главная страница
поиск       помощь
Василенко С.

Шамара

Библиографическое описание

... Как золотой платок там воздух, как примерно вот какой: желтый, шелковый — он струится в небо, как вода наоборот, как растение. Он для губ — нежно-горяч, губы спекутся, как вишни в садах, вишни сладкие, на зубах песок.

Песок золотой. Золотая Орда упала, разбилась, превратилась в золотой песок. Река называется не по-русски — Ахтуба.

Начнем.

Она стояла на песчаном холме и танцевала. У ног ее магнитофон лежал. Она одна на этом берегу, казалось, у этой реки под майским солнцем была — так она танцевала, будто не для людей, а для солнца, ожидая, что солнце похвалит — поцелует. Оно целовало.

Но вдруг на том берегу показались бронетранспортеры. Неповоротливо-стремительные, как крокодилы, заходили они в воду, тупо мордами уставившись на нее, танцующую. Поплыли прямо к ней, охваченные похотью. Плыли стадом, стремительно.

И невидимые раньше, побежали из-под холма женщины. Они бежали некрасиво, в купальниках и просто в трусах и лифчиках, схватив одеяла и детей. Они бежали медленно, еле выдирая ноги из песка, теряя платки и платья.

Один мимо нее промчался — "ящер", — будто заигрывал.

Она танцевала.

Тогда он развернулся и поехал прямо на нее.

Она танцевала.

Не доезжая, он взял чуть правее, щеголевато проехал рядом с ней, почти касаясь ее жарким боком. Она наклонилась. В песке валялась бутылка из-под лимонада, взяла за горлышко — метнула. Бутылка о броню разбилась.

Он постоял, подумал — и яростно пошел на нее задом.

Шел слепо, шел раздавить и растоптать, шел превратить в лепешку.

Она побежала. Она бежала по берегу, кидая ему под колеса тряпки, словно это остановит его. Она что-то кричала ему, потрясая кулаком, она умоляла его — он был глух. И когда не могла уже ни бежать, ни идти, когда поползла — он догнал ее и остановился.

Она лежала у его ног, тяжело дыша, не умея встать, будто добыча.

И из нутра железного динозавра вылез по пояс военный — тростиночка с прозрачными глазами — худенький альбинос.

Глядел на нее сверху, как на падаль. Она на него — раненными глазами. Скрылся. Завел мотор. Аккуратно объехал ее.

Она поискала платье, нашла. Оно было порвано колесами, в пятнах мазута. Бросила. Магнитофон был цел. Взяла.

Пошла, покачиваясь.

Заглянула в окошко рыбацкого домика.

— Устин! Открой!

Тишина. Во дворе сети сушатся. Постучала в дверь. Сказала двери:

— Я тебя люблю.

Тихо. Стала биться в дверь спиной:

— Я без тебя подохну! Подохну! Подохну!

Отошла от дверей и сказала им, будто они живые:

— Я повешусь, Устин! Ты понял?

Дверь открылась. На крыльцо парень вышел. Глянул сверху вниз. Сам красивый, смуглый, шрам у губ. Протянул ей веревку с петлей. Сказал:

— Все?

В домике топчан стоит.

Едва простыней прикрывшись, они на топчане. Она счастливая, ластится все, к сильному телу льнет.

Он ей:

— Больно! М-м-м! Не дотрагивайся!

Она ему:

— Недотрога, — говорит, — ты мой.

Губами до кожи его дотрагивается:

— И так больно?

— Говорю ж — сжег!

— А сметана есть?

— Нет.

— А кефир есть?

— Есть.

Кефиром ему спину намазала; над спиной болтает:

— Завтра я тебе норковый крем принесу. Кефиром плохо. И сметану принесу. Принести?

Он лежал-лежал и взорвался:

— Никакого крема мне не надо! Уходи!

— Устин!

— Уходи!

— Я...

— Я сказал! Я видеть тебя не хочу!

— Ты меня не любишь?

— Ты кто: человек или кто?

— Сам-то кто?

— Кто?

— Тюремщик!

— Что?

— Урка!

Приподнялся:

— Сволочь, — говорит, — сволочь!

Она идет с петлей на шее, держит веревку рукой, отставив локоть, — будто вывела себя на прогулку. Идет в купальнике по городу, врубив маг.

Мужики у пивного ларька позвали:

— Иди сюда, мы тебе на платье скинемся!

Рожи красные. Добрые. Смеются. Все смеются, даже автобусы.

Она идет и рыдает на весь город. Голая, с петлей на шее, маг орет.

И вдруг слышит:

— Шамара!!!

К ней бежит местный шут, шут гороховый Лера, бежит через дорогу, как дурак, сломя свою дурацкую голову, и за ним бегут собаки, семь собак, семь огромных дворняг, таких же дурных, как и Лера. Лера снял рубаху, накинул ей на плечи.

Она села на корточки посреди тротуара и на корточках рыдает:

— Он меня не любит! — говорит она собакам.

Собаки ей лижут лицо.

Шамара сидит на балконе пятиэтажки на пятом этаже. Она сидит на бочке и стрижет ногти на ноге. Собирает ногти в кучку.

— Меня сейчас вырвет! — говорит кто-то.

Шамара оглядывается. Лена в дверях стоит, круглая, как мячик. Бигуди звенят на ветру.

— Чем?

— Что?

— Чем вырвет?

Лена кричит, призывая:

— Она еще и издевается! Если хоть один твой коготь...

— Ноготь...

— Коготь... У тебя нет ногтей, у тебя когти... Если он попадет в пищу...

— В суп... Завтра насыплю...

— То я...

— Скушаешь и не подавишься.

На балкон Стукалкина и Долбилкина вылезли: одна черная, другая рыжая — обе Гали. Химия у них на голове: у одной химия черная, как птица галка, у другой рыжая, как шампунь от хны:

— Слезь с нашей бочки!

— Скажи волшебное слово — слезу.

Стукалкина и Долбилкина из деревень: Долбилкино и Стукалкино.

Стукалкина и Долбилкина берут доску вместе с Шамарой и поднимают. Сидит Шамара на доске от бочки, как падишах. Лена из бочки соленые огурцы достает.

— Галю моя, Галю, — поет Шамара, восседая между Галь.

Поставили обратно. Ушли.

— Дуры деревенские! — им вслед.

Взяла кучку ногтей и с балкона посыпала, как соль сыплют:

— Цып-цып-цып...

Вниз посмотрела.

Там внизу на лавочках сидел Лера с юнцами. Лица и рубашечки были у них леденцовые, нежные. Пел под гитару Лера басом:

— Я плачу, я рыдаю, дорогая!

Девочка шла в подъезд. Беленькая такая. Она шла — в кольцо, нежные мальчики ее окружили. Она попала в розово-голубой капкан.

Они хватали ее за грудь, за талию, за ноги, и нежностью и чистотой светились их глаза, и выйти из круга было невозможно. Девочка улыбалась сначала, потом перестала, но мучительная улыбка застыла на губах, будто от мороза, и с этой улыбкой, мучительной и неловкой, она начала их бить по рукам. И нежные взгляды их тоже застыли, нежные лица затвердели. Они швыряли ее друг другу, и Лера пел, рокоча под Пресли:

— Рок-н-ролл, рок-н-ролл!

Они — танцевали. Со стороны это было даже красиво.

Долбилкина и Стукалкина выбежали из подъезда — на работу опаздывали — остановились, тряхнули кудрями, дальше побежали.

Следом Лена вышла. И еще одна, с пузом. Пробежали было. Но та, что с пузом, — лицо как у мадонны, только в очках, — остановилась, сказала Лере:

— Отпусти ее!

Лера наотмашь по гитаре: брымс! Спросил ласково:

— Тебе чего, Марин, роды принять? На кесарево сечение согласна?

Марина уходила, оглядываясь. Лера в круг прошел, девочку отечески по плечу похлопал:

— Молодец! Термическая обработка закончена!

И вроде бы на ухо ей одной, но громко:

— Я сам наполовину женщина — большой, большой секрет! И этой половиной я вас так понимаю! Женскую душу! Оскорбленные чувства! Так понимаю! Проходите! Вы свободны.

И скомандывал:

— Стройсь!

Мальчики выстроились, она прошла сквозь строй, нежно ей улыбнувшийся. Только последний загородил дорогу, нежно проблеял:

— Девочка-целочка, ты к кому пришла?

Девочка сказала:

— Прямо детский сад, — и пошла на длинных ногах.

Тяжело на нее мальчики смотрели.

— Шамарина, — комендантша в пятиэтажную гору идет, отдувается на каждой площадке, по слову-камню сбрасывая. — Шалава. Блатная. Муж здесь на химии работает. Не связывайся. Позорит общежитие. Осторожней с ней. Квартира образцового содержания. Все. Дальше иди сама, скажешь — новенькая. Девочки на смене. Помни. А я ее боюсь. Спокойно может прирезать...

— Да что вы, Римма Сергеевна! Это я — то?

В дверях Шамара стояла. Вся такая ласковая, вся такая нежная. Комендантша ахнула, вниз пошла. Шамара новенькую спросила:

— Новенькая?

С льстивой и нежной улыбкой протянула руку:

— Зинаида Петровна.

Добавила:

— И почаще.

Провела новенькую в комнату, показала ей ее кровать. В комнате кроватей было четыре. Над одной, Ленкиной, висел портрет — на полстены фотка. Зина сказала:

— Это ее хахаль, Коля.

Над Шамариной кроватью гвоздь торчал, на гвозде — петля, та самая.

В другой комнате одна кровать, на стенах вместо обоев — грамоты.

— Здесь у нас передовик — Рая, живет, как в раю.

Она ей всю квартиру показала, как хозяйка долгожданной гостье. Только шалые глаза ее вспыхивали странно и дико. На кухне лениво ящик выдвинула, вдруг выхватила вилку оттуда и поднесла к горлу новенькой:

— Два удара — восемь дырок!

Тяжело глядела.

— Ну, — сказала та.

— Баранки гну, — сказала Шамара и согнула другой рукой оловянную вилку.

И развеселилась сразу:

— Шамару знай! С Шамарой корешкуй! Шамара все прошла, огонь и спирт. Шамара везде была. Везде начальники. А Шамаре воля нужна. Я за волей гоняюсь, а она от меня, сучка. А я догоню!

— Есть внутренняя свобо... — стесняясь, сказала новенькая.

Шамара сбесилась, за ворот новенькую схватила, трясла, как грушу:

— Десять классов кончила, морда, свободы тебе захотелось! Ты куда приехала? Ты на химию приехала! Очки надень — здесь одни зэки, дура. Может, ты здесь книжки читать будешь?! Смотри, увижу с книжкой... Да я захочу — тебя из электрички выкинут, захочу — в эластик на заводе замотают! Захочу — тебя в пирожках вместо повидла продавать будут, у вокзала, порубят на кусочки и через мясорубку вместе с очками, поняла?!!!

— Хватит! — новенькая сказала и отшвырнула Шамару легко-легко. Она легкая такая была, оказывается.

Сидели на кроватях, тяжело дышали. Глядели друг на друга, как враги. Вдруг Шамара улыбнулась льстиво, нежно:

— Слышь, не будь жилой, дай брюки на танцы. Те, что на тебе.

Пока раздевалась та, зорко Шамара ее разглядывала.

— Белье импорт или экспорт? — спросила.

— Что?

— Как звать, спрашиваю?

— Наташа.

Наташа спала. И слышала во сне, как хлопнула дверь, и в темноте услышала: Шамара шепчет:

— Будут звонить, не открывай. Я на балконе спрячусь.

Метнулась в темноте к балкону. И сразу затем раздался страшный грохот — в дверь не звонили, ее просто-напросто выставили. По Наташе полоснул свет фонарика, и в лицо, в глаза:

— Встать! Кто такая? Новенькая? Где Шамара? Говори!

Она молчит, завороженная лицом парня. Его видно в золотистом свете фонарика. Гордое, смуглое, светлоглазое, и шрам на щеке — как в кино, как в кино...

— Говори, где Шамара? — и идет к балконной двери.

Наташа не знает, кто он, только знает, что надо спасать Шамару, и встает. Она стоит в ночной рубахе, и парень идет к ней, и она пятится, а он все ближе, они ходят по комнате, кружат, и фонарик его дрожит, и глазам уже светло от луны, небо открыто, ночь черно-синяя, как он красив, и кто он, и как там Шамара; падают стулья, разбивается что-то вдребезги, и она видит, что он видит Шамару на балконе, видно голову Шамары, Шамара в бочке, сидит и дрожит, и Наташа уводит, уводит за собой парня, он идет и посмеивается, все понимая, но идет в другую комнату, послушно и посмеиваясь своим красивым ртом, чуть выше губ — шрам. И Наташа не знает, что дальше — дальше стена, на стене грамоты, Рая живет, как в раю — и спрашивает: "Откуда у тебя этот шрам?"

Она только подумала, а губы выдохнули, и он услышал.

— Оттуда, — говорит он, — оттуда.

И зачем-то достает нож, лезвие сияет, — и к горлу.

— Откуда? Интересно? Да? Я "химик", слыхала о таких? Слыхала, птенчик? Два года химии ни за что. Срок мотаю. Капрончик для чулочков. Ты без чулочков? Ага, без чулочков. Так вот, для чулочков, чтоб ножки не мерзли. Слышь ты, чтоб ножки, говорю, не мерзли. А то одна ходила без чулочков, и у нее чуть было не отмерзли ножки. А почему у нее чуть-чуть не отмерзли ножки? А ее из-на-си-ло-ва-ли. Восемь человек. Нормально, а? Я спрашиваю, нормально? Ответь. Боишься. Ты вот здесь боишься, ножичка боишься...

И он, глумливо улыбаясь, целует ее, не убирая ножа.

— Боишься, нецелованная даже. И она была нецелованная. А мы ее восьмером. На снегу. Ножки-то, ножки-то, говорю. Потом в подвал, на трубы горячие, ноги ей грели, слышь, чтоб ножками домой сама дошла. Звери, слышь, а грели... Слышишь?

Она слышит, как голос его задохнулся.

И тут тонко и пронзительно там, на улице, запел Лера:

Пацаном еще девчонкою была,
Но, позорной кличкой заклейменную,
Наигрался, да и бросил, как негодную,
В жены взял себе девчонку благородную.

Парень глянул на Наташу, будто очнувшись. По губам ее пальцем провел.

— А ты красивая, — сказал. Ухмыльнулся. — Благородная.

Пошел. Крикнул:

— Привет Шамаре!

Шамара сидела в бочке. Вода в бочке серебряная от луны. Голова Шамарина будто на блюде серебряном лежала.

С шумом вылезла, укроп отбрасывая:

— Колхоз тут устроили, деревня...

Пошла, чуть не упала:

— Ух ты... Ноги разотрешь? Замерзли что-то...

Наташа растирала Шамаре ноги водкой. Шамара морщилась:

— Эти дуры в бочку лед положили...

Наташа спросила:

— А кто это был?

— Устин. Больно же!

Наташа помолчала. Постыдилась молча, все же спросила:

— И чего он?

— Врезала одной чувихе на танцах. Он разозлился. А не танцуй с чужими мужьями! Он мне муж!

— Кто?

— Устин.

— Муж?

— Муж.

Наташа сказала вдруг:

— Красивый.

Подняла глаза на Шамару.

— Красивый, — сказала гордясь, Шамара.

Посмотрели друг на друга.

Утром, только рассвело, рабочий автобус штурмом брали, как Зимний.

Лена Марину с пузом вперед толкала:

— Пропустите беременную женщину!

— Я, может, сам беременный, только еще не видно! — гад какой.

Затащило всех в автобус.

Долбилкина на передней площадке Стукалкину ищет:

— Галя! Галя!

Стукалкина на задней площадке Долбилкину ищет:

— Галя! Галя!

Они места друг дружке заняли.

Шамару в одну сторону унесло, Наташу — в другую. Сдавило. Поехали.

Наташа носом кому-то уткнулась в грудь. Неудобно. Задрала голову: Устин. Губы совсем близко. У края губ — шрам. Автобус разворачивало, подбрасывало. Устина с Наташей клонило то вправо, то влево вместе с толпой, но лица их были рядом.

Шамара смотрела на них издалека. Ей мешали смотреть, загораживали. Но она и через головы и плечи все равно смотрела на них, они все ехали и ехали по утреннему городу, по бедному серому городу с бетонными стенами заводов, стены были как забор нескончаемый, они ехали мимо гаражей, мимо ржавых труб и свалок, они ехали по степи.

Она смотрела на них, как там они смотрят друг на друга ранеными глазами, — и этой пытке не было конца.

Они смотрели друг на друга, и все ехали, ехали, смотрели в глаза друг другу — и этому счастью не было конца.

Потом все вышли из автобуса, четыре человека осталось. Устин остался. Шамара за сиденье спряталась. Поехали. Устин сидел, закрыв глаза.

Автобус стоял на кругу. Шамара в окно глядела, как Устин вышел и другие, чем-то они стали сразу похожи, как вышли. Мимо строй зэков проходил из лагеря на работу. Будто город другой начался на окраине.

Устин встал в строй. Офицер подошел к нему и сказал что-то. Устин ответил. Офицер еще сказал. Устин ответил. Офицер как ударит Устина по лицу, тот чуть не упал, поддержал себя рукой. Встал, утерся.

Офицер-тростиночка, тот тоненький альбинос.

Шамара в черном халате по цеху "люльки" гоняла — металлические тачки со шпулями — по транспортеру.

Гнала "люльку" яростно, будто шла с ней в бой. Все в этом цеху, кроме Шамары, белым было, все нитки перематывало. Синтетическое волокно.

Увидела Наташу — стоит спиной, дура, разговаривает с кем-то, — запустила изо всей силы "люльку" — в Наташу. Со страшной скоростью несется "люлька", громыхая. Наташа оглянулась, засмеялась чему-то, не заметила "люльку".

Время замедлилось, медленно-медленно потекло. Для Шамары. Обогнать время можно. Шамара за "люлькой" бежит.

В "люльку" рукой вцепилась. У самой спины Наташиной успела.

Металлически скрежещет, "люлька" падает, разбивается вдребезги. И вторая, и третья. Транспортер не выключен. Из "люлек" шпули сыплются.

Люди в белом набежали, над Наташей и Шамарой склонились. Кричат чего-то — ничего не слышно. По губам только видно — матерятся: е да е.

Шамара Наташу спрашивает, не слышно. Одно что-то талдычит.

Когда отключили транспортер, стало слышно:

— Ты жива, Наташа? Ты живая? — талдычит.

Стукалкина и Долбилкина Наташу подняли. Шамара сама встала. И Рая-бригадир — из косы у нее корона сделана на голове — со всего размаху бьет Шамару по лицу. Та чуть не упала, поддержала себя рукой.

Встала, утерлась.

В общежитии — свадьба. Беременная Марина с Пашкой женятся. Пашка маленький, ниже Марины на голову, рыж, как ржа. И кричит, перекрывая пьяный гул:

— Слышь, все — завязал! Слышь, а?!

Опрокидывая в себя стакан с минералкой, таращился:

— А крепка, мать его! Нарзан! Слышь?! Паразит, а не нарзан! Горькая зараза, а? "Горько" кричите, черти! Жрать пришли, что ли?! — и припадал к Марининому белому отрешенному лицу. И поверх его макушки Шамара видела большие близорукие, и потому нездешние, отсутствующие на этой свадьбе глаза Марины.

Шамара за столом сидела вместе с Устином — рядком, как мужу и жене то полагается. Стукалкина с Долбилкиной Леру посередке посадили, как за красной девицей, обе за ним ухаживают, на троих соображают. Лена с Колей сидят, за спиной у Коли портрет его — в полстены.

Напротив Шамары и Устина — Наташа.

— Вы не пьете? — ее Устин спросил. Он ей водочки хотел, а она ладошкой рюмку закрыла.

— Ой, я не могу! Он ее на "вы" зовет! — говорит Шамара в пространство. — Ты ее еще тетей назови! Тетя Наташа, вы чего-с, водочку не жрете-с?

— Я водку не пью, — говорит Наташа.

— Как не русская, — говорит Шамара.

— А шампанское? — говорит Устин.

Устин разлить не успел шампанское, Лена бутылку из рук рвет:

— Дай сюда! Коля, суй копейку!

— А зачем?

— Суй!

— Ой, а зачем это? — Наташа спрашивает, загораясь.

— Как наполнится, так поженимся, — примета такая. Паша! А где ваша бутылка с копейками? Разбить надо! На счастье!

— Марина? — спрашивает Пашка.

— Есть, — стесняясь отвечает Марина.

— Я ж ее разбил, на опохмел не хватало...

— Я в другую собрала...

— Ну жена! — кричит Пашка и хватает ее за грудь. — Смотри! Смотри все! Здорова, что моя корова! Неси бутылку, разобьем ее на хрен!

Наташа что-то в тетрадочку записывает.

— Ты что там пишешь? — спрашивает ее Шамара. — Что ты пишешь?

— Про бутылку... Местные обычаи...

— Мы тебе что, папуасы?! Миклухо-Маклай! Пишет она!

— А ну отстань, — прикрикнул на нее Устин.

Пашка кричит:

— Отвернись! Все отвернись! Я бью! На счастье! Пять, четыре, три, два, один! Пли!

И бьет ее об пол. Золотая копейная лужа разливается у порога. На пороге — Рая. Рядом — офицер, альбинос, тот самый.

— Это кто же к нам пришел? — кричит Пашка. — Это наша рабочая совесть пришла. Поприветствуем аплодисментами, — и в ладоши хлопает.

— Придурок, — говорит Рая и сует ему хрустальную вазу. — От нас с Максом.

— Раечка!...

Сели напротив Устина и Шамары. Альбинос на Устина посмотрел, Устин на альбиноса. Потом встал Устин, к магнитофону отошел. Шамару альбинос не узнал.

Устин магнитофон сделал и танцует теперь с Наташей. Глядеть на них противно: смотрят друг на друга, будто лижутся, — как тогда в автобусе. Пашка сидит с альбиносом, разговаривает, Шамара слушает, а сама Устина с Наташей пасет, глаза зоркого с них не спускает.

— Если я ее заделал, Максим, то я как честный человек должен на ней жениться. Жениться должны вообще все. Вот взять Леру. Лера, ты как называешься? Герме...

— Гермафродит, — с готовностью отвечает Лера.

— Во-во, оно самое, — кивает Пашка. — Лера сам себе мужик, сам себе и баба, ему жениться не надо, он сам себе семья, ячейка общества. А мы должны. Вот ты кто, скажи: кэгэбэшник? Только честно...

— Паша! — говорит Марина.

Шамара видит вдруг: нет Устина и Наташи. Бросилась в коридор — нет, на кухне — нет. Нигде нет. Тихий смех Наташин услышала. В комнате они у Раи. Грозно вошла: они стояли у окна и смеялись. Оглянулись счастливо, лица светлые.

— Слушай, ты! — сказала она Наташе. — Я ведь женщина простая, я и в глаз могу дать.

— Отойди! — приказал Устин.

— Пошел ты! — крикнула. И Наташе. — Кто ты такая?! Ты откуда взялась?! Тебе человеческим языком говорят — это мой муж! Это мой муж! Это не твой муж! Это мой муж!

— Я тебе не муж.

— А кто?

— Никто.

— Я тебя тогда спасла, а теперь — гуляй, Вася, да? — И Наташе. — Они меня восьмером трахали, на снегу. Забыл? Ни одного не посадила, пожалела гадов.

— Я на тебе женился тогда, что тебе еще?

— Жалостливый комсомолец был!

— Зачем ты меня потом посадила? Был у тебя муж, да сплыл.

— Захотела и посадила! Пить надо меньше. Вспомни, как напивался!

— С тобой запьешь!

— А с тобой?

— Наташа!

Наташа глядела на них, как на чудовищ.

В тишине стало слышно, как Пашка за стеной кричит. Страшно закричал, будто убивают его там. Кинулась туда Шамара. Пашка раздирал свою свадебную рубаху:

— Не веришь! Израненному бойцу не веришь! Ты здесь нам цинковые гробы делал, с окошками... Смотри, гад!

Страшные шрамы альбиносу раскрыл.

— Паша, — тихо позвала Долбилкина. — Там Марина в туалете вешается.

— Открой, Марин, ну открой же, — уговаривала Шамара Марину через дверь. Тихо за дверью было. — Ты меня слышишь, Марин, ну скажи, что слышишь.

— Марин, что скажу, — Пашка в дверь зашептал.

Он шептал ей, шептал, а она, затаившись, слушала, слушала, слушала. Потом заплакала. А он все шептал, шептал, она плакала, плакала.

Шамара пошла, в комнату зашла, у Стукалкиной спросила:

— Где Устин?

— Ушел, — Долбилкина вместо Стукалкиной ответила.

Повалилась в кровать. Спросила:

— Наташа?

Молчание.

Шамара на кровати сидит, читает что-то. Исподлобья на Наташу глядит. Та пришла после смены. На улице день. Найти чего-то Наташа никак не может.

— Ты мою тетрадку не видела? — наконец у Шамары спрашивает.

— Эту, что ли?

Протягивает.

— Хорошо пишешь, молодец, — похвалила. — Особенно про Устина. Ах, несчастный, несчастный, замучила его Шамара...

— Это подло, — Наташа краснеет. — Это... Как ты могла... Как ты посмела!

— Чо ты заводишься? — говорит шамара. — Было б с чего.

Наташа тетрадь на книжную полку положить хотела. Полка пустая.

— Где мои книги?!

Шамара молчит. Смотрит молча и никак.

— Где мои книги?!

— На помойке, — говорит Шамара никаким голосом. — От них пыль.

Наташа на балкон выскочила, Шамара за ней метнулась. Смотрят, как книги на помойке горят.

— Горят, — говорит Шамара вяло. И вдруг жарко так спросила, Наташу за плечо схватитив: — А Ты не боишься с балкона упасть?!

Посмотрела вниз:

— Высоко. Разбиться можно.

... Наташа чемодан открыла. Чемодан пуст.

— Где мои вещи?!

Шамара на кровати лежит, в потолок смотрит:

— Там же, где и книги.

Вскочила, расстегнула халат, а под ним платье розовое, Наташа в нем на свадьбе была.

— А вот это я себе оставила, можно?

Наташа молчит.

— Ну, давай меняться: я тебе платье, а ты мне мужа, а?

Наташа молчит.

Шамара будто с собой советуется:

— Пойти, что ли, в милицию заявить: украли-де мужа...

И резко, в упор спрашивает:

— Влюбилась в него?!

Наташа от неожиданности выдохнула:

— Да!

Помолчали.

— Звезда! — сказала Шамара и вышла из комнаты.

Шамара в розовом платье бродит по двору Устина. Лодки лежат, яхта недостроенная.

— Устин, — позвала.

На дверях замок. Потрогала.

Шамара к эстраде идет, народ расталкивает. Там Лера стоит. Клевую песню поет.

— Лер, — зовет. — Лер!

Лера говорит всем:

— А сейчас, — говорит, — дамский танец — лезгинка.

И к ней со сцены прыгает. Бабочка на шее. Из толпы танцующей вылезали — встретили Стукалкину с Долбилкиной. Гали две петляли, как зайцы: такой у них был танец. Шамару когда увидели, то лицами очень радовались.

С танцев стриженного выводили, руки ему заломив. Сзади альбинос шел в офицерском, рядом мент. Шамара оглянулась. И он посмотрел. Но не поздоровались.

— Это кто? — спросила у Леры.

— Гражданин начальник, — сказал Лера. — Начальник твоего Устина.

Шамара в самолет села — в "петлю Нестерова". Пустынно было и еще не вечер.

— Ну что? — спросил Лера.

— Как ты думаешь, — она спросила, — он меня любит?

— О, господи, — сказал Лера.

— Нет, ты скажи, ты знаешь.

— Я думал, что случилось что-нибудь.

— Случилось!

— Что?

— Он меня любит?

Лера проводочки какие-то присоединил:

— Хочешь покататься? Врубить?

— Он меня любит?

На кнопку нажал:

— Поехали.

Ее вертело, как на вертеле. Как шашлык. Она руки подняла и падала вниз, будто со скалы в пропасть.

— Он тебя не любит! — кричал Лера, когда падала.

— Выруби! — крикнула с высоты.

— Он тебя не любит! — опять упала.

Она уже не знала, где верх, где низ. Плыла в невесомости руками вперед прямо в багровое солнце, как в кровь, и эта сука кричала, прямо в уши кричала:

— Он тебя не любит!

... Он не знал, как остановить самолет. А она уже сознание теряла. Он дергал за рубильники, нажимал на кнопки. Бегал по площадке и нажимал на все.

— Шамара, — умолял, — потерпи!

Задвигались карусели, качели-лодочки закачались, еще какая-то хреновина завертелась, заваливаясь. Скрипело и визжало, как в аду.

Он за самолет уцепился, когда тот внизу был, выдергивал Шамару из ремней, вверху механизм рычал, искрами потрескивал. Вытащил Шамару, отпустил самолет, тот — свободный — в смертельной петле закрутился.

Он ее нес, неживую, такая она была легкая, невесомая еще, в космосе побывав, будто на том свете.

Положил на траву. Она смотрела на него издалека. Потом сказала, будто там, в космосе, правду узнала:

— Он меня не любит.

Отдышалась, села. Рядом Лера волновался, сказать хотел.

— Зина, — сказал, — выходи за меня замуж.

Она отодвинулась даже:

— Ты что?!

Он заторопился:

— Отец мотоцикл на свадьбу подарит...

Шамара заржала, как лошадь:

— А детей ты мне пальцем будешь делать?

Аж в землю от смеха лицом зарылась.

— Мне, Зина, операцию осенью сделают.

— И кем ты станешь, — ржала Шамара. — Мальчиком или девочкой?

— Мальчиком, — отвечал Лера серьезно.

— А если девочкой?...

Чуть со смеху не подохла. Ржала, ржала — зарыдала вдруг.

Лера успокоить хотел, обнял за плечи.

— Я тебя люблю, — сказал.

Сбросила его руку, встала, пошла, зло сказала:

— Вот и люби в тряпочку.

Шла мимо работающих каруселей, они пустые крутились, пустые качались лодки, и хреновина какая-то с гуканьем проносилась. Самолет с ревом вниз бросался, будто самоубийца.

Тихо постучала Шамара в комнату к Рае. Рая телевизор смотрела. Цветной.

— Рая, а я к тебе в гости.

— Да ну?

— Давай, Рай, а?

Рая колебалась.

— А, может, у меня нет?

— Рай!

— Ладно, — решилась Раиса. — Только тихо. Кто дома?

— Никого, все на смене.

Рая бутылку достала:

— Спиваться — так хоть не одной.

Рая раскраснелась. Королева прямо.

— Ты знаешь, сколько бы я в Америке зарабатывала? Не знаешь. А я знаю. Я б получала бы...

— Сколько?

— Миллион. Не перебивай меня. Я бы не жила в этой вшивой комнате, ясно? Я жила бы в вилле. У меня был бы "мерседес", ясно? Наливай.

— А я?

— Не перебивай. У меня необъяснимый талант, ясно? Его нельзя объяснить. Вот видишь руки?

Рая руки протянула:

— Ты думаешь, это руки?

— А что?

— Это не руки. Это мои мозги.

— А в голове?

— В голове — одни мозги, а здесь — другие. Ясно? Я думаю руками. Я передовик, так?

— Так.

— А что я имею? — Рая обвела комнату рукой. — Грамоты, подтереться. Даже не рубли. Я молчу, но я умная. Ты вот думаешь, что ты — раб? А ты не раб. Мы не рабы, потому что нас некому купить. Я б продалась, но купить меня некому. Я стою миллион, ясно?

— Ясно.

— Давай про мужиков поговорим, — вдруг попросила. — У меня мужика нет.

— А беленький? Офицер? Тот, что на свадьбе?

— Это не мужик, это товарищ. У него необъяснимый талант. У него дома ходит мебель.

— Как ходит?

— Ногами. Сама на колесиках. Мы сидим, пьем, она закусь носит. Беленькая!

— Кто?

— Мебель. Беленькая!

— Рая, Рай...

— Ай?

— А как ты без любви живешь?

— Молча. А что?

— Меня Устин не любит.

— Кто? Устин? Не любит? Тебя?

Аж протрезвела.

— Да мы его сейчас присушим! Чего ты раньше-то не сказала? Я присушку знаю. Но! Думай! Можем мужика попортить.

— Присуши!!!

По стройке ходят, спотыкаются, друг дружку поддерживают и хихикают. Над стройкой луна светит. Рая доску нашла:

— Становись. Повторяй за мной: "Не мог бы без меня ни жить, ни пить, ни есть, ни на утренней заре, ни на вечерней, как рыба без воды, как младенец без материна молока не может жить, так бы раб..." Он у тебя как по-настоящему зовется?

— Сергей Васильевич Устинов.

— Как маршал. Маршал был такой, Устинов. Член, член...

— Рай!...

— Ага, не мог бы ни быть, ни пить, ни есть, ни на утренней заре, ни на вечерней, ни в обыден, ни в полдень, ни при частых звездах, ни при буйных ветрах, ни в день при солнце, ни в ночь при месяце. Впивайся, тоска, въедайся, тоска, в грудь, в сердце рабу Устинову Сергею Васильевичу, разрастись и разойдись по всем жилам, по всем костям ноетой и сухотой по рабе Шамариной Зинаиде Петровне!

По мосткам спускались, Рая сказала уверенно:

— Еще моя мать этой присушкой моего отца присушила! Это верная присушка, я тебе точно говорю!

Счастливые возвращались, у фонаря вдруг Устина встретили. Будто во сне. И он ласковый:

— Здравствуй, Зина, — говорит.

Даже рукой зачем-то дотронулся. Они поздоровались и дальше пошли, хихикая. Им не до него было.

— Подействовало! — хихикала Рая. — Присушили.

— Подействовало! — хихикала Шамара.

Шли себе пьяненькие, даже не оглянулись.

В черной комнате открывает Наташа глаза. У окна кто-то танцует. Над тумбочкой колдует. И то ли музыка? То ли что? Магнитофонное что-то. Это Шамара танцует тихо, чтобы никто не слышал.

— Шамара! — шепотом окликнула.

Шамара танцует, совсем непонятное танцует.

— Зин, ты что?

Наташа свет включила. А Шамара смотрит на нее и не видит, вся в своем танце, вся в своем трансе. Подкрутила магнитофон, чтобы громче было: на пленке лягушки записаны, брачную песню поют: у-а-а, у-а-а. Шамара им подпевает и танцует: у-а-а, у-а-а. И все крутит, громче и громче. Хор лягушек поет.

Девчонки из других комнат прибежали:

— Выключи!

Шамара им:

— У-а-а-а!

— Ну, пожалуйста! — Долбилкина попросила.

Шамара выключила, повернулась, все танцует:

— Я хочу мужика!

Глаза слепые, никого не видят.

— Я хочу мужика!!!

Кричит уже.

— Не ори!

— Я хочу мужика!!!

В стену кулаками колотит, головой о стену бьется. Стукалкина и Долбилкина ее оттаскивают, она в руках, как рыба, бьется и кричит:

— Я хочу! Я хочу! Я хочу!

Шамара под дверью Устина сидит, стучит кулаком в дверь:

— Я тебя хочу! Я тебя хочу! Устин!

Тихо. Луна светит. Во дворе паруса сушатся. Ветер подует — они вздыхают.

Шамара на крыльцо ложится. Дрожит, как собака:

— Устин, открой, я замерзла...

Зуб на зуб не попадает. Скулит жалобно:

— Открой, мне холодно...

И плачет:

— Ну, пусти погреться...

Она себя руками обнимает — греет себя. Вся трясется.

— Да что ж так холодно? — удивляется она.

И в дверь колотит:

— Устин, я правда замерзну. Устин!

Солнце уже высоко было. Шамара быстро по лесу шла. За ней — Устин. Будто на расстрел вел:

— Вперед! Не оглядываться!

Она споткнулась, виновато глянула. Устин закричал:

— Иди! Быстрее! Шнелль! Не останавливаться!

Лес был из акаций. И тень была поэтому ажурная, легкая, сквозная. По суровому лицу Устина нежно скользила.

— Иди, иди, — толкнул он ее в спину.

Потом шли мертвой березовой рощей. Белые трупы деревьев стояли.

— Ты куда меня? — спросила Шамара.

— Иди, не разговаривай.

Он привел ее в лесополосу, где клены растут и земля голая.

— Ложись, — приказал он ей.

— Куда? — оглянулась беспомощно. Земля сухая, как камень.

— Ложись! — закричал.

Она легла там, где стояла, испуганно и послушно.

— Сними платье, — приказал он.

— Зачем? — Она не понимала. Только смотрела с земли на него.

— Затем! — закричал он. — Ты меня достала, ты понимаешь?!

Она подумла, что он ее убивать привел.

— Что ты хочешь со мной сделать? — спросила она.

— А что с вами делают, не знаешь?!

Устин растегивал брюки. Она поняла.

— Я не хочу! — закричала. Стала отползать.

— Ночью хотела, теперь нет? Хочу — не хочу! Снимай платье!

— Я так не хочу! — закричала Шамара. Привстала, хотела отбежать.

Он поймал ее, как зверь, одним движением. Сорвал платье. Оно порвалось, как будто бумажное.

— Платье-то зачем? — успела крикнуть.

Она боролась с ним, била в лицо:

— Гад, гад!

Он молча, тупо боролся. Взял ее грубо, будто ненавидя.

.............................................................................

Она целовала его потное лицо:

— Родной мой...

Они лежали — щека к щеке. Находили губы друг у друга, коротко целовались, едва касаясь. Она волосы его гладила.

— Любимый мой, — говорила она.

Она погладила его лицо, глаза его закрыты были. Попросила:

— Скажи, что ты меня любишь.

Он помолчал. Потом сказал с закрытыми глазами:

— Люблю.

Кто-то ткнулся ей в лицо. Глянула — собачья морда. И с другой стороны. И еще одна. Приподнялась. Семь собак стояли, на них с Устином смотрели. Лерины собаки.

А в кустах стоял на четвереньках Лера. Глаза из кустов сверкали.

Она поднялась, позвала:

— Устин! — властно позвала, как жена зовет мужа.

Устин открыл глаза, увидел Леру.

Лера на четвереньках отползал.

— Убей его! — сказала Шамара Устину. — Убей!

Пальцем на Леру показывала. Лицо ее горело. И такая сила была в ней, что Устин, как заколдованный, поднял камень, пошел на Леру.

Они гнали его к воде. К Ахтубе. Сначала он еще спрашивал, зачем-то спрашивал:

— Вы что, ребята? Ребята, не надо.

Потом молча убегал, в груди у него хрипело что-то.

Он свалился в воду, встал, оступился, опять упал. И, уже не поднимаясь, поплыл, поплыл.

Они стояли на берегу, смотрели вслед. Шамара в платье была — растерзанном. Шумно дышали.

Семь собак постояли на берегу, вошли в воду и поплыли друг за другом — к Лере. На середине догнали, завертелись около.

Устин смотрел на собак и Леру. Печально смотрел. Спокойно сказал Шамаре, глядя на реку:

— Я тебя ненавижу.

Она смотрела на реку, будто не слышит. Сказала:

— Я тебя тоже.

Она плыла под водой. Глядела из-под воды на солнце. Опустилась на самое дно. Села, ноги скрестив, как человеческий зародыш. Долго сидела, ухватившись за корягу. Хотела исчезнуть. Потом оттолкнулась решительно. Вынырнула, выскочила по пояс. Ослепило солнце.

Солнце было — во все небо.

Господи! Как надоело! Опять сидят эти две дуры — Долбилкина со Стукалкиной — на кухне и смотрят телевизор.

Шамара с грохотом заходит. Чтоб поняли: Шамара пришла. Рабочий человек пришел со смены и хочет жрать. На стол сумку — с грохотом.

За столом Пашка сидел, пил портвейн, морда в соплях:

— Зинка, друг...

Повернул башку — побрился зачем-то наголо:

— Зинка, — говорит, — друг! Сядь со мной.

И в кашле заходится. Лбом о край стола скребется, в портвейне пачкаясь. Там лужица была на клеенке.

— Свинья! — с омерзением говорит она. — Свинья! Налакался средь бела дня!

— Зинаида! — вдруг кричит он так страшно, что стихла Шамара.

— Зинаида, — говорит он тише. — Сядь.

И, сурово глядя в глаза Шамаре, торжественно говорит:

— Выпьем за рабу Божью Марию Павловну! За день рождения ея и за помин души. За помин не чокаются, дура! — говорит он, отстраняясь. — Сегодня в семь часов утра родилась и в семь часов десять минут преставилась. И жизни ея было... Ея было... — Пашка давится и сипло, отрывисто договаривает. — Десять минут, — и глотает портвейн.

Шамара пригубливает:

— Весь пей! — кричит Пашка. — До дна! Эти заразы даже не выпили! Работа, говорят. Какая на хрен работа, когда такое...

До Шамары доходит:

— Дочка, Паш? — радостно спрашивает и, понимает. — Но ведь рано еще, а? Как же это? Паша!

Она весь стакан выпивает, как воду пьют, когда пить хотят.

— Она гнилая! — зачем-то кричит Пашка. — Слышь, врачи говорят, гнилая она внутри! И печень, и сердце, и почки — все в ней гнилое! Нельзя ей было рожать! Гнилая насквозь!

— Да здоровая она, Паша! — кричит Шамара тоже. — Врут они все!

— Гниль! Понимаешь, все гнилое внутри! Инвалидность суют, гниль, говорят. Больше рожать не будешь! Отрожалась! — И завыл тоненько, зачесался лбом о край стола, остервенело, так что стол задрожал: — Я ее не брошу, Зин, я ее никогда не брошу! Гад буду...

А Шамара вдруг разозлилась: все кого-то любят, только ее нет, и жарко выдохнула:

— Бросишь! Как собаку бросишь! Врешь ведь, бросишь!

— Не брошу!

— Вы же скоты все, — говорит она устало. — Вон пить уже начал. Потыркаешься с инвалидом и бросишь!

— Она с меня человека сделала!

Шамара сама знала: не бросит. Оглянулась, девчонок увидела. Смотрят телевизор сидят, футбол, футболистки фиговы, цыкнула: "Пошли б вы, а? С человеком выпить не могли", — и те исчезли, будто ждали, чтоб цыкнула.

— Паш, — говорит она, — не слушай ты меня, просто обидно. Давай выпьем: за Маринку, Паш, за Машеньку, за то, чтоб все мужики были такие, как ты...

— Зин, она родилась и, как котенок, два раза вздохнула...

— Не надо, Паш... Паша?

— А?

— А зачем ты налысо, а?

— А Маринка боялась, что ребенок рыжим родится, ну я и... — Паша тихо смеется, тут же всхлипывает.

— Дурачок, ты, Паша, совсем ты дурачок еще...

Они сидят, зачем-то тесно прижавшись, как дети, и говорят шепотом.

— Паш, ничего, вы ребеночка из детдома возьмете, вырастите, чтоб он хороший-хороший был, и так у вас все хорошо будет... Так хорошо...

— Зин, — шепотом говорит Пашка и оглядывается: — Зин, слышь чо? Маринка ведь ослепнет скоро, полгода ей врачи положили. Мы давно знали, думаем, родим, а там как-нибудь. Слышь, Зин?

И Шамара задыхается, плачет:

— Как же это? За что? За что мы такие несчастные, Паша?

Они тихо плакали.

— Как же, Паш?

— Ничего, Зин, как-нибудь, — успокаивал ее Пашка.

В мясном магазине рубят мясо.

А-а-хык! От мерзлой туши кровавые щепки летят. А-а-хык! Здоровый мужик рубит тушу кита. Кит одной десятой рта улыбается. Мужик на поддон красные куски навалил, заорал: "Мясо кита!!!"

— Кого?

— Кита! Оглохли? Бери, что дают! Не лапай! Не лапай, не принц!

Очередь сказала:

— Скоро крокодилов жрать будем.

Шамара в очереди стоит. Очередь аж на улице. Милиционер по одному в дверь впускает. Но очередь все равно волнуется очень, очень потная вся и растерзанная.

С выпученными глазами на Шамару один лез.

— Куда прете? — вежливо его Шамара спросила. И так легонечко его локотком под ребрышко: хоп. Приемчик знала. Вырубила. А то лезет!

Выпученный согнулся:

— Сучка!

— Сам сучка, — ответила с достоинством.

Продавец бабке кричит:

— Ты мне талончик давай!

— Я дала, сынок, — подобострастно, как Богу. Бог с топором стоит:

— Не давала!

— Давала я!...

— Я, бывало, всем давала, сидя на скамеечке... Ты мне, бабка, на масло талон дала, ты на мясо давай, — талончики перебрал, на кол посаженные.

Бабка роется в кошелке — нету.

— Отошел! — кричит продавец. — Не мешай очереди!

Очередь поднажала, а бабка вцепилась в прилавок, не сдвинешь.

— Ну чего ты?! — Продавец удивляется на настырную. — Чего?

— Без талончика давай, — заявляет бабка. — То у тебя не мясо.

— А что ж? — потрясает он кровавыми мясными кусками. — Конфеты?

— Рыба! — говорит бабка. — В Писании сказано: рыба-кит.

— Господи! — кричит продавец. — Следующий!

Очередь нажала: выдавили бабку. Следующая Шамара — потная, страшная:

— Два кило!

И талончик на весы положила:

— Вон тот кусочек. Рядом, рядом, горячо... Нет! Слева же, говорю!

— Этот?

— Вон под тем, ага, нет, положи, покажи-ка вон тот...

— Не на базаре, развыбиралась, — рассердился Бог.

— А ты не выступай! Не на ту нарвался, понял?! — Шамара с ходу завелась, ей недолго. — Вешай! Вешай, говорю!

— Доча... — вынесло волной к Шамаре бабку.

— И бабуле вешай! — кричит Шамара.

Он Шамаре мясо шваркнул, чуть не в лицо: "Подавись!"

— Сынок!

— Нету в стране мяса, бабка!

И с сердцем Шамара вслух помечтала:

— Тебя бы, черта здорового, на мясо порубить — на всю страну хватило бы!

Шамара у стола бабке магазинным ножом длинным мясо от своего куска отрезает. На контрольных весах взвешивает:

— Бабуль, тебе четыреста грамм — нормально? Ладно, еще сто отрежу.

Режет, волосы в глаза лезут. Подняла голову, челку сдуть: а за стеклом по жаре идут Устин и Наташа. За руки взялись и идут по золотому лету.

Шамара мясо в сетку кинула и пошла, пошла за ними, как зачарованная.

Очередь расступилась: в руках у Шамары нож был, длинный, как шпага.

Она шла, не узнавая их: счастливый, не похожий на себя, шел Устин, ее муж, и счастливая шла Наташа. У них спины были счастливые. Влюбленные друг в друга навечно шли. Касаясь руками, касаясь глазами, касаясь дыханием и словами. Смеясь одному чему-то.

В расплавленном асфальте следы от Наташиных каблучков оставались. Шамара по следу шла. За Шамарой тоже след был: мясо — капало.

Как во сне брела она за ними. Они в парк завернули. Она по аллее — за ними. Вдруг:

— Доча!

Бабка за ней бежала, последним зубом платок носовой развязывала:

— Деньги возьми...

Ошалело Шамара, к бабке повернувшись, смотрела:

— Какие деньги?

— За четыреста грамм, восемьдесят четыре копейки...

Из платочка на асфальт пятаки попрыгали. Кругами разбежались. Горели на солнце, будто золотые. Бросилась подбирать: в руках нож. Бабка ножик осторожно из рук вытащила:

— Дай, дай ножичек, порежешься. Обратно отнесу, а то заругают.

Шамара на руки посмотрела: руки все в крови.

— То от мяса, — сказала бабка. Платочек носовой дала вытереть.

— От мяса, — повторила Шамара. Сильно она о чем-то подумала. Вытерла руки платочком: пальчик к пальчику.

Встала со скамейки. На что-то решилась. Пошла.

— Доча!

Опять бабуся эта.

— Что?!

— А деньги?

Шамара вернулась. Как блатная, приблизив лицо и сузив глаза, сказала бабке с ненавистью:

— Уйди, старая! Уйди!

У бабульки глаза голубые, как капли. По секрету сказала Шамаре:

— А у меня, главное, талончик на мясо был. Но еще Господь сказал, что кит — это рыба.

Чокнутая.

Шамара побежала по дорожке. Нет их нигде. Заметалась тигром.

Вот они: пьют квас. Из одной кружки пьют. Попили, пошли. Теперь она попьет. Шамара подошла к ларьку, там в окошке белая дебелая купчиха сидит в кокошнике. На мир фарфоровыми глазами глядела. Вылезала из себя, как тесто из квашни.

— Кружку, — сказала Шамара. Стала деньги искать.

Купчиха налила квасу, квас холодный, аж бока у кружки запотели, поставила перед Шамарой. А Шамара денег не найдет.

— Потеряла, что ли? — горем своим с купчихой поделилась.

Купчиха взяла кружку и вылила квас туда, где кружки моют. Помыла кружку. Уселась на мир смотреть — сквозь Шамару.

Жарко.

— Ка-ка-йя!!!

Устин совсем сдурел: Наташу эту на руки взял и идет. Люди же смотрят! А та ржет, за теплую шею его обняла и хохочет. Будто кто ее щекочет. Тащит ее просто, в никуда. Шамара за ними идет, слышит, как Устин Наташе рассказывает:

— Отец сказал: если внука родишь, подарю тебе "Жигуль". Родим ему внука, Наташ?

Это он им, Устину и Шамаре, говорил.

— Родим, — смеется Наташа. Засмеялась и примолкла: прямо в лицо ей Шамара смотрит, полметра между ними.

Устин ничего не знает, он еще счастливый, рассказывает:

— Вот через месяц освободят меня и поедем, я тебя родителям покажу. На расчет подавай, Наташа? Слышишь?

Наташа молчит, на Шамару смотрит.

— Слышу-слышу, — говорит Шамара Устину.

Он разворачивается — на руках Наташа:

— Ты?!

Он Наташу на землю ставит:

— Ты?!

У Шамары тик начался: то ли заплачет, то ли расхохочется — лицо ходуном ходит. Справилась. С нервным смешком сказала:

— Займи шесть копеек до получки. Квасу хочу попить.

Устин Наташу на землю поставил:

— Подожди-ка...

Лицо у него нехорошее было.

— Ой, мамочки! — Шамара сказала, села на корточки, голову руками закрыла. Страшно ей стало.

А он ей в темечко:

— Убирайся! Убирайся из города!

Подальше отскочила:

— Перебьешься — с мягким знаком!

— Нет?

— Нет!

— Ладно. — Подумал. — Тогда я уеду. — И к Наташе повернулся: — Наташ, ты со мной поедешь насовсем?

Шамара бредет за ними по вокзалу, об узлы чужие спотыкается, через чемоданы перешагивает:

— Устин, тебе ж месяц остался... Это ж побег... Устин, все равно поймают... Я сейчас милицию позову!!!

Мент, как джин из бутылки, вылез. На ихнюю троицу святую глядит. Они застыли, не дышат. Молча постояли.

— Ангел пролетел, — Шамара сказала, когда ушел, и законючила: — Устин...

На перрон вышли. На перроне ночь.

Народ на асфальте теплом спит.

— Поезд опаздывает, — говорят из тьмы.

Но что-то надвигается с глазами.

— Это что? Последняя электричка?

— Последняя уже прошла. Это шальная какая-то, с химзавода.

Устин Наташу к электричке тянет:

— Поехали...

— Устин, — говорит Шамара, — возьмите меня с собой...

Устин оглянулся беспомощно: Шамара стоит, вся такая жалкая.

— Возьмете?

Устин заколебался было, чуть не взял, потом вспомнил:

— Я ж от тебя убегаю...

— Ну, поцелуй тогда, — смиренно просит Шамара, — на прощание.

И Устин сдается. Пока целует, Шамара обнимает его крепко — не вырваться, рыдает на его груди:

— Тебе же новый срок дадут, Устин!

— Не каркай!

— Посадят — опять мой будешь! Наташка ждать не будет. Не будешь, Наташ? Скажи, что не будешь!

— Отпусти!

— Не отпущу! Никуда не поедешь!

И электричка хриплым басом говорит:

— Поезд дальше не пойдет! Просим выйти из вагонов. Поезд в Свинное займище идет, в депо!

И Шамара тоже хрипло хохочет, только на груди у Устина:

— Я ж говорила, что не поедешь!

— Ведьма, — говорит Устин. — Дьявол!

— Ну и что, — говорит Шамара. И отпустила Устина за ненужностью.

Электричка громовым голосом на весь мир говорит:

— Тебе же русским языком говорят: поезд следует в депо! Куда-куда... К японской матери следует, понял?!

Шамара победу празднует, а Устин разорвал дверь электрички, словно шкуру быка. Шамара глянула: только край платья Наташиного увидела — прищемило. Быстро-быстро, как змея уполз, втащили цветастый хвостик. И поехали сразу. Шамара побежала следом.

Бежала и бежала зачем-то. Последний вагон, как после бомбежки, вовсе без дверей был. Парень там стоял налысо стриженный.

— Ну, прыгай, — сказал, — ловлю.

Взяла и прыгнула. Он поймал, а ее вниз тащит, засасывает под колеса. Еле втащил. Будто штангу поднимал, вспотел весь. К мокрой груди прижал:

— Ах, ты мой сладенький...

Вагон мотает, поезд без остановки идет, лампы то разгорятся вдруг, то потухнут совсем. Парень спрашивает:

— А откуда видно, что я зэк? Я ж в костюме.

— Видно, — говорит Шамара.

Он смеется, нехорошо так:

— Да я на свиданку. Баба у меня там.

— Ага, — говорит Шамара, — мне что.

Помолчали.

— Тебя как зовут? — спросил парень.

— Отгадай.

— Оля, нет? Ну, Таня. Ира? Людмила, наверное...

Шамара головой: нет.

— Наташа?

Шамара подумала, парень ждет, кивнула:

— Отгадал.

Парень глаза прикрыл, посидел, выдохнул, глаза открыл:

— Так...

... Когда глаза открыл, они у него оловянные стали, нелюдские. Посмотрел оловянно. Нож достал:

— Молилась ли ты на ночь, бляха-муха?

— Ты чо, — Шамара на ножик смотрит, не верит. Ручка у ножа красивая, из разноцветной пластмассы, — ты чо?

Он рукав закатал: "Читать умеешь?"

На руке "Наташа" выколото. Кулаком на наколку замахнулся: "У-у-у!"

— Готовься, — сказал Шамаре.

— К чему? — завопила.

— К смерти!

— За что? Что я тебе сделала?!

Поглядел оловянно. Глядел, глядел.

— Сука! — закричал он вдруг всей душой и телом. — Ты же меня ждать обещала! Обещала? — Он наступал.

— Обещала, — сказала Шамара, отступая.

— Года не прождала! Ваське, козлу, сосешь!

— Я...

— Сосешь! Я же просил тебя: Наташ, только жди! Я ж тебя любил, суку! Я отличником был! Боевой и политической подготовки был! Ты же письма писала! Забыла, что писала? Поженимся, писала! Помнишь?!

— Помню. — Шамара к дверям отступала. Чуть-чуть оставалось.

— Помнишь? Помнишь, как смеялись, когда я домой пришел? Вы с Васькой мимо дома моего ходили и смеялись! Я из-за тебя человека убил!

— Убил?...

— А не лезь под руку! Не смейся! Рассмеялся тут!

Шамара у выломанных дверей стояла. Мимо свобода проносилась, черная, как ночь.

— Твой Васька тоже ссался в детстве! А то надо мной смеетесь!

И к сердцу — кончик ножа. Кольнуло.

— Я не смеюсь.

— Ножичком сейчас... Будешь смеяться!

— Я не буду!

— И Васька твой смеется!

— И Васька не будет, — уговаривала Шамара. Поверил на секунду, олово из глаз ушло, глаза ясные стали.

— Ты ж мой хороший, — прошептала Шамара, — ты ж мой любимый...

Пока размяк парень, надо прыгать. Шамара ногой пустоту пощупала, руками оттолкнулась от парня и ухнула в темень.

— Наташа!!!

Катилась в темноте: ах, ох, блин. Потом бежала, падая. Падая, оглянулась: за ней огромная женщина с мечом неслась — в прожекторах вся — черная, как смерть: о-о-о!

Попривыкла к темноте. Глянула: далекой золотой змейкой поезд уходил, Устина уносил. Побрела дальше. На далекий костер.

У костра Лера пел. Странное что-то, по-английски, разными голосами.

Рядом хиппи сидели, песню проживали. Хипп с кадыком сам с собой у костра танцевал. Шамара постояла-постояла и заплакала. Она их так всех любила, людей этих. Ей так тепло было. Ей так хорошо было, как только тогда, когда умрешь, будет.

Потом к Лере подошла. Лера в куртке хипповой, значки на нем, приоделся, собачье рядом: все — семь.

— Лера, — сказала, — ты меня домой отведи.

Когда шли уже, сказала:

— Я буду идти и спать, а ты меня веди, ладно?

— Может, ко мне пойдем? Мать котлет из кита нажарила...

— Нет, — головой помотала, — домой хочу, в общагу. А чего ты пел, Лер?

Что-то он сказал по-английски.

— Чего-чего?

— Иисус Христос — суперзвезда, — ответил Лера.

— Иисус? — удивилась. — Ты что, Лер, в Бога веришь? — спросила, на плече у него засыпая.

И шла спящая. Долго шаги было слышно: шх, шх, шх.

Фонарик в морду и:

— Встать!

Шамара на своей кровати в общаге лежит, рукой лицо закрывает. Какой-то мужик орет: "Встать!"

— Убери фонарь! — говорит наконец. Разглядела: альбинос Макс, начальник Устина. — Придурок! Только заснула.

— Встать!

— Уберешь ты?! На, смотри, — Шамара простыню скинула и лежит голая.

Потушил. Долбилкина со Стукалкиной свет включили, ходят, как две Офелии, в ночных рубахах и в бигудях. Макса не боятся:

— Чего тут у вас?

Шамара к стене отвернулась, укрылась — спит как будто.

— Где твой муж? — спрашивает Макс у Шамары. Шамара спит, посапывает.

— Устин, что ли? — спрашивает Долбилкина. — Он к нам не приходит.

— Зинаида Петровна, я вас официально спрашиваю, — говорит Максим, — где ваш муж?

И Шамара не выдерживает:

— Где? Ты вот у нее спроси, где! Где, где... — Шамара бьет кулаком по кровати Наташи. — Ты вот у нее спроси, где она с ним? Под каким кустом?! Не там ищешь, начальник!

— Пройдемте со мной, — говорит Макс, — нам ваша помощь нужна.

— Что? Моя? Тебе? Шамары захотел?! Спирохета бледная! Портянка!

— Прохоров! — Макс позвал.

Прохоров вошел. Стукалкину за сиську цапнул:

— Кыш, шалашовки, — сказал, когда завизжали те.

Шамару в одеяло завернул:

— Макс Саныч — в машину?

В комнату Рая заглянула:

— Не спите?

Прохоров Шамару через плечо положил, за волосы крепко держит:

— Ты подергайся у меня, подергайся, повыпендривайся!

Макс Раю спрашивает: "Рай, есть?" — и два пальца показывает. Рая головой покачала, один палец показала. Бутылочку в газетке вынесла. На газетке — вожди. У дверей спросила:

— Макс, котлет не хочешь? Из кита?

— Сырое оно полезнее, — Прохоров сказал, спускаясь.

— А?

— Сырое мясо, говорю, полезнее.

В машине спросил:

— Куда везти?

— Ко мне домой, — сказал Макс.

У Макса квартира белая. Мебель, и та альбиноска. Шамару на ковер белый положили. Макс у стола белого сидит.

— Иди выпьем, дура, — говорит.

— Дай одеться во что-нибудь, — говорит Шамара.

Макс на кнопку нажал — пульт на столе у него — штука какая-то в дверь вкатилась: на ней рубашки. Шамара голубую выбрала, напротив Макса села.

— А ты ничего, — говорит Макс. — Вас здесь всех помыть, почистить — за людей сойдете.

— А сейчас мы кто? — спрашивает Шамара.

— Быдло, — говорит Макс. — Ну поехали!

Рюмку поднял, глазами чокаясь. Шамара говорит:

— Я не буду пить.

— Ладно, — выпил, посидел, глаза закрыл, голову закинул: — Что ты на вокзале сегодня делала, а?

— Где?

— Видели тебя. Кого провожала, а?

— Кого?

— Это я тебя спрашиваю: кого?!

— Никого, не ори?

— Что ты там делала?

— Гуляла!

— Отвечай!

— Гуляла!

— Тебя Прохоров на вокзале видел!

— Гуляла!

По лицу — на! — сама напросилась. Руку носовым платком вытер:

— Сама напросилась.

Шамара сидит — ни кровинки в лице.

— Извини, — говорит Макс, — извини, Зин...

Напугал до смерти Шамару своими извинениями. На колени встал:

— Прости...

— Да чего ты, — отбивается Шамара, — извиняется еще. Да ладно, не впервой...

Макс в голые колени шепчет что-то ей. Высвободилась, на стенке блестит что-то:

— А что это, Макс?

Как он на коленях перед ней постоял, хозяйкой себя почувствовала, расщебеталась: "Чего это?"

Там на гвоздике наручники висели, блестели.

— Дай сюда, — говорит Макс. — Руки дай.

И на руках ее — щелк.

— Это браслетики такие, для девочек. Новая конструкция. Я изобрел, нравятся?

И беззвучно ржет. И смех у него — бесцветный!

— Вот тут, если покрутить колесико, то...

Шамара орет: уй!

— Правильно, будет больно, — договаривает Макс. — Уникальная модель. Опытный образец. Ты его первая опробовала. Ты как Гагарин. Как Белка и Стрелка. Ты Белку и Стрелку помнишь? Дай-ка я тебя на цепь посажу, так спокойней.

Макс Шамару цепочкой к столу пристегнул за наручники:

— Тебе ж руки не нужны, ты ж не пьешь.

И опять:

— Так что ты делала на вокзале? Вспомни.

Фотографию ей под нос положил:

— Такого на вокзале не видела? Маньяк, баб убивает, почему — не знаем, сбежал из спецпсихушки.

Шамара поглядела, промолчала.

— Ну молчи, молчи... Правильно он вас убивает. Вас бы всех уничтожить.

Глаза слипались. Шамара подставляла под подбородок руку, спящее лицо соскальзывало, ударялось о стол. Она поднимала его, держала, глядела им на Макса. Тот говорил все. Пьет и говорит. Она пугалась его со сна: будто мертвец за одним столом с ней сидит, губы кривит:

— Если бы ты знала, с кем сидишь! Я сын академика. Так. Я жил в Москве на Кутузовском. Так. Я закончил академию. Так. И адъюнктуру. Ты знаешь, что такое адъюнктура?!

Шамара головой крутила: нет.

— Темнота. Это для лучших умов. Я выдающийся ум. Да, я пил, я этого не скрывал. Поэтому меня сослали к вам в пустыню. Но я и здесь пью. Тогда спрашивается: зачем меня сослали? Я пил, пью и буду пить. Они просто боятся моего ума. Я могу изобрести все! Я могу изобрести гильотину, электрический стул, электровиселицу...

Нажал на пульт: в комнату стали вещи заходить на колесиках.

— Вещи, — говорит Макс, — лучше людей. Они послушней. Смотри!

Вещи у него танцевали.

— А чем отличается Бутырская тюрьма от Таганской, знаешь? Не знаешь, темнота. Ничего вы здесь не знаете. Таганскую, объясняю, строили по американскому образцу: пять этажей, камеры по стенкам, посередине — пролет, лестницы железные. Бездушная тюрьма, понимаешь? А Бутырка? Бутырку по проекту Казакова строили. Казакова знаешь? Он Московский университет построил и Бутырскую тюрьму. Бутырская тюрьма — это выдающийся памятник архитектуры и строительства, поняла? Там все продумано! Если б дали мне — я б такую тюрьму построил! По последнему слову техники! Слышишь?!

— Отпусти Устина! — вдруг сказала Шамара.

— А?

— Отдай Устина!

— Вроде я его еще не поймал. Вроде не пила?

— А если скажу, где он — отпустишь? Скажешь, что послал его за кирпичами там, за красками, за дерьмом!

— А что мне за это будет?

— Я тебе еще маньяка в придачу выдам. Знаю, где он.

— На что мне маньяк? Он не наш, он из психушки. Мы его так ловим, из спортивного интереса.

Как два умных зверя друг на друга смотрели.

— Любишь Устина? — спросил Макс.

— Люблю, — ответила, помолчав.

— А мне дашь? — спросил Макс, до коленок ее дотронулся. Коленки Шамара убрала, подумала.

Макс опять полез:

— Если дашь — отпущу.

— Если отпустишь — дам, — торговалась Шамара.

— Дай — отпущу, — сказал Макс. — Слово офицера.

— Договорились, — сказала Шамара и руки в наручниках ему протянула. — Сними.

— Может, с ними попробуем, интересно, — кивнул на наручники.

— Нет, — сказала Шамара твердо. — С ними мы не договаривались.

Утром встала, костюм спортивный Макса на себя натянула, пошла к двери: у дверей какая-то гадость на колесиках зашевелилась, задвигалась, путь ей преградила, заурчала, как живая. К окну подошла: на окне решетки. Села на тахту. Макс спит. Мослы одни, руки на груди сложены. На ковре наручники лежат. Взяла их и руки Макса — щелк, пусть поспит в наручниках. В коридор вышла, ногой гадость отбросила, дверь открыла, вышла.

Транспортер работает, "люльки" плывут с волокном. Шамара на них смотрит, будто с того света: долго-долго, внимательно. Пристально смотрит, будто понять хочет: что это, куда это, зачем это?

У проходной Рая стоит. Около своего портрета огромного. Любуется. Шамара подошла, Рая застеснялась, что у портрета ее застукали, говорит:

— Страшилищу нарисовали. Разве я такая?

Шамара на нее поглядела, будто издали: кто это?

Рая говорит:

— Пойдем на суд товарищеский, а? Воровку будут судить. Всю свою бригаду обворовала, представляешь? В ДК — показательный суд.

В трамвае девочки едут, друг дружке фото показывают:

— Разыскивается убийца. Всех, кто в красном, убивает.

— А чем? — спрашивает Рая.

— Шильце у него специальное...

— Одних девок...

— Невеста его не дождалась с армии, он всем женщинам мстит.

— Лучше б невесту свою б прикокошил...

— А красивый какой, девочки!...

Шамара открыла глаза, глянула на фотографию, обожгла глаза, взгляд отдернула.

На сцене рыжая девочка стоит, в белой блузе, с комсомольским значком, в зал выкрикивает:

— Мне что, ваши кольца нужны, думаете? Мне ничего не нужно! У меня руки сами воруют!

Рая как судья ее перебила:

— Ты, Павлова, суд на рельсы дискуссии не уводи. Пусть потерпевшая скажет.

Потерпевшая на сцену вскакивает:

— Я тебе, Жанна, верила! Лучше подружки, товарищи, не было у меня! Ты ж мне как сестра родная была!

— Факты, — говорит Рая.

— Рассказываю факт. Он был такой, что однажды при ней положила я кольцо золотое в ракушку! Потом я сняла сережки и тоже положила туда же! Потом я пошла в ванную! Когда я вышла из ванной, то ни золота, ни Жанны уже не было. Зачем ты у подруг воруешь, Жанна? У чужих воруй, но у подруг зачем? Товарищи! Она мне такая подруга была — не разлей водой. Она меня грибы солить учила и выкройки делать, она такой интересный человек! Жанна! Товарищи!

Рыжая Жанна злится:

— А зачем ты при мне ложишь? Ложит! Нате, берите, пожалуйста...

— Внесите украденные вещи, — Рая со сцены говорит.

Под музыку ковер вносили, шубу искуственную, вазы хрустальные, магнитофон.

Шамара к выходу пошла.

— Как же ты ковер донесла? Тяжелый ведь, — из зала жалели Жанну.

— Еле дотащила, — жаловалась рыжая Жанна. — Чуть хребет не сломала.

Зал довольный ржал.

Шамара по дороге шла: надоели ей тротуары. Машины гудели: у-у, кобели! Навстречу самосвал ехал, развернулся, рядом встал: тпр-ру! Пашка:

— Зин!

В кабину к нему залезла.

— Зин! — говорит. — Я тебя по всему городу ищу. Устина поймали! Макс за тобой послал.

Шамара враз ожила, как после дождичка цветочек.

— Пашечка, — целовала его.

Пашка цвел:

— А меня за что?

— Ты его видел?

— Не видел.

— Наташка с ним?

— Не знаю.

— А маньяк?

— Какой маньяк?

— Па-ашечка! — целовала.

Смеялись оба. Дождь пошел солнечный, потом ливень. Солнце все равно светило. Самосвал на солнечных крыльях летел водяных.

Зашла в кабинет к Максу счастливая, в дождинках вся:

— Здравствуйте!

Макс разговаривал с кем-то хмуро. Увидел Шамару, сказал что-то тому, тот вышел.

— А, ты, — лицо скривил. Со стола что-то пальчиком подцепил, поднял: наручники.

— Ловко, — сказал. — Один — ноль в твою пользу.

— Где Устин? — спросила.

Макс скукожился, потускнел, наручники на стол положил, выпрямился:

— Зинаида Петровна, мы пригласили вас для опознания трупа вашего мужа Сергея Васильевича Устинова, убитого при попытке к бегству.

Шамара глядела, глядела. Макс занервничал:

— А почему, собственно, у вас фамилии разные: Шамарина, Устинов?

— Тебя не спросили, — сказала Шамара. А глаза глядели.

Зашли в морг. Шли. Что-то капало. Шамара под ноги смотрела. Шла за Максом. Под ногами лужи были. Натекло после ливня. Подошли. Простыней закрыт. Лицо открыли. Не Устин это был. Другой. Заплакала. Рука у человека откинулась, на руке выколото: "Наташа".

Посмотрела на Макса. Макс сказал:

— Один — один, ничья.

И засмеялся беззвучно, остановиться не мог. Голову задрал.

И все что-то капало, капало: кап, кап.

Домой пришла. В комнату вошла — Наташа на кровати лежит. Шамара как старуха рядом села.

— Где он?

Молчит. Только вода на кухне: кап, кап.

— Только скажи: живой хоть?

Наташа повернулась. Глянула.

— На Зеленом он, — сказала. — На острове.

Шамара по Волге на моторке плывет. Голову от ветра в платок укутала. Лицо с ветром целуется.

На Зеленом острове дубы растут. Шамара ходит среди дубов:

— Устин! — кричит. — Устин!

Нет никого.

— Устин!

Устин с дуба спросил:

— Чего орешь? Ты одна?

Шамара еду из корзинки достает: картошку, помидоры, яйца:

— Кушай, кушай.

— Откуда узнала, что я здесь?

— Наташа...

— Настучала?

— Она только мне. Лежит. Ты ее не обидел, Устин?

Попросил:

— Не лезь.

Кусками хлеб глотал.

— Устин, я с начальником твоим договорилась, что это не побег считается...

— Да ну?... А что же?

— Экспедиция...

— Ладно... Каким местом договаривалась?

Закричала:

— А тебе какое дело?! Какое тебе до меня дело?! Издеваться только можешь!... Только издеваться всем надо мной...

— Ну чего ты, — дотронулся, — ты ж жена мне. Могу спросить?

Примолкла.

— За бутылку выпросила, — сказала.

На моторке ехали. Устин вдаль смотрит. Шамара на него насмотреться не может.

В гору шли. На горе церковь стоит — дощатая, бедная. Дешевой краской покрашена: голубой и зеленой, какой оградки на кладбищах красят.

Шамара попросила:

— Давай зайдем.

Устин дальше идет, головой мотает: нет!

— Чего там делать? — спрашивает.

— Посмотрим просто, — уговаривает. — Ну, Устин!

Старушка полы в церкви мыла. Домывала. Та бабуля из очереди.

— Здравствуйте, бабушка, — сказала ей Шамара.

Бабуля поглядела, не узнала:

— Здравствуйте, детки.

Тряпку отжала, на порожек положила:

— Только ноги вытирайте. Мы тут, старухи, сами моем, по очереди.

Церковь была светлая, отовсюду солнца лучи. Пол мокрый еще, янтарный, солнечный. Шамара Устина за руку взяла. В солнечном сквозняке стояли. Солнечному лучу Шамара сказала:

— Мы муж и жена! Мы муж и жена!

На Божью мать с ребеночком перекрестилась неумело. Устин ее за руку дернул:

— Совсем, что ли...

На раздаче в заводской столовой — жестяной звон. Ложками в жестяные тарелки рабочие стучат:

— Открывай тошниловку! Время!

Шамара пять стаканов сока томатного берет. Больше ничего.

Рая за столом спрашивает:

— Ну точно от Макса?

— Тише ты! Точно.

— А я смотрю — у тебя глаза какие-то стали... Беременные...

— Рай, выручай! Билеты с Устином уже купили...

— На когда?

— Через три дня уезжаем. Мне его лишь бы увезти куда, от Наташи этой... Если он узнает, что я с Максом... Что я от Макса...

— Верный способ есть. Еще бабушка мою мать учила, а мать меня, — говорит Рая и вдруг спрашивает: — Зин, а он как мужик? Ничего?

— Кто?

— Макс.

Шамара на балконе сидит, живот держит. Больно. Внизу далеко увидела: идет Устин по дорожке, навстречу ему Наташа. Остановились. Разговаривают. Устин Наташу за руку тащит. Наташа руку вырвала.

Шамара зубами в перила вгрызлась: больно. Не выдержала — в ванную побежала. Наташа навстречу. Шамара ей:

— Помоги, Наташа!

В ванной командовала:

— Воду погорячей! Марганцовку! Полотенце дай!

Наташа в ванну глянула: полванны крови. Шамаре — по колена. Из крана вода льет. Дурно ей стало.

— Не смотри! Отвернись! — закричала на Наташу. — Нельзя тебе смотреть.

Потом сказала:

— Дай газетку.

Завернула что-то:

— Выкинь в мусор.

Сверточек Наташе дала. На газете — вожди.

Наташа мусоропровод открыла, сунула сверток. Посмотрела в зловонную пасть. Закрыла.

Шамара чуть-чуть полежала и уже по комнате ходит. Одежду ищет. Наташа ей:

— Зина, ты б легла. Это, если все своими именами называть, все ж таки операция.

Шамара ходит злая и веселая:

— Советская женщина абортов не боится! Советская женщина от абортов становится еще краше!

Пошла. Наташа ей:

— Ты куда?

Шамара у порога оглянулась, улыбнулась несчастливо:

— А куда он пошел?

— Зина!

— Мы ведь уезжаем завтра. Народ придет на проводы. А его нет. Я пойду? — у Наташи попросилась.

Покачнулась. Рукой за стенку подержалась, сердце послушала — и пошла, пошла по стеночке.

Все на проводы собрались. Стол в большой комнате накрыли. А Устина и Шамары нет.

Сидели на кухне, семечки грызли. Шелуху на пол бросали:

— Можно на пол, — Лена сказала, из отпуска вернулась, — завтра все равно генеральная уборка.

Стукалкина с Долбилкиной у магнитофона шамаринского толкались, частушки Шамаре записывали:

— Ты вот эту спой, Галь...

— Ты чо! Там мат один!

— Ну спой!

Потом включили магнитофон, слушали свои частушки, ржали. Лица в колени зарывали:

— Ой, не могу!

За дверью был, что ли, кто: шорох был, терся об дверь кто-то и скулил: человек, зверь ли? Прислушались.

Наташа к двери подошла. Открыла. Это скулила Шамара.

Она подняла лицо, когда Наташа открыла, свое красивое, теперь избитое в кровь лицо, на секунду глаза их встретились, и всегда победительные и шалые глаза Шамары были теперь полны ума и боли, огромного всечеловеческого ума и огромной боли. То был один миг, как выдох. Она упала лицом в коридор и мычала что-то бессмысленное, пьяное, страшное.

— Шамара! — крикнула Наташа, и девочки, высунув из кухни головы и увидев лежащую на полу Зинку, разом без перехода завизжали.

Долбилкина и Стукалкина бросились к Зинке, перенесли ее на кровать, молча и строго. Лена рядом трещала:

— Господи, моя кофточка, кто разрешил тебе мою кофточку взять, испоганила, вот так свои вещи давать, господи, вся в кровище!

Ее, как шавку, которая может цапнуть, отгоняли от Зинки, от Шамары, но Гали с перепугу положили Шамару на кровать Лены под портрет Коли-жениха, и Лена устроилась в головах Зинки и, встав на колени, оплакивала свою испорченную теперь постель:

— На простынь на мою, на белую, зачем ее, грязную, положили? — причитала она.

— Кто тебя, кто тебя? — спрашивали Шамару две Гали по очереди, склоняясь, долбили, как дятлы, Долбилкина и Стукалкина: "Кто тебя? Кто тебя?"

Шамара мычала, глядела пусто, бессмысленно.

Лена зло на Наташу глянула:

— Спроси ты, ты ж ей родня почти. Или милицию вызову, подохнет еще на моей кровати! Только с отпуска приехала, и вот!

Наташа к самому лицу склонилась:

— Слышишь, Зина, ты меня слышишь? Кто тебя бил? Кто?

За окном Лера запел:

Пацаном еще девчонкою была,
Но, позорной кличкой заклейменную,
Наигрался, да и бросил, как негодную,
В жены взял себе девчонку благородную.

— Зина! Кто тебя бил?

В самое сердце вдруг Шамара посмотрела, выдохнула:

— Устин...

Отвернулась.

Лена кричит:

— Я пойду звонить в милицию. Я в санатории отвыкла от этой собачьей жизни. Пусть милиция с ними разбирается, с уголовником ее и с ней...

— Останови ее, не надо шума, — говорит Наташе Долбилкина. — Мы квартира образцового содержания. Ленка, не звони! Она сейчас очухается. Шамара, очухайся! Может, "Скорую", девочки?

— Не надо "Скорой", — говорит Рая. Берет со стола бутылку и идет на кухню. — Оклемается.

Ленкин жених пришел, Коля. Коля отстраняет всех:

— Отойдите, чтоб не было ошибки! — и нюхает Шамарино лицо.

— Она пьяна, — заявляет он важно. — Можно звонить в милицию.

Шамара открывает глаза. Лицо ее сморщилось, губы задрожали.

— Мамочка! — говорит она. — Мамочка моя родная, — с рыдающей силой говорит она. — Зачем ты оставила меня, зачем ты покинула дочечку свою, мамочка! Ты видишь, что делают со мной, ты видишь, как мучают меня, мамочка!

По лицу Шамары текут слезы, в углу рта сбивается пена, голос набирает силу:

— Мамочка! Не бросай меня, истоптали они меня, истерзали, мама! Руку, дай руку мне, мама...

Шамара поднимается на постели, невидящим взглядом смотрит на всех:

— Мамочка, дай руку, где же ты?! Пожалей меня, мамочка!

Долбилкина ей руку подала. Стукалкина по голове гладит, обе ревут, не скрываясь. Шамара ложится, блаженно улыбается, светлые слезы текут по лицу. Коля пожимает плечами, неуверенно говорит:

— Может, все-таки "Скорую"?...

Но Долбилкина и Стукалкина выгоняют его и Лену прочь, а сами идут на кухню и громко там ревут в голос. Наташа около Шамары сидит, за руку ее держит, сама чуть не плачет.

— Мамочка, — шепчет ей Зинка, пожимая руку, — мамочка моя.

И вдруг глядит на нее трезвыми, умными глазами, еще мокрыми от слез, шепчет, подмигнув:

— Поверили, а? Дуры деревенские. В милицию, гады, сразу им в милицию звонить надо, роднее бабушки им милиция. Устина в милицию б забрали. Знаешь, за что он меня бил? Он меня за тебя бил. Он со мной не хочет ехать. Он тебя любит. Чистая, говорит. Это ты чистая. А я... Ты его береги... Отдаю. Твой он теперь. Будешь беречь?...

Смотрит на Наташу и вдруг зарыдала:

— Мой! Мой! Не отдам, не отдам тебе, пусть бьет, пусть убьет совсем. Мой!

Она плачет. Наташа к двери идет, в дверях Лена, Наташа Лену собой выталкивает, Лена за косяк уцепилась:

— Хорошо, хоть до генеральной уборки все, а завтра вышвырнем ее, чтоб все чисто было!

Наташа на кухню идет. Там плачут Долбилкина со Стукалкиной, а Рая, пьяненькая, сидит, склонившись над магнитофоном, слушает частушки и молча трясется от смеха.

На пристани Лера с собаками Шамару провожал.

Над пристанью "Город Пришиб" написано.

— Ты иди, чо ты, — уговаривает леру Шамара. — Опаздывает катер.

— Ну, куда ты поедешь? — Лера у Шамары допытывается.

Шамара с чемоданчиком стоит, плечами пожимает.

— А куда-нибудь. Где начальников нет, — улыбается.

Запрыгнула на катерок. Села. Разворачивались — Лера рукой махал.

Она ему улыбалась — издалека уже, из себя другой уже улыбалась.

Поплыли навстречу солнцу. Рядом баржи с арбузами плывут.

Домик Устина на берегу увидела с недостроенной яхтой. Смотрела, смотрела на него, пока не скрылся.

 

литературоведение культурология литература сми авторский указатель поиск поиск