, девица — оба слова топорно топорщатся, но какое еще подобрать, если «девушка» — неточно, «дама, женщина» — слишком взросло, решила бы она сама, да и объективности ради следует признать, что годятся эти слова Зине в матери» разве что окрасить, отделать их эпитетами «молодая, юная», надежно отделяющими поколения.

Пока взрослые улыбались, знакомились, пили кофе, пока Зина, мило, беззащитно клонясь вправо и через одинаковые промежутки вспоминая о безупречной осанке, увлеченно откровенничала про то, как ее отец-академик похваливал докторскую Фила, как целый год старалась она заманить его к себе на дачу, то и дело распахивая сияющие карие глаза и изредка бросая объединяющее: «А помните?!», — правильно рассчитав, что никто не истолкует ее восторженность по-своему, а только так, как надо ей — как каприз, прихоть королевы» за это короткое время детишки похозяйничали в детской, нарушив уют и порядок, разбросав маленькие деревянные, пластиковые и гуттаперчевые фигурки, из которых дочь любила составлять разные композиции, сказочные и жизненные, а перед отъездом выстроила незнаек, гурвинеков, зайцев и по-разному одетых человечков перед игрушечным поездом, который увез ее в Англию.

Дорога на дачу показалась ненастоящей, кукольной: черная, а не как обычно грязно-серая с темными проплешинами, лента, аккуратно расчерчена свежей белизной, по краям изредка переходящей в пунктир, за которым... что там, можно только догадываться, воображать» наверно, что-то слизанное из западной жизни — по кино или по личным впечатлениям: как «у них» — хотят жить те, чья профессия — патриотизм. А чтобы ни налево, ни направо путники не заходили, то есть не заезжали — пройти-то негде, лес по обеим сторонам спрятан за занавесом, железным, за ячеистой сеткой на косо расчерченных столбах, хотя заграницей здесь и не пахнет — развешаны «кирпичи», которыми, правда, не бьют по головам, и расставлены круглые густо побеленные подставки, одни с оленями в коричневой краске, другие с милиционерами, живыми, в новенькой, как в кино, форме.

Внезапно тряхнуло, машина завиляла, объезжая ямы, лужи, кочки, с досады надсадно завыла, взбираясь на песчаные горки и буксуя в слякотной кашице, в общем, сказка оборвалась, и надвинулась быль без перехода, без мостика, которым обычно завершаются сказки: «и они зажили счастливо и умерли в один день», а нахально так ухмыльнулась, оскалила зубы, как будто рассказывала ее не добрая лукавая старушка, а Баба-Яга или Змей-Горыныч.

И уже просторные поля, густой лес, небрежно припудренные снегом, казались декорацией, макетом «среднерусской полосы».

Короче, возмущение, сарказм, ирония погрязли в красоте природы и осталось... да ничего не осталось, даже не булькнуло, пустота и грусть остались.

Неужели все хорошее — составление слов в строки или готовое: «есть в близости людей заветная черта», пурпурно-фиолетовая кайма и фалды изумительной павлиноглазки или изумрудные глаза с поволокой, от которых иголочками покалывает все тело, как будто пузырьки вырываются из шампанского — неужели все это только для того, чтобы погасить горечь, досаду, залить горе?

Неужели утешит только мысль о тех, кому еще хуже, — таких найдет и рефлектирующий интеллигент, и свободный нищий, и разжалованный бюрократ?

Утешит разум и утишит боль только сочувствие, сострадание?

Но кто облегчит страдания старухи, выкинутой в богадельню собственной дочерью — семьдесят три года исполнилось тем младенцам, у которых с рождения отняли Бога?

— Богато живем! У меня еще не было, чтоб так часто встречаться! Но не будем же рассудку страсти подчинять! Надоест — полюбим разлуку... А помните нашу первую поездку? Я тогда еще пальто похуже надела. Чтоб вашу жену, Фил, не смутить («своей молодостью и великолепием» — Зина не добавила, как само собой разумеющееся). — А она оказалась на серую мышку совсем непохожа, — не таясь, при Иде промурлыкала Зина.

Оставалось понимающе улыбнуться. Опасности, угрозы Ида не почувствовала.

Она не была мышкой.

Но и мурлычут не только безобидные представители семейства кошачьих.

Неясно, не подвела ли привычка, потребность делиться дорогим, близким сердцу» не подвела ли к черте, у которой надо выбирать, как будто ни любить, ни дружить с двумя сразу нельзя — так насторожилась Зина, узнав о существовании Геры.

Но он быстро и ее расположил к себе — без прямых слов и объяснений, всего лишь шутками, усмешками, преувеличенной лестью, которая свидетелям кажется веселым, безобидным паясничаньем. А объект сначала удивлен проницательности, потом покорен, подчинен, очарован, пленен — доказал, что она может зачислить и его в свиту, пышную и отборную, своих поклонников, что здесь ей соперниц, мол, нет и «быть не может!» Это шепотом, щекоча дыханием ушко, а вслух признание: «Снимаю шляпу!» — витиеватым взмахом объединив интимное — Зине, и официальное — Филу (жалко такой красивый жест потратить на одного человека).

— Фил был неподражаем. Фил — бил, — посмаковал он немудреную рифму. — Сначала тяжелая артиллерия научных аргументов, потом мелкая картечь литературных сравнений — и враг разбит. Байка про Филемона и Бавкиду особенно прозвучала — классику хоть и не знают, но оч-чень уважают. Затопление — месть богов. Вы не бог, батенька, сводить счеты с народом архискверно, — слегка картавя, заложив большой палец левой руки за воображаемую жилетку, а правую руку выкинув вперед, уже не Фила спародировал Гера, очень похоже передразнил, с приземистым, коренастым коварством.

Ида и Фил одинаково улыбнулись и сразу же смутились, постарались спрятать, скрыть удовольствие от похвалы — Ида принялась увещевать детишек, на возню которых родители не обращали внимания, а Фил твердо переключил разговор на Геру.

Тот замялся, натянуто пошутил, не захотел говорить о своих делах.

Но тогда — кто ж бы подумал, что дело тут нечисто.

Ночь вместо сна посылала всякие звуки в обертке из звенящей тишины: грубый отрывистый говор (знакомый тому, кто хоть раз пристраивался к хвосту дракона, именуемого очередью, то есть каждому советскому человеку), робкое постукивание, затем дробь, грохот, треск, хруст (нет ключа от алюминиево-стеклянной входной двери), урчание в трубах, резкий хлопок автомобильной дверцы — незагадочный, понятный шум, отрыжка горького, несчастливого дня.

Фил резко повернулся на спину, закинул руки за голову, закрыл глаза, но тут Ида в полудреме освободила прищемленные им волосы, он ощутил тепло доверчиво прильнувшего тела, легкую тяжесть закинутой ноги, прохладную щеку на плече, и смутные предчувствия, невеселые мысли и тревоги от нежности и волнения забились в темные углы.

Такое знакомое, щемящее и каждый раз неожиданное желание наткнулось на тугую трикотажную полоску — еще на целых долгих четыре ночи, три горьких утра, три рабочих дня и три томительных вечера остается замереть и ждать.

Утром пришлось пить горькую едкую жидкость — от кофемолки пахнуло резиной, и они в судорогах остановилась.

Дурное предзнаменование?

Не в том дело.

Чтобы залатать эту прореху, надо разыскать и объездить все мастерские, очевидно, для неудобства граждан расположенные в районах последних станций метро, далее — пешком или на автобусе.

А планировать покупку новой можно, только имея в виду государственное, советское значение глагола — завтра повезет или через год, черт его знает.

Заноза, которую так трудно вытащить.

Знакомое чувство неуюта, обделенности.

Любому понятно, ну, не с кофемолкой, так с телевизором, если вы без него жить не можете, или с павлиноглазкой, если в коллекции бабочек не хватает именно этого экземпляра.

Скажете — блажь, излишество, без всего этого ничего не стоит обойтись.

На высшем государственном уровне тоже так говорят. И кому? — Американским сенаторам. Те, наверно, думают, что речь идет о личных бассейнах — что еще для них роскошь, трудно даже представить. И кто говорит — тот, кто имеет эту роскошь, и в советском, и в американском смысле слова.

Днем, хмурым днем раннего лета, когда из-под насупленных туч вот-вот польются слезы, когда сгущаются беды, когда неуклюжие слова и бессмысленные поступки громоздятся друг на друга, как куча-мала, в надежде, что утро смоет всю нечисть, Зина-таки зазвала Фила к себе — за ручной кофейной мельницей, совершенно ненужной в ее хозяйстве и так необходимой ему.

В поисках телефона-автомата он обошел по внутреннему и внешнему периметру всю махину, непонятно какой буквой или иероглифом торчащую в центре Москвы.

Везде пыль, в закутке валяется огромное ржавое слово «коммунизм», в голове клубящейся очереди тетка в одежде из разных сезонов: плаще и тряпичных босоножках — голосом, всегда готовым к скандалу, выкликает номера по амбарной книге.

Нищета стала легальной — бормочущий старик с сине-белой коробкой из-под целого литра молока.

На серебристом телефоне печатными буквами нацарапано по-английски хорошо известное каждому русскому ругательство: fuck yourself (немного же мы взяли от западной цивилизации), а в трубке даже не тишина — последний треск в эту же секунду умирающего прибора. Все идет прахом, не только бывшие усадьбы, дворцы, церкви...

Код вспомнился сам собой. В лифте — обшарпанной клетушке с глазами зеркалами, Фил приготовил первую фразу: «Извините, без цветов, на одну минуту», — но произнести ее не успел: Зина, в коротких обтягивающих брючках, декольтированной трикотажной майке, с феном, приставленным к виску как пистолет, скомандовала: «Присмотрите за кофе!» — и скрылась в ванной комнате.

С разбега наткнуться на одиночество!

Дисциплинированный ход мысли сбился, повернул в ту подворотню, куда уже несколько дней Фил приказывал себе не заглядывать.

Выскочили и сделались четкими обрывки слухов, намеков, недомолвок. Гера, только он один хорошо знал кухню, на которой по рецептам Фила готовили решения о судьбе лакомого для многих куска земли, чтобы найти одного из этих многих и стать для него главным и хорошо оплачиваемым советчиком.

И оттого, что никаких явных следов этого предательства нет, ничего не рухнет — ни мир, ни карьера, ни личная жизнь, ничего не изменится — точно так же можно будет вставать по утрам, идти на работу, возвращаться домой к заботливой и все понимающей Иде, — от этого было еще горше, еще тяжелее.

От ласкового прикосновения Фил вздрогнул и резко обернулся.

— Не надо так отчаиваться, дорогой... — Зина как будто читала его мысли. — Вы ни в чем не виноваты. Вы просто слишком благородны, слишком доверчивы для нашего подлого времени.

И одежда — мягкая, успокаивающая интонация, и голая суть, в сутолоке трудно распознаваемая, помогли преодолеть напряжение, перешагнуть из немого зрительного зала, где шпыняют севших не на свое место, на сцену, где предстояло играть нечто знакомое по воспоминаниям холостой молодости, по книгам, по откровенным мужским разговорам» ошибиться не страшно — режиссер, назначивший себя на главную роль, тут, рядом.

И декорация подходящая: четырехугольная коричневая бутылка, хрустальные стопки, просторная пустая квартира, на страже — сплошная, не стеклянная дубовая дверь, тяжелые шторы, паркет, честно скрипящий при ходьбе» поблескивают глаза-стразы.

Объятия дивана, в котором не увернешься незаметно от томного взгляда, прикосновения бедра, укола грудью.

Спине было колко от шерстяного пледа, самолюбию — от вопроса: «Все?» — и деловитого предупреждения: «Осторожно, не испачкать бы», — поданного вместе с лентой туалетной бумаги.

Она что же, знала, как все будет?

И как бы нечаянно вырвавшаяся жалоба на шофера такси, похвалившего: «Вот с тобой я бы переспал»» на чадолюбивого шефа, отца двух малолеток (про детей таким словом!), с которым она кормила иностранца-ученого в ресторане «София», а потом пила из горла водку в сквере у своего дома» на большую грудь, слишком часто притягивающую взгляд мужчин» неужели все это — артподготовка, артистичная, надо признать, и, как оказалось, правильно рассчитанная?

Ида так ничего и не узнала.

Она, конечно, поняла, что с Филом стряслась беда. С Филом, а не с ней. Он молчит, не хочет огорчать. Но почему взгляд — мимо, улыбка — виноватая?

«Не трогай!» — говорит ум, а язык так и тянет наступить на зуб, зазубрину мысли, удостовериться, что боль на месте.

Уже и тело ждет, когда эта боль заслонит, загородит собою от ясного, явного ужаса, шагнувшего в доверчиво распахнутую дверь.

Воздух над мокрой дорогой морщился, машины раздраженно отплевывались, яростно размазывая на своих лицах мутную грязь.

Спешили, будто где-то совсем рядом поджидают солнце, высокое небо, сухой ровный асфальт.

Гостья столицы, замотанная тряпками («в Москве нет знакомых, одену что похуже), кошелками и жизнью, метнулась наперерез грузовику к очереди, зарождающейся на ее глазах.

Молодой солдатик за рулем нечаянно, несправедливо увернулся и прижался к опытному таксисту, быстро заменив предстоящее, немедленное будущее Фила и Иды (Шереметьево, цветы, счастливая дочь) на будущее отдаленное, на его сказочный финал: они жили счастливо и умерли в один час в одну минуту.

 

литературоведение культурология литература сми авторский указатель поиск поиск