главная страница
поиск       помощь
Гощило Е.

Вдовство как жанр и профессия a la Russe

Библиографическое описание

Вторая мировая война превратила Россию в страну вдов и сирот. Хотя в моей работе в определенные моменты будет идти речь о войне, главным образом она будет сконцентрирована вокруг феномена вдовства как “культурного жанра”. Вдовство означает различные веши для различных женшин, поскольку возможности и значение этого явления специфичны для каждой культуры, исторически ограничены и индивидуально определены. На Западе вдовство воспринимается прежде всего как социальный и психологический феномен, трубующий экономического содействия различных организаций и эмоциональной поддержки доброжелателей. Эта помощь направлена на интеграцию вдовы в жизнеутверждающий, финансово устойчивый коллектив, каким считает себя западное общество. Англия, например, может похвастаться не только национальной командой по крикету, но Национальной Ассоциацией Вдов, основанной в 1971 году Джун Хемер, одной из авторов “Учебника для вдов”. Эта книга учит потерявшую мужа быть если и не “веселой вдовой”, то, по крайней мере, женщиной, эффективно функционирующей в обществе. Освежающий прагматизм англичан находит дополнение в американском “Пособии вдовы” Изабеллы Тэйвс, книге, ориентированной на психологию и несколько склонной к повествовательности. Советы по финансам и трудоустройству Тэйвс подчиняет своей главной цели: призыву к вдовам преодолеть скорбь и создавать новую жизнь, убеждая женщин, что ужас, вызванный смертью мужа, в конце концов уляжется. Не только организации, пособия и руководства типа “Помоги себе сам”, но и растущие, как грибы после дождя, научные исследования на Западе, способствовали превращению вдовства в популярную тему телепередач и объект постоянно расширяющихся исследований, сделав его чем-то вроде современного социопсихологического ритуала. Вследствие этого, категории и стадии данного явления в настоящий момент распределяются в узнаваемые, готовые парадигмы поведения, для анализа которых уже подготовлен определенный дискурс.

В русской популярной литературе и в науке не существует аналога данного явления. Однако парадокс заключается в том, что русская привычка метафорически выражать национальную сущность в женских образах превратила феномен вдовства в несравненно более богатый, сложный и насыщенный риторикой жанр, чем на Западе. Наблюдая за социально-культурными составляющими этого явления, немедленно осознаешь разницу в культурной маркированности между военными вдовами и “среднестатистическими” вдовами мирного времени, причем обе категории, очевидно, противостоят специфическому (sui generis) культурному пространству, в котором существуют вдовы “знаменитых людей”, т.е. выдающихся мужчин.

Согласно отчетам, в середине 70-х годов соотношение вдов и вдовцов в Соединенных Штатах было 5:1. Во всех европейских странах женщины в подавляющем большинстве жили и продолжают жить дольше мужчин. По прогнозам недавнего исследования женщины в России переживают мужчин на тринадцать лет; ранняя смерть мужского населения может быть отчасти объяснена неумеренным потреблением алкоголя. Таким образом, привычка воплощать в женских образах безвозвратную утрату супруга имеет эмпирическое обоснование.

Соответственно, заключенный на небесах брак, который по агиографической формуле завершается тем, что “они мирно скончались в один и тот же день”, — этот брак должен был бы соединять женщину с мужчиной по крайней мере на десять лет моложе ее, в то время как в европейской и американской традиции привычным является обратное соотношение. Тем не менее, льстящая самолюбию мужчин склонность жениться на “молоденьких” объясняет распространенность феномена именно женского вдовства в той же мере, как и сравнительное биологическое долголетие женщин. Статистика подсказывает, что большинство мужчин, обменивающихся супружескими клятвами с женщинами моложе себя, надевают кольца на пальцы своих будущих вдов, — отнюдь не веселая мысль в багаже медового месяца, ибо она бросает тень траурной вдовьей вуали на белоснежную невинность свадебного наряда.

ВДОВА КАК НАЦИЯ

Русская традиция с незапамятных времен олицетворять нацию в образе матери неизбежно определенным образом сконструировала выражение и восприятие феномена вдовства в русской культуре. Уже в XVI веке Максим Грек мыслил Святую Русь в образе “вдовы, (сидящей) на обочине пустынной дороги в проклятый век”, самих же россиян — вероятно, ввергнутыми в отчаяние обездоленными сиротами. Хотя Вторая мировая война уничтожила добрую десятую часть мужского населения России, тем самым буквально воплотив метафору Максима Грека, такие произведения, как “Вдовий пароход” И. Грековой, продолжают развивать метафорические аспекты этого явления, в то же время фиксируя и конкретную потерю супруга. “День поминовения”, последнее опубликованное произведение восьмидесятилетней Натальи Баранской, отнюдь не оспаривает смертность самого автора, но воздвигает монумент памяти ее мужу, погибшему во Второй мировой войне, вместе с памятником отважной нации, сумевшей противостоять более сильному в военном отношении, но “морально более слабому” врагу. Как провозглашает образцовое произведение о Второй мировой войне “Повесть о настоящем человеке” Бориса Полевого (вызывая в памяти прецедент войны с Наполеоном), “фатальная загадка” России заключается в уникальном “характере” советских людей, их “мужестве и самопожертвовании”, в которых и кроется “истинный военный потенциал”. Отнюдь не случайно, что “фатальный”, “загадка” и “жертвенность” (если и не “военный потенциал”) — это черты, традиционно приписываемые женщинам. И многочисленные временные ассоциации, которыми насыщено понятие вдовства, делают его исключительно подходящей мифологемой, которой Россия сама себя определяет.

Советская России как общество приложила невероятные усилия к последовательному искоренению внимания к настоящему и исчезновения ощущения этого настоящего. Программная направленность общества на “светлое будущее” в духе эмпирически необоснованного оптимизма нашла свой военный эквивалент в знаменитом, специфически направленном на женщин призыве “Жди меня!”, неотделимом теперь от одноименного стихотворения Константина Симонова. Тем не менее, плакаты времен Второй мировой войны иллюстрируют тот факт, что Советская России так же высоко ценила и прошлое, представляемое в патриотически-сентиментальном, элегическом духе. Результатом этого ретроспективного момента явилось массовое включение погибших в русское общество через жанр памятника, в котором мифологически увековечилась память не только писателей и политических лидеров, но и обобщенных символических фигур героев, материализованных в памятниках Неизвестному Солдату, рассыпанных по всей стране. Книга Светланы Алексиевич “Зачарованные смертью” проецировала национальное преклонение перед смертью на всех социальных и интеллектуальных уровнях. Подвешенные в безвоздушном пространстве между историей (трагическое, но героическое прошлое) и утопией (идеальное будущее), русские после Второй мировой войны соединились в совместном переживании вдовства как сущности жизни, живя в ощущении потерь, идеалистических надежд и терпеливого ожидания, — иными словами, стоической пассивности, традиционно приписываемой женщинам. И после смерти Отца Народов Мать-Россия стала коллективной вдовой, чьи сироты в отчаянии рыдали.

ВДОВА КАК ТЕНЬ

Гордость от сознания того, что нация выстояла немецкое нашествие, придала ореол и некую символическую значительность женщинам, овдовевшим во время войны, иными словами, раненому, но идеологически обновленному российскому самосознанию. Однако вдовы лагерных заключенных (“врагов народа”) до перестройки оставались persona non grata. Тем не менее, в обоих случаях женщины проживали не свои собственные жизни, а жизни своих погибших мужей. Поскольку умершие мужья определяли сущность и ежедневное течение жизни своих живых жен, эти вдовы были всего лишь посмертными тенями, которые отбрасывали их супруги.

Возможно, это вынужденное существование на втором плане, ощущение себя призраком кого-то другого, объясняет тот факт, что вдовство в России является женской профессией, не имеющей аналога среди мужчин. С гендерной точки зрения, русское общество состоит их матерей и жен, с одной стороны, и просто мужчин, с другой. Мужчина воспринимает себя экзистенциально (an Sich), в то время как женщина мыслит себя в отношении к кому-либо другому. Знаменателен тот факт, что среди групп, не так давно протестовавших против войны в Чечне, был и Комитет Солдатских матерей. Эта деятельность продолжает долгую традицию многих поколений женщин, терпеливо ожидающих около тюрьмы с письмами или едой, — женщин, увековеченных в ахматовском “Реквиеме” и в “Софье Петровне” Лидии Чуковской. Этот типично женский ритуал подхватывает традицию стрелецких вдов и жен декабристов.

Хотя вдовство и является синонимом утраты и скорби, однако подобно тому, как Россия с любовью восприняла свою псевдо-жертвенную сущность, изображая себя в виде добровольно страдающего рубежа между недостаточно христианским Западом и языческим Востоком, так и явление вдовства, возможно, несет в себе неожиданные блага. Документы свидетельствуют, что в средневековой Европе вдовы в целом пользовались большими льготами, чем одинокие или замужние женщины. Положение вдовы освобождало женщину не только от клейма “нежеланности”, но и от возможных тягот жизни с дурным супругом. Смерть мужа была и остается окончательным разводом — лишенным, однако, клейма, — разводом, дарованным последней непреклонной инстанцией.

Принимая во внимание широкое распространение внебрачных связей, подтверждаемый статистикой дефицит взаимопонимания между супругами и астрономические цифры разводов в России в настоящий момент, вдовство (если абстрагироваться от его финансовых последствий), возможно, является оптимальным жизненным жанром для женщины среднего и пожилого возраста. Согласно западным исследованиям, американские женщины считают, что переживание вдовой утраты супруга менее травматично, чем развод: очевидно вдовы предпочитают отдавать своих мужей в объятия бестелесного существа, нежели другой женщины. Некоторые литературные тексты дают возможность предположить, что подобное предпочтение может стать реальностью и в России. Например, в повести Ю. Трифонова “Другая жизнь” (1975) овдовевшая Ольга стремится присвоить исключительно себе память о муже, которого она никогда не понимала и которым она ревниво пыталась манипулировать в течение их совместной жизни. Рассказ Т. Толстой “Поэт и муза” иронически рисует вдову, которая радуется смерти мужа, поскольку эта смерть освобождает в ее двухкомнатной квартире место для выставки изделий ручной работы. Какой бы карикатурной ни показалась подобная ситуация, вдовство, по крайней мере, может предоставить женщинам большую свободу и возможность создать новую и лучшую жизнь. Действительно, русские вдовы демонстрировали впечатляющую стойкость, собирая силы для самоутверждения и строя свою жизнь на жизнях усопших супругов. В особенности это относится к вдовам “знаменитых мужчин” и прежде всего литераторов.

ВДОВА КАК ХРАНИТЕЛЬ И РЕКЛАМНЫЙ АГЕНТ

Хроника XI века “Повесть временных лет” в лице Ольги дает образец облечения вдовы властью. Ее находчивость позволила ей не только отомстить убийцам своего незадачливого супруга Игоря, но и выполнять обязанности регентши при сыне Святославе. Делала она это с такой мудростью и авторитетом, что ее посмертная репутация далеко превзошла славу ее мужа. Ольгин прецедент подтверждает мнение некоторых ученых, что в Средние века вдовы, занявшие позицию своих мужей, в значительной степени повышали свой общественный престиж. С конца Второй мировой войны пропаганда во многих аспектах опиралась на славу прошлого. Не приходится удивляться, что Ольгин акт “справедливого возмездия” был воплощен в образе колхозницы, героини абсолютно неправдоподобного фильма “Она защищает Родину” режиссера Фридриха Эрмлера. Став партизаном после смерти мужа и сына, Прасковья задумывает убить нациста, танк которого раздавил ее мальчика. Делает она это, подвергнув немца столь же костедробящей смерти. В то время как ольгина кровавая месть, очевидно, пробудила воображение женщин-колхозниц (или кинорежиссеров), пример облечения себя властью, показанный Ольгой, явился образцом для подражания для женщин-руководительниц. Однако лучше всего уроки этого исторического прецедента были усвоены вдовами писателей — факт, придающий неожиданное правдоподобие высказыванию Солженицына, что литература является альтернативным правительством.

Бесчисленные литературные вдовы в России использовали определенную стратегию для приобретения власти. Культурная психология нации облегчает, а часто и пропагандирует подобное облечение властью, создавая питательную почву для ожиданий “вдовы великого писателя”. Исключительный случай Натальи Гончаровой является тем не менее красноречивым аргументом в пользу понятия вдовства как социокультурного жанра. Требования, правящие жанром, могут быть выведены из неумышленного нарушения их Гончаровой. В качестве вдовы непревзойденного русского культурного идола, Гончарова потерпела не имеющее аналогов поражение, будучи окружена презрением вплоть до недавних попыток реабилитировать ее образ. Ее предполагаемый “грех” состоит, главным образом, в отклонениях от кодекса поведения вдовы. Она вновь вышла замуж, вместо того, чтобы принести себя в жертву на алтарь вечного вдовства: она не приложила никаких усилий для сохранения каждого слова, когда-либо вышедшего из-под пера Пушкина, не говоря уже о посвящении остатка своей жизни охране незапятнанной репутации поэта. Наконец, она никогда не делала ставку на свою уникальную роль жены “великого человека” в мемуарах, которые бы в деталях излагали “частные аспекты” гения, доверяющего свои “глубины” исключительно супруге (а не другим женщинам, делящим с ним постель). В отличие от последующих вдов, например, А. Достоевской или С. Толстой, которые фиксировали мельчайшие подробности “духовных” глубин своих любимых усопших супругов, Гончарова пребывала в молчании. Делая это, она изменила Пушкину, самой себе и стране, нарушив общепризнанную мораль, что после смерти гения священным долгом вдовы является укрепление его величия. Уникальное молчание Гончаровой, таким образом, находится в непримиримом противоречии с тем, что один из современных критиков назвал “своеобразной одержимостью литературной вдовы”.

Вдовы Владимира Высоцкого, например, иллюстрируют как психологию, формирующую требования к положению вдовы как социальному феномену, так и мифы, которые вдовы должны порождать и поддерживать. Знаменитая жена Высоцкого Марина Влади оказалась идеальной вдовой для потребления публики, выполнив два классических требования жанра: во-первых, она написала “стерилизованные” мемуары в соответствии со стандартом типа “Я знала его как человека” и, во-вторых, отдала бумаги Высоцкого в РГАЛИ для будущих поколений. Однако ни один источник не упоминает о другой вдове Высоцкого, Людмиле Владимировне Абрамовой, матери его сыновей. Единственный случай признания ее существования — одна из песен Вероники Долиной, которая красноречиво начинается строками: “Была еще одна вдова. О ней забыли”. Действительно, забыли все, и не случайно. Ибо, что в сравнении с поп-звездой (француженкой, и тоже в своем роде идолом) могла добавить обычная, среднего возраста женщина к ореолу славы Высоцкого, намного пережившей его самого?

В этом отношении вдовы М. Булгакова и О. Мандельштама явились образцами вдовьего жанра. По словам первой жены Булгакова, он однажды процитировал (и, очевидно, принял близко к сердцу) псевдоостроумное замечание Алексея Толстого: “Чтобы достичь литературной славы, мужчина должен жениться три раза”. Считать ли это апокрифом или нет, в ретроспекции это bon mot оказывается набором правил поведения для русских писателей 1920-х годов. Как и Бабель, Булгаков оставил трех вдов, которые “лепили” его литературный образ — Татьяну Николаевну Лаппа, Любовь Евгеньевну Белозерскую и Елену Сергеевну Булгакову. Они разделили между собой обязанности вдов, наложенные на них культурой: надежное хранение рукописей Булгакова и охрану его общественной репутации с помощью мемуаров, из которых была тщательно вымарана вся информация, могущая бросить тень на его образ. Откровенность собственных дневников Булгакова проливает свет на ограниченность супружеской агиографии.

В подобном контексте вдовья деятельность Надежды Мандельштам стоит особняком, ибо она является беспрецедентным совмещением традиции и революции. С одной стороны, Надежда Яковлевна следовала иконическому императиву вдовы: она дословно помнила тексты своего умершего мужа, обеспечила их сохранность и распространение, и во втором томе мемуаров, “Второй книге”, в словесной форме осуществила, подобно Ольге, месть врагам Мандельштама. С другой стороны, вдовье положение Надежды Яковлевны освободило ее от существования на периферии литературного процесса и позволило ей войти в русскую литературу в качестве одного из самых бескомпромиссных, трезвых и ясных комментаторов. Хотя она открыто говорит о своей второстепенной роли, тем не менее, найдя и используя свой собственный “творческий голос”, она пересмотрела возможность жанра вдовства. Несмотря на восхищение дарованием “великого поэта”, постоянные заявления в своей вечной преданности его посмертной славе и декларируемое чувство собственной вины, Надежда Яковлевна не прилагает особых усилий, чтобы скрыть перепады темперамента Мандельштама или, льстя собственному самолюбию, преувеличить свою значительность и влияние на поэта. Она прежде всего стремится служить истории и правде, как она ее понимает, а не воздвижению монументов и подкармливанию национальных мифов.

В отличие от других пишущих мемуары вдов, снабжающих читателя или домашними откровениями и эмоциональными признаниями, или скучным перечислением событий, подобным списку покупок, Надежда Яковлевна отважно занимает позицию историка культуры, наделив себя правом моральной и эстетической оценки. Сознавая субъективность, присущую любой точке зрения, она оказалась достаточно проницательной, чтобы понять, что ее относительная роль вдовы “великого поэта” обезопасила ее экзистенциальную функцию очевидца и участника, придав ее точке зрения некоторый “авторитет по ассоциации”, который, по мере написания мемуаров, превращается в авторитет смелой конфронтации с собой.

Негодующее письмо к ней Вениамина Каверина, в котором он возмущенно спрашивает, кто дал ей моральное и профессиональное право судить национальных кумиров, демонстрирует его гнев по поводу нарушения ею условностей жанрового распределения ролей. Апеллируя к освященным традицией правилам, руководящими мемуарами вдовы, Каверин откровенно заявляет, что Надежда Яковлевна — тень Мандельштама, а тень “должна знать свое место”. Хотя Надежда Яковлевна начинает мемуары как вдова — “архивариус” и “смотритель” литературного наследства, она постепенно превращается в исследователя культуры, который пересматривает постулаты и приходит к признанию различия в ролях полов. Действительно, ощущение ею гендерных различий, ее замечание, что “женщины не обязаны делать все, что их просят делать”, и ее отказ соответствовать красивостям “женского жанра”, делают ее невольной феминисткой avant de lettre. Широкое осуждение интеллигенцией “Второй книги” в своей оскорбительной бессильной враждебности сходно с сегодняшним отношением интеллигенции к женскому движению. Почему? Да потому, что русские, привычно апеллируя к своим страданиям и героической стойкости во время Второй мировой войны, находят более простым игнорировать непрекращающуюся гражданскую войну на менее драматичном фронте, ведущуюся десятилетиями: войну полов, в которой меньшинство — мужчины — осуществляет прозаическое ежедневное угнетение большинства — женщин. Это не отечественная война, а патриархальная репрессия, и ее ветераны, которые в длительном противостоянии демонстрируют необычайную стойкость и сопротивление, улучшая шансы на выживание, — это русские вдовы. Тем не менее, когда битва затихает, мужчины обычно обмениваются медалями и произносят красочные речи, в то время как женщины заваривают чай, укладывают детей спать и гладят своим мужьям брюки.

В долгой жизни есть свои преимущества, в том числе шанс сказать последнее (если и не окончательное) слово. В России, где жизненные факты оказывались более иллюзорными и второстепенными, чем словесные формулы, долголетие означало огромную власть для тех, кто оказывался в силах взять ее. Среди русских вдов недавнего времени только Надежда Яковлевна Мандельштам оказалась равной такой возможности, превратив скромный послушный миф “вдовьих высказываний” в широкие по диапазону оценки независимого культурного критика, подрывающего старые стереотипы. Она завешала другим вдовам наследство, символом которого является само ее имя: Надежда. Надежду на их освобождение от принудительных ограничений типично женского жанра, ведущего свое начало от хроники и описания жизни святых.

 

литературоведение культурология литература сми авторский указатель поиск поиск