главная страница
поиск       помощь
Богданова С.

В предвкушении двадцать шестого

Библиографическое описание
Посвящается Яну

1

Лежа на маленьком тугом диванчике и разглядывая беспорядочные недра своей комнаты, с тоской думаю, что завтрашний день непоправимо похож на сегодняшний, что все вещи по-прежнему будут покоиться на своих местах и во мне, в моем настроении и моих мыслях ничего не изменится. Я смотрю на скатерть в нежных розовых цветах, мягко окутывающую крепкий овальный стол, на неубранные чашки, столпившиеся у самого его края, на серебряную ложечку с липким кофейным пятнышком в светлом поблескивающем лоне и чувствую, что эти предметы вряд ли сдвинутся со своих нынешних мест в ближайшие дни, что я до них не дотронусь, а сами они не обладают достаточной силой и желанием...

Довольно.

Жизнь моя теперь однообразна и скучна донельзя, но ничто, слышишь, ничто и никто не может заставить меня ее изменить. Никто, кроме меня самой.

Однако и сама я чувствую себя абсолютно бессильной, мои действия в последние дни экономны, мое тело передвигается в унылом пространстве квартиры лишь до туалета и обратно: я голодаю.

Нет, деньги у меня есть, и даже в совершенно уже одичавшем холодильнике, скорее всего, найдется полкочана подвядшей капусты и десяток яиц. В морозилке, видимо, покоится окаменевшее скрюченное тельце забытого минтая, но лучше вообще туда не заглядывать: все заросло твердыми снежными кристаллами, с потолка свисают торжественные сосульки. Я могу питаться, но не хочу. То есть организм мой еще взволнованно сигнализирует мне: давно, мол, пора, сколько можно. Но я не желаю прислушиваться к его все ослабевающим стонам и судорогам. Не буду есть.

Понять меня, наверное, очень сложно. Я и сама толком не могу объяснить, что со мной происходит. Наверное, я умираю. Если полное безделье и апатия не являются уже сами по себе смертью. Да, скорее всего, так. Я уже умерла. А это застывшее, однообразное время, эта far niente[1] — некое позволительное обдумывание всей предыдущей жизни и собственных устремлений, которое дается всем умершим перед Встречей. Что-то вроде последнего свидания в камере смертника. А о чем ты думал, когда говорил?... Я думал... Все в прошедшем времени. Теперь говорю, но уже не думаю. Не имею права. Я еще здесь, а голову мою уже отсекло от все еще симпатичного тела острой сверкающей штукой. В сознании окружающих и в моем собственном. Неужели я уже умерла?

2

Меня тянуло к тебе нечто непонятное, я не знала, как можно быть рядом и все время молчать. Во мне таилась бездна всего нерассказанного, она была настолько огромная, что страшно было ее трогать, и я старалась как можно реже касаться ее. Все наши беседы крутились вокруг повседневных дел — теперь уже общих. То, что было между нами, представляло собой огромный спутанный ком, словно к забытому в ящике с игрушками пластилину прилепились еще обломки старых машинок, пара кукольных платьев, обрывок яркой книжной страницы. Все эти непонятные кусочки и был быт — то, что нас связывало. А тяжелое темное липкое ядро наших отношений составлялось тем тайным вязким веществом ночей, которое питало нас и слепляло воедино наши тела и непохожие друг на друга, не совпадающие ни в одной точке наши жизни.

3

Телефон замолк неделю назад. Я хорошо помню этот последний звонок. Ты очень спешила, тараторила что-то бессвязно-вежливое, через час тебя унес в Одессу потный душный плацкартный вагон.

Теперь ты нежишь свое плоское сухое тело в песке пляжа, соленая лужица медленно сохнет в мягкой коричневой ямке посередине жесткого живота: маленький клоп, неудачно задетый некогда клювом птицы, спокойно распластавшийся на коре старого дерева. В голове мыслей столько же, сколько у клопа: неспешное прислушивание к урчанию слегка проголодавшихся внутренностей, жара, высушившая руки и ноги до состояния членистых усиков. Шелест моря, заползший в выгоревшую шевелюру.

Ты — последняя, кого можно было любить.

С трудом переворачиваюсь на другой бок и обнаруживаю собственное отражение в лакированной спинке диванчика. Сегодня взглянула на себя в зеркало. Лицо мое осунулось, обычно бледное, оно приобрело сомнительный румянец, глаза стали заметно больше. Если бы это имело для меня какое-то значение, то, пожалуй, голодовка пошла мне на пользу.

Странно смотреть на себя не в чистое послушное стекло, а в слегка поцарапанный темный лак деревянной доски. Детали отражения исчезают, да и само оно изменяется. Там, где должна быть правая бровь, теперь — красноватый древесный развод, от чего выражение лица, скорее, трагически удивленное, нежели спокойное, как на самом деле.

Слабость вновь охватывает меня, я зажмуриваюсь, чтобы не видеть, как кружатся и подпрыгивают книги на полках, как качается люстра и как вся комната, словно подчиняясь мучительным течениям смерча, вращается и трясется.

4

Не хочешь на меня смотреть? Нет, не хочу. И будешь все время молчать? Буду. И никогда не полюбишь меня? Не могу. Значит, никогда. Мерзкое стекло, мерзкое стекло, мерзкое стекло.

5

Протяну руку, дотронусь до мягких прядей, немного волос попало за воротник, остальные лежат сверху, шевелятся, как светлые змейки. Глажу их, глажу, впитываю их легкость и прохладу согнутыми истомившимися по светлой неге суставами пальцев.

Прильнуть бы к этим янтарным струям грустными губами, пить их страстно, и жесткий воротник джинсовой рубашки, и трепетную нежную шею, вдыхать тяжелый горький запах табака.

Но нет. Надо сдержаться, еще ничего никому не известно. Надо сдержаться, и последний раз рука моя гладит уже воздух, повторяя в точности рельеф твоих волос. Здесь длинные, прямые, а здесь неровные волны и завитки. И я говорю тебе: а у меня жестче. И ты киваешь.

6

В словах "я умираю" людям слышится помпезная трагичность. Играет душераздирающая музыка: органные аккорды, барабанные всплески, светит холодное утреннее сентябрьское солнце, медленно надвигается сверкающая ледяным неумолимая машина, грациозное тело распластывается на аккуратном асфальте. Тишина, ветер шевелит одинокой травинкой, пробившейся сквозь дорожную трещину возле самого виска прекрасного трупа.

Это неправда. Чепуха. На самом деле смерть настигает нас в полной тишине, она молчит, и мы, послушные ей, тоже затихаем. Акт освобождения, акт одиночества. Сопровождается некрасивыми извивами тоскующего по теряемому теплу тела и неприятными запахами, возможности и сила которых бесконечны и неописуемы.

Слова "я умираю" отвратительны и зловонны, они сравнимы лишь с описаниями испражнений, которые все же, по природе своей, остаются задорными и жизнеутверждающими.

Я умираю — гниющее, полуразложившееся, омерзительно выглядящее и смердящее существо, достойное анафемы, жалости, достойное смерти, сжигается разъяренной толпой справедливо настроенных жизнелюбов.

Я умираю, думаю я, и умираю — в тиши, в одиночестве, в забвении.

Мое дыхание почти уже неслышно. По сравнению с ним дышит сам воздух, ты сказала как-то эту фразу, о дышащем воздухе, я удивилась, как точно.

Я не дышу. Воздух теперь не моя пища. Скорее, наоборот, я служу ему, пока не уйду в вечное рабство к земле.

7

Иногда то, что происходит со мной, кажется мне абсолютно нереальным. Словно этого вовсе и не было, и я — не совсем я. А настоящая я сидит в кресле под уютным светом настольной лампы и пишет некий странный рассказ обо мне — умирающей. Каждое мое движение, каждое мое ощущение продумано заранее мною же, я знаю, с чего все началось и чем все это закончится.

Я уверена, ты удивишься, если узнаешь об этой моей неожиданно появившейся двойственности. Ты всегда говорила, что я — монолит, и во мне совершенно нет противоречий и неуверенности.

Теперь же... Слабость вновь накатывает на меня. Если бы все это было не по-настоящему, если бы я действительно писала про себя рассказ, то посвятила бы его тебе. Однако все, все абсолютно реально, настолько, что, подняв тяжелую руку, я нащупываю свое худое усталое лицо. Я давно уже не слышала собственного голоса, но теперь единственное, что удается мне сказать — это два слова, которые неестественно и хрипло звучат в смятом призрачном пространстве тусклой комнаты: Я. Посвящаю.

8.

Увидев тебя с ним, я не почувствовала ни ревности, ни раздражения. Но лишь ощутила каждой своею частицей, что я бесконечно одинока, что надеяться больше не на что и что жизнь моя сейчас безрадостна как никогда.

9

В вакуумной пустоте
Пространств, сочлененных волею случая,
Передвигаются, как сомнамбулы, себя и друг друга мучая,
Заключенные собственных тел.

Не верь им, когда они говорят о счастье,
О любви, о цивилизации, — все это кошмарный груз,
Притягивающий их к земле. Подобную игру
Они затеяли для опрощения. Отчасти -

Для усложнения задачи расставания с жизнью. Лететь
Кометой, сгорая, теряя вес и силу,
Так страшно! Зато красиво
Это выглядит с земли. И весело заключенным собственных тел.


10

Жизнь в комнате. Стены, пол, потолок. Дверь — выход. Шаг вовне — дверь — вход. Что-то давит сверху, то ли жара, то ли время чудовищным своим уродливым корпусом наваливается на мою комнату, мой панцирь, по обоям ползут темные струйки трещин, рамы искривляются, картины мнутся, краска разноцветными плоскими кусочками осыпается — словно полуистлевшие крылышки прошлогодних бабочек. Мой дом умирает вместе со мной.

11

Ты позволяла себя любить и греть. Ощущаю себя пауком, обхватившим цепкими лапками. Нет, не крови жажду я, хочу всю твою жизнь. Нет, не выпить ее, не отнять у тебя. Просто слить ее со своею, посмотреть сквозь прозрачные холодные сосуды на сияющие суспензии, золотистые жидкости наших душ.

Посему хватаю тебя — чем попадется, ногами, руками, обвиваю твое чуждое неподатливое тело. Мне так сладостно с тобою. Вцепляюсь в тебя, словно лиана, чувствую свои древесные вьющиеся члены, скользящие по жесткой твоей коре. Сильнее, крепче. Мы засохнем вместе, только вместе.

12

Не ведаю, как мне растопить этот лед. Синее, светлее, светлее — почти до белого — вот цвет твоих глаз. Грею звенящие льдинки в пылающих ладонях, дышу на них огненным, шепчу заклинания — вернись, плачу, вернись, сюда, к моему, горячему, прижмись, уткнись своим неподвижным лицом в мой живот, я приму тебя, словно после страшного дня, после быстрого бега. Но ты неподвижна, и я застываю. Затаиваюсь в ожидании. Так зимние мутные волны бегут бесконечно на берег, не в силах его расколоть. Бессмысленны все их старанья, блистательна мощь, непомерна, но тщетно они замирают, как белые змеи, в песке.

13

Поверишь ли мне? — Я умираю, и это не пугает меня.

Напротив, я спокойна.

И я рада, что наконец-то одна.

14

Тело твое уставшее и тяжелое. Ноги чувствуют теплый шершавый песок, спина покоится на влажном махровом полотенце. Горячий ветер, напоенный запахом бурых водорослей и издыхающих от солнечного жара прозрачных медуз, шевелит выгоревшими волосками на твоих загорелых руках.

Поплавать? Пожалуй. Но нет сил шевельнуться, оторваться от тяжелого приторного ложа, устремиться в прохладную пузырящуюся пучину воды.

Сейчас. Минут через десять. Но проходит и десять минут, а ты все лежишь, лежишь и вдыхаешь соленый зной, словно тот античный нос — огромный нос, ни рук, ни ног, ни глаз. Нос, пьющий с жадностью вожделенный аромат.

15

Что делает в твоей комнате человек, которому ты говоришь о своей любви? Неужто он верит тебе?

16

Наконец достало сил подняться, наконец ты лениво встаешь, горячий трикотаж вплавился в твое загорелое тело, ты уже никогда не расстанешься с этими тропическими цветами. Между пальцами скрипят песчинки, идешь.

Вы сплаваете один раз, и домой, в темноту, здесь так ослепительно и шумно, здесь даже душно от огромного количества полуголых людей.

Ты погружаешься в воду, но не испытываешь радости и отдохновения от испепеляющих лучей, напротив, морская соль начинает разъедать тебе пах и подмышки, зуд превращается в сильную боль, и ты пытаешься вырваться из тугих объятий волн, но прилив тебя увлекает, обессиленную, скрюченную от боли, в пучину.

Последнее, о чем стоит жалеть, это сверкающие пузырики, прыгающие в толще зеленоватой воды, маленькие клочки оставившего тебя равнодушного мира. Но ты не станешь.

17

Не спрашивай меня, что со мною. Я увлеклась разглядыванием себя, своих мельчайших частичек, внутри я вся состою из мозаики. Я люблю каждый ее цветной лоскуток, каждое, даже тусклое, стеклышко, я разглядываю их, я смотрю, как с приближением смерти они становятся еще ярче, как они начинают сильнее сверкать и переливаться, как их рисунок приобретает особую выпуклость и оживает. Да, да, он оживает по мере умирания моего тела. Когда меня не станет, вся эта замечательная картина окончательно освободится и задышит, и покинет отвратительную кожуру, бывшую некогда мною, и вплетется новой сильной струей в удивительный поток всеобщего тления, и изменит что-то внутри тебя даже, моя сухая непонятливая возлюбленная.

18

Я вижу, как ты куда-то бежишь. Люди расступаются перед тобой, но ты, словно нарочно, шатаясь из стороны в сторону их задеваешь неестественно растопыренными руками. Лицо, кажется, больше не подчиняется твоей воле, оно ежесекундно искажается, как от боли, гримасы эти были бы комичны, когда бы не совершенно пустые, ничего не выражающие глаза. Я смотрю на тебя, и мне кажется, что ты потеряла рассудок, что уже никогда ты не станешь той, прежней, спокойной и умиротворенной, какой я тебя знала. Ужас охватывает меня.

Вот человек, которого я любила. Заметь: непонятно, как сюда просочилось уже прошедшее время. Мне страшно, и поэтому я не могу точно сказать, что и сейчас люблю тебя. Знаю только, что я не не люблю тебя и что безмерно боюсь смотреть на тебя.

Но я по-прежнему вглядываюсь в твое кошмарное, ставшее незнакомым, лицо. И не могу оторваться от этого болезненного изучения черт, измененных какими-то непонятными обстоятельствами. Так разглядывают огромного отвратительного паука с мохнатыми лапками и тугим хищным тельцем. С омерзением и ужасом, застыв от испуга и не в силах отвернуться и убежать.

Самое неприятное — то, что ты направляешься прямо ко мне, всех расталкивая, и эти соприкосновения с чужими, ничего не понимающими людьми, заставляют тебя ускорять движение, еще минута, и ты уткнешься мне в плечо своим страшным бессмысленным лицом, и я умру от брезгливости и горя.

Но отойти, исчезнуть, раствориться в вязком пудинге толпы я не в состоянии и покорно смотрю на твое приближение, внутренне напрягаясь и готовясь поймать, остановить твое сбесившееся тело. Тело, которое я так любила, пока оно служило твоим прибежищем и которое меня теперь отвращает. Какой-то непонятный, придуманный мной самой долг заставляет ждать этой встречи, странная ответственность, которую я ощущаю перед тобой. Наверное, нечто подобное чувствуют матери к своим безнадежно больным детям. Будущее, на которое возлагалось так много надежд, растворилось в страшном недуге, и нет уже никакого смысла ждать конца. Оправдана лишь безмерная скорбь, но по инерции усталая рука отправляет в пылающий ротик пару ложек никому не нужной микстуры, а затем, не отпуская липкое серебро, устремляется к застывшей на щеке почти незаметной прохладной капле.

19

Знакомо ли тебе светлое, бескорыстное чувство? Или тебе все представляется огромной пустой бездной? Точно такую мы видели с тобой каждую летнюю ночь, сидя на балконе и вглядываясь вдаль, пока не погаснет последнее маленькое окошко и мир не погрузится в черный атлас сна.

Tibi incubi in ingi nostro lecto video. Vultus tuus blandus e'candidus est. Sed lingua tua cum venenum imdua est. Fraus melium remedium est. Et facile ignosco.[2]

20

Зачем я мучаю себя? Почему бы мне не ускорить все это? Ты помнишь, так делали древние, они очень спешили!

Выпустить, вылить, выжать. Просто и быстро, теряя алую влагу, уйти. Но что я успею осознать? О чем я вспомню, опустошая свои еще живые, горячие вены, почувствую ли я приближение смерти? Смогу ли насладиться ее приходом, захочу ли всем своим существом покинуть мир живущих и переместиться в страну теней? Трезво, трепетно, стремясь и достигая конца? Исчерпаю ли все мысли?

Будущего нет. Прошлое — так, одно название, наслоение лиц, предметов, восприятий. Время мертво, если когда-нибудь и существовало. Стало быть, переместясь в пространстве, достичь качественного изменения, вырваться на свободу — вот вожделенная цель.

Болезни, силы притяжения и трения, старость, смерть — вещи, придуманные за решеткой, причины неволи и — одновременно — ее плоды. Вы мне ненавистны. Я возвышусь над вами, превратившись в необходимую и неизбежную часть вечности, став сияющей константой в жидких изменчивых формулах высшего существования.

Попрощайтесь. Я удаляюсь. Obscuritas[3].

21

Внезапно я пришла в себя.

22

Точно проснулась. Тяжело, темно. Будто уткнулась носом в душный кошачий живот. Помятая щека помнит сладостный звериный мех, ноздри с силой втягивают в себя запахи комнаты.

В затекших ногах звенят пружинки слабости. Надо встать. Быстро, быстро. При этом смотреть, что делаешь. Однажды уже налетела — кажется, вчера — бедром на острый локоть пианино.

Бегу на кухню. То есть это я так называю. Бегу по сравнению с тем, как я лежала.

Босиком, перескакивая с одной ноги на другую, лечу прямо в вешалку с одеждой. Лицом упала в пыль пальто. Долго, мучительно держусь за рукава.

Разве можно сейчас умирать, это так по-детски, так смешно, так до непристойности романтично. Ни за что. На кухню.

Ужасно: открыть холодильник почти невозможно. Помнишь? — улитка, ползущая по клейкой шляпке гриба. Дверь приклеилась, отлепляю. Белые, овальные. Как твои ладони. Глажу их.

Спи, дыханьем упоенным
Наполняя грудь. Плыви
По волнам. Сомкнутся стены.
Над тобой сверкнут священно
Ножницы моей любви.


Начинаю бить их дрожащими руками и выпивать прозрачное желе. Больно.

Спи, доверься мне. Бездвижен
Бархат белой шеи, чуть
Бьется жилка лишь.


Падаю от боли, слишком резкой и неожиданной. Помню, у Гамсуна кто-то там пил теплое молоко. У меня нет молока.

Я вижу
Жертву. Вот она все ближе.
Отдаваясь палачу,
Спи.


Мучительно выташнивает прямо на пол. Мне безразлично. Все повторяется заново и опять заканчивается этой мерзостью.

Минуты жизни резво
Унесутся, промелькнут,
И клешни тончайших лезвий
Вспорят страсти глубину.

Отчаиваюсь. Сижу, скрючившись, возле батареи, глажу себя по животу и плачу. Вытираю слезы — не совсем даже слезы, некий слабый туман, ползущий по моим щекам.

И тогда я вспоминаю про телефон.

23

Лук зелен, сочен и сладок.
Ты чувствуешь, какой сегодня воздух?
Не чувствую, но предполагаю. У меня нос заложен.
Он наполняет меня жизнью и свежестью. Я и не знала,
что у меня столько силы.
Отчего же ты не ешь?
Уже наелась.


Мягкий черный хлеб, пористый, влажноватый. Пахнет тмином. Собираю со стола крошки и леплю из них плотный упругий шарик.

Я тебя так люблю, хотя у тебя внутри, под кожей — такая гадость.

И почему же мы так смеялись? До боли в животе, до полного онемения щек, до щекотной дрожи в ступнях? Ты помнишь?

Нет.

И я тоже.

Ешь лучше. Давай, подложу тебе еще. Или я сейчас просто обижусь.

Puella nasa[4], — глажу средним пальцем правой руки горбинку твоего носа.

Как же мне хочется жить, дышать, жить, дышать.

Ешь!

24

Скорее всего, ты узнаешь о том, что теперь я другая, совсем другая. Ты улыбаешься, мы вместе, я протягиваю к тебе руки. Они полны сырых коричневатых крошек. Вглядись мне в лицо. Ты увидишь радость в моем взгляде, ты услышишь пение моего голоса. Я нежна теперь, как никогда.

Но в сердце моем — яд, твой яд, ebria acina.[5] Он ласкает меня изнутри своими жаркими всплесками. Ожог его будет страшен, и едва ли ты сможешь его избежать. Ибо я больше не люблю никого, кроме себя.

25

Если была б я римлянкой, радостно бы блеванула, Чтобы отведать еще сочных твоих кабачков.

1995

 

Ссылки

[1] Сладкое безделье (лат.)

[2] Я вижу тебя лежащей на нашей огромной кровати. Твое лицо нежно и красиво. Но язык твой напитан ядом. Ложь — лучшее лекарство. И я с легкостью прощаю (лат.).

[3] Темнота. (лат.)

[4] Носатая девушка. (лат.)

[5] Пьяная ягода. (лат.)

 

литературоведение культурология литература сми авторский указатель поиск поиск