Жизнь женщин

Толстая C. А. Моя жизнь // Новый мир, 1978, № 8.
 
В начало документа
В конец документа

Толстая С. А.

Моя жизнь


Продолжение. Перейти к предыдущей части текста

В 3 часа ночи Ванечка проснулся, посмотрел на меня и сказал:

"Прости, милая мама, что тебя разбудили". Я ему говорю: "Я выспалась, милый, мы с тобой по очереди сидим". "А теперь чей будет черед, Танин?" - "Нет, Машин".- "Позови Машу, иди спать". Заботливо посылал мой милый мальчик и начал меня целовать крепко, крепко, нежно, вытягивая свои сухие губки и прижимаясь ко мне. Я спросила его: "Что у тебя болит?" "Ничего не болит".-"Что же, тоска?" - "Да, тоска".

После этого он почти уже не приходил в сознание. Жар на другой день достиг до 42 гр. Филатов обертывал его в простыни, намоченные в горчичной воде, сажал и в теплую ванну, но ничего не помогало, головка свисала беспомощно на сторону, как у покойника, потом стали холодеть ручки и ножки, он еще раз открыл свои глазки, как бы удивившись чему-то, и затих.

Это было в 11 час. вечера 23 февраля.

Левочка, муж мой, увел меня в комнату Тани, сел со мной на кушетку, и я совсем потеряла сознание, положив свою голову ему на грудь. Мы точно оба замерли в Отчаянии. В самые последние минуты при Ванечке была моя дочь Маша и Мария Николаевна, монахиня, все время молившаяся. Няня, обезумев, как я, от горя, лежала на кровати и изредка всхлипывала, как мне потом рассказывали. Таня то входила, то убегала из детской.

Когда Ванечку одели в белую курточку и расчесали его длинные, белокурые, кудрявые волосы, мы с Левочкой решились войти в детскую. Ванечка лежал на кушетке, я положила ему на грудку образок, кто-то зажег восковую свечу и поставил у головки.

Скоро весть о смерти столь любимого всеми Ванечки распространилась среди наших родных и знакомых. Прислали множество цветов и венков, вся детская была точно сад. О заразе никто не думал. Милая, сердечная Сафо Мартынова, у которой своих было четверо детей, тотчас же приехала, плакала с нами и приняла горячее участие в нашем горе. А мы все как-то особенно страстно примкнули друг к другу в любви нашей в покойному Ванечке. Мария Николаевна жила с нами и так душевно, религиозно утешала нас. В дневнике Льва Николаевича в то время записан крик его сердца: "Похоронили Ванечку. Ужасное-нет, не ужасное, а великое душевное событие. Благодарю тебя, отец. Благодарю тебя".

На третий день, 25 февраля, Ванечку отпели, заколотили гробик, и в 12 ч. дня отец с сыновьями и Павлом Ивановичем Бирюковым вынесли гробик и поставили на наши четырехместные большие сани. Сели мы с мужем друг против друга и, провожаемые друзьями, тихо двинулись...

Молча везли мы с Левочкой наше последнее, любимое дитя, нашу светлую будущность. Когда мы стали подъезжать к Покровскому кладбищу близ с. Никольского, куда везли хоронить Ванечку рядом с его братом Алешей, Левочка начал вспоминать, как он, влюбленный в меня, часто ходил и ездил по этой самой дороге в Покровское, где мы тогда жили на даче. Он умилялся, и плакал, и ласкал меня и словами и воспоминаниями, и мне было так хорошо от его любви.

В сельце Никольском близ Покровского кладбища было много народа и местного и прибывшего на похороны. Было воскресенье, школьники гуляли по деревне, любуясь венками и цветами.

С саней сняли гробик опять же Лев Николаевич и сыновья. Все плакали, глядя на старого, сгорбленного, убитого горем отца. При похоронах, кроме семьи нашей, были еще: Маня Рачинская, Соня Мамонова, Коля Оболенский, Сафо Мартынова, Вера Северцева, Вера Толстая и многие другие. Все громко рыдали.

Когда гробик опускали в яму, я опять потеряла всякое сознание, точно и сама куда-то провалилась. Говорили потом, что сын Илюша загораживал от меня эту ужасную яму, а кто-то держал меня за руки. Мой муж Левочка, обняв меня, прижал к своей груди, и я долго оставалась так в каком-то оцепенении.

Опомнилась я от веселых криков множества крестьянских детей, которым няня по моему поручению раздавала разные сладости и калачи. Дети смеялись, роняли и подбирали опять пряники, я вспомнила, как Ванечка любил всех угощать и что-нибудь праздновать, и разрыдалась в первый раз после его смерти.

Тотчас же после похорон художник Касаткин приехал на могилу, когда уже все разъехались, и набросал два этюда с свежей могилы. Один он подарил мне, другой Тане, написав при этом очень милое, сердечное и поэтичное письмо с любовью к Ванечке, которого называл прозрачным.

Вернулись мы осиротелые в наш опустевший дом, и помню я, как Лев Николаевич внизу, в столовой, сел на диван, принесенный раньше для больного Левы, и, заплакав, сказал: "Я думал, что Ванечка, один из моих сыновей, будет продолжать мое дело на земле после моей смерти..."

И в другой раз повторил приблизительно то же: "А я-то мечтал, что Ванечка будет продолжать после меня дело божие. Что делать!.."

И мне было еще тяжелее смотреть на его глубокую скорбь, чем страдать самой...

Ванечка из всех детей был больше всех лицом похож на отца. Те же глубокие, вдумчивые и светлые глаза, та же серьезность духовного внутреннего содержания. Как-то раз, расчесывая свои вьющиеся волосы перед зеркалом, Ванечка обернул ко мне свое личико и с улыбкой сказал: "Мама, я сам чувствую, как я похож на папу".

После похорон

В первую же ночь после смерти Ванечки я вскочила в каком-то ужасе от галлюцинации запаха, и долго после преследовал меня этот запах, хотя спавший тогда со мной муж мой уверял меня, что никакого запаха нет, что мне это так кажется. А то вдруг я слышала голосок Ванечки, нежный и ласковый. Бывало, помолюсь с ним богу, мы перекрестим друг друга, и он мне скажет: "Поцелуй меня покрепче, положи свою головку рядом с моей, подыши мне на грудку, чтобы я заснул с твоим дыханьицем".

Нет любви чище, сильнее и лучше любви матери и ребенка. Со смертью Ванечки кончился в нашем доме детский, милый мирок. Саша осиротелая ходила одиноко и грустно по дому, не зная, куда прислониться душой. Она была дика и необщительна по характеру. Ванечка же, напротив, любил людей, любил писать письма, угощать, праздновать, дарить; и как многие любили его!

Даже холодный Меньшиков писал о нем: "Когда я видел Вашего маленького сына, то думал, что он или умрет, или будет гениальнее своего отца". Много, много чудесных писем получила я с соболезнованием о смерти Ванечки и о нем самом. Н. Н. Страхов пишет Льву Николаевичу: "Он много обещал, может быть, наследовал бы не одно ваше имя, а и вашу славу. А как был мил-сказать нельзя".

Отношение Льва Николаевича к смерти Ванечки

Лев Николаевич во всем в жизни больше всего проявлял художественность. Художественность момента, положения, слов людей, природы - все в области и жизни и мысли. Он часто оставался глух к страданиям людей и плакал слезами над книгой, музыкой или устными речами людей. Так как всякому, кому попадутся эти записки, конечно, интереснее всего будет узнать, как отнесся Лев Николаевич к смерти Ванечки, я дам несколько выписок из его дневника и письма гр. Александре Андреевне Толстой.

Из дневника 12 марта 1895 года:

"Смерть Вани была для меня, как смерть Николеньки. Нет, в гораздо большей степени, проявления бога, привлечение к нему. И потому не только не могу сказать, чтобы это было грустное, тяжелое событие, но прямо говорю... что это милосердное от бога, приближающее к нему, распутывающее ложь жизни-событие.

Соня не может так смотреть на это. Для нее боль почти физическая - разрыва, скрывает духовную важность события. Но она поразила меня. Боль разрыва сразу освободила ее от всего того, что затемняло ее душу. Как будто раздвинулись двери (а я говорила, что мне точно на время открылись небеса) и обнажилась та божественная сущность любви, которая составляет нашу душу. Она поражала меня первые дни своей удивительной любовностью: все, что только чем-нибудь нарушало любовь, что было осуждением кого-нибудь, чего-нибудь, даже недоброжелательством,- все это оскорбляло, заставляло страдать ее, заставляло болезненно сжиматься обнажившийся росток любви...

Но время проходит, и росток этот закрывается опять, и страдание ее перестает находить удовлетворение во всеобщей любви и становится неразрешимо мучительно... Я стараюсь помочь ей, но вижу, что до сих пор не помог ей. Но я люблю ее, и мне тяжело и хорошо быть с ней. Она еще физически слаба... Все мы очень близки друг к другу... Смерть детей с объективной точки зрения: природа пробует давать лучших и, видя, что мир еще не готов для них, берет их назад. Но пробовать она должна, чтобы идти вперед. Это запрос.

Как ласточки, прилетающие слишком рано,- замерзают. Но им все-таки надо прилетать. Так Ванечка..."

1897

20 декабря получено было Львом Николаевичем анонимное письмо48, всех нас очень расстроившее. В нем было написано, что если Лев Николаевич не изменится к 1898 году, то его в такой-то назначенный день убьют. Не помню, какой именно день был назначен для убийства, но очень хорошо помню, что в этот день Лев Николаевич, как бы бравируя опасностью, все-таки пошел на свою обычную прогулку и особенно долго гулял. Пошла и я с ним и еще несколько человек друзей и близких охранять Льва Николаевича. Я вздрагивала беспрестанно, вглядывалась в встречных, но никакого покушения не было, только мы все страшно устали и от нервного напряжения и от слишком долгой прогулки.

Сам Лев Николаевич писал в дневнике: "И жутко и хорошо..."

...Приехав рано утром, меня как громом поразило, что Лев Николаевич, получив известие о моем приезде, немедленно уехал к брату в Пирогово. Я тотчас же поняла причину и немедленно отправилась с скорым поездом в Лазареве и оттуда на ужасном ямщике в Пирогово. Там встретил меня, вглядываясь своими любопытными, испытующими глазами, брат Льва Николаевича Сергей Николаевич.

-Что у вас произошло?-спросил он у меня.-Левочка так расстроен. Что же это? - как бы иронически допрашивал он.

- Да ровно ничего не произошло,-ответила я.-Даже совестно говорить о ревности к 53-летней старой женщине, а между тем причина всего, что произошло, это ревность Льва Николаевича к Танееву.

И я рассказала, как мы жили с сестрой Машенькой в Москве и Танеев приходил заниматься в беседке в саду, а это вызвало досаду в Льве Николаевиче и огорчило его, о чем очень сожалею. "Где Левочка?" - спросила я. "В саду".

Я пошла в сад его искать. Вижу, лежит, бедный, на траве, прикрывшись полотняным халатом, сшитым мной, и в белой фуражке, тоже сшитой мной. Он спал. Увидав его, я заплакала. Как скучны, ненужны, ничтожны показались мне все люди, все события, вся музыка рядом с моей любовью к этому спящему любимому человеку. Он открыл глаза.

- Зачем ты приехала? - спросил он меня недобрым голосом.

- Как зачем? Приехала за тобой...

Сначала Лев Николаевич был суров и строг. Но мы хорошо поговорили, я просила его простить меня, если я его огорчала, уверяла его в любви своей, и смягчила его сердце...

1898

Любовь моя и увлеченье музыкой привлекали к нам часто музыкантов, которые чувствовали пониманье музыки Льва Николаевича и его любовь к ней и дорожили его мнением.

Так, 6 февраля пришли к нам Сергей Иванович Танеев и А. Б. Гольденвейзер и сыграли нам в 4 руки симфоническую увертюру из оперы Танеева "Орестея".

Слушатели мало ее поняли и мало оценили. Лев Николаевич сдержанно сказал, что тема ему нравится. О музыке Танеева он всегда отзывался, что она, несомненно, очень благородна я, но часто скучная.

Так еще раз Лев Николаевич высказал свое мнение о симфонии Танеева, сыгранной им нам 12 марта 1898 года. На просьбу Танеева Льву Николаевичу сказать свое мнение о симфонии Лев Николаевич

отнесся серьезно и с уважением и стал излагать свои впечатления. А именно, что "и в этой симфонии и во всей новой музыке нет ни в чем последовательности, ни в мелодии, ни в ритме, ни даже в гармонии. Только что начнешь следить за мелодией, она обрывается, только что усвоишь себе ритм, он перебрасывается на другой. Чувствуешь все время неудовлетворенность. Между тем в настоящем художественном произведении чувствуешь, что иначе оно не могло быть, что одно вытекает из другого, и думаешь, что я сам точно так же сделал бы это".

Сергей Иванович слушал Льва Николаевича внимательно и с уважением, но его все-таки, мне показалось, огорчило, что симфония его не так понравилась Льву Николаевичу, как бы он того желал. Еще как-то раз принес Танеев свое сочинение для 4 голосов "Восход солнца" и сыграл нам. Красиво в нем сопоставлены два момента: ожидание солнца и появление его.

...Странное я вывела заключение из отношения Льва Николаевича к моей любви к искусству. Никто не поймет и, пожалуй, не поверит, что, когда я жива, т. е. увлекаюсь музыкой, книгой, живописью или людьми, того стоящими, тогда мой муж несчастлив, тревожен и сердит.

Когда же я, как в то время, шью ему блузы, переписываю, занимаюсь всякими практическими делами и тихо, грустно увядаю, тогда мой муж спокоен, счастлив и даже весел. И вот в чем моя сердечная ломка! Подавить во имя счастья моего мужа все живое в себе, затушить свой горячий темперамент, заснуть и не жить, а durer,-как писал Сенека,-существовать бессодержательно.

...Побывала я и в самом Киеве, где была раньше, после смерти сына Ванечки, и мое впечатление от этого красивого, старого и полного религиозной поэзии города было все так же сильно, как и раньше. Ходили мы с сестрой по всем соборам, понравилось мне во Владимирском соборе "Воскрешение Лазаря" Сведомского и очень не понравилось "Крещение народа" Васнецова. Грубо, без настроения, и не веришь в него. Очень я люблю на берегу Днепра памятник Владимиру святому с крестом в протянутой руке. На этот раз я решилась пойти в пещеры. Желающих собралось человек 12-15. Я шла вслед за провожавшим нас стареньким монахом, у всех были зажженные восковые свечи, шли почти все время нагнувшись. И вдруг мне стало страшно чего-то. "Вернемтесь,-просила я,-выпустите меня, задыхаюсь".

Старый монах спокойно взглянул на меня и сказал: "Люди годами жили здесь, а ты пройти 15 минут боишься. Сейчас церковь, помолись".

Показывали еще в пещерах отверстия в стене, за которой добровольно замуравливали себя святые. В этих застенках они жили и умирали, а в небольшие отверстия им подавали хлеб и воду...

В конце ноября меня напугали в Москве слухи о том, что Лев Николаевич встретил где-то икону, которую куда-то везли, бранил икону мужикам и его будут судить. Вообще об этом много шумели и встревожили меня. Когда я сделала об этом запрос Льву Николаевичу, он мне ответил так: "Я, наткнувшись на икону, объехал ее полями... сказал смотрителю, что не советую предаваться обману и идолопоклонству... Какой дурак тебя напугал и какое нам дело до того, что говорят в Петербурге или Казани?.." Дальше Лев Николаевич прибавил: "Ну да это не нарушит того настоящего... внутреннего счастья, которым мы живем, как, например... эти 2 1/2 дня в Ясной..."49.

1900

...11 января я получила от хорошей моей знакомой, графини Э. А. Капнист, письмо, в котором она изъявляла радость, что я согласилась быть попечительницей основанного ею приюта для бесприютных детей. Пишет мне: "Молю бога, чтобы это святое дело принесло вам столько же сердечной радости, сколько любви вы на него с самого начала полагаете..."

Как только я сделалась попечительницей, по просьбам моим на помощь приюту посылались разные пожертвования: 130 аршин бумазеи от Гюбнера, бумага от Говарда, сукно от Попова, книги, даровые бани и проч.

С. Н. Фишер, начальница женской классической гимназии, нашла дарового законоучителя и почему-то пишет: "Это опять одно из чудес". Гр. Капнист сначала передала свой приют А. Н. Унковской, но обе они не могли продолжать свою деятельность по причине нездоровья. Не имея никакого в Москве дела, которое я считала бы делом добрым, я решилась взять на себя это совершенно мне незнакомое дело, но очень робела, не зная, хорошо ли буду исполнять свои обязанности.

Назначено было заседание в доме попечителя приюта князя Николая Петровича Трубецкого. На этом заседании подвергались обсуждению текущие и хозяйственные дела приюта.

Как-то выходило, что с милейшим старым кн. Трубецким у меня всегда было полное согласие во мнениях.

На одном из заседаний с самого начала меня выбрали единогласно в попечительницы и помощницей мне назначили княгиню Урусову, рожденную Лаврову. Раз она вдруг высказала мнение, что в приюте надо воспитывать прачек, потому что в них большой недостаток для нас, господ.

В приюте наши девочки могли оставаться только до 13 лет, потом мы их размещали куда могли. Какие же могли быть прачки в 13 лет?

"Во всяком случае, княгиня,- возражала я,- мы как попечительницы должны думать не о наших удобствах, а о том, что полезно и лучше для вверенных нам детей".

Князь приподнялся в кресле и сказал: "Я совершенно согласен с графиней", т. е. со мной.

Я всегда любила детей и горячо взялась за приют. Собирала членские взносы, причем купец Морозов спросил моего посланника, жена ли я Льва Николаевича. И на утвердительный ответ прислал вместо 5 р. членского взноса 50 рублей.

Сама я внесла в приют 2000 рублей, деньги покойного Ванечки. Купила корову, связала и сваляла 32. шапки мальчикам, привозила детям игрушки, апельсины, которые привезла раз вечером и раздала их уж тогда, когда дети были в постелях, что вызвало шумное веселье.

Когда я приезжала в приют, дети бросались ко мне навстречу с радостными криками: "Графиня приехала!" Существует афиша концерта с группой детей, окружающих меня, в приюте.

Привезли нам раз в приют мальчика, которого заставляли в мороз кривляться в шутовском наряде на балконе балагана. Отец его был пьяница, а мать умерла. Этот мальчик оказался очень добронравным и умным. А то привезли трех детей: двух мальчиков и одну девочку, очень умненькую и миленькую. Старший мальчик подаянием и часто сухими корками кормил себя и брата с сестрой. Когда его взяли в приют, он скоро оказался каким-то царьком по уму и поведению среди всех мальчиков. Учился прекрасно, и мы его потом отдали в городскую школу. Зато меньший мальчик оказался каким-то диким зверьком, не умевшим даже чистоплотно удовлетворять свои нужды. Но за него энергично принялась наша очень хорошая начальница приюта и воспитала его.

Учили у нас старших мальчиков, кроме грамоты, шить сапоги, а девочек вязать, шить и стряпать поочередно. Постом я говела в приюте с детьми и всеми нашими служащими.

Так как приют существовал на средства благотворителей, то, боясь остаться без средств, приходилось прибегать к разным способам доставанья денег. И вот я затеяла устроить литературно-музыкальный вечер в пользу моего приюта. Много пришлось хлопотать, Был тогда в Москве некто Литвинов, который довольно хорошо дирижировал и имел свой небольшой оркестр. Он согласился участвовать в моей затее и поставил Аренского "Бахчисарайский фонтан", слова Пушкина. Очень красива эта музыкальная поэма, сочиненная Аренским специально к пушкинским празднествам. Потом М. А. Стахович прекрасно прочитал небольшой отрывок Льва Николаевича "Кто прав?", который мне дал Лев Николаевич для моего концерта. Приезжал Вержбилович и превосходно сыграл арию Баха и другие вещи на виолончели.

Весь концерт носил характер нарядного, аристократического праздника. Публика была избранная, за несколькими столами с корзинами цветов сидели по две и по три барышни из высшего общества, одетые в нарядные белые платья.

Сама я, моя новая помощница А. А. Горяинова и исполнительницы в концерте - все были в нарядных белых платьях. Барышни продавали афиши, на которых была изображена группа всех детей приюта со мной и со всеми служащими.

Много было мне хлопот, а выручили денег немного: всего 1500 рублей. Пришлось представлять в цензуру отрывок для чтения на этом вечере, ездить к вел. князю за разрешением концерта. Начальство боялось оваций по отношению к Льву Николаевичу, и полицмейстер Трепов мне делал запрос о том, не помогу ли я усмирить публику в том случае, если будет шум и беспорядок. Мне это показалось даже смешно. И все-таки мне сделали неприятность, которая имела последствием столь незначительную денежную выручку. А именно: переодетых полицейских послали к собранию останавливать публику, которой говорили: "Вы в концерт? Ни одного билета нет, все распродано, не трудитесь и входить". Результатом было то, что все дорогие места и хоры были полны, а за колоннами и дешевые места были пусты.

В 1901 году я уехала в Крым с больным мужем и передала заботы о приюте моей помощнице А. А. Горяиновой. Все нужное, одежду, пищу, учебные принадлежности и проч., я доставила приюту. И вдруг я получаю от нашего нового председателя Бутенева письмо, в котором он пишет, чтоб я возвратилась к исполнению моих обязанностей или вышла в отставку. Служила я попечительницей бесплатно, в приют все было доставлено что нужно, была моя заместительница-и вдруг такое грубое ко мне отношение! Я немедленно написала и послала прошение об отставке и сообщила обо всем милой графине Капнист. Выслушав меня, она очень огорчилась и даже заплакала. "Восемь лет я мечтала о вас, как о попечительнице,- говорила она.- И вдруг вам наносят такое оскорбление!"

Бутенев потом спохватился и писал мне, что на коленях просит простить его. После меня сменилось много попечительниц, и наконец приют сдали городу...

1901

...Между тем в отсутствие Льва Николаевича я взяла газеты и прочла в них отлучение Льва Николаевича от церкви. Сразу почувствовала я такое возмущение, негодованье от этой выходки синода, что тут же написала письмо Победоносцеву, а на другой день, рассудив, что подписывались и митрополиты, я такое же письмо написала им. Меня особенно удивило участие Победоносцева в отлучении от церкви Льва Николаевича. В 1900 году в беседе его с гр. А. А. Толстой Победоносцев высказал мнение, что нельзя лишать Льва Николаевича церковных похорон, так как никто не может знать, что произошло в душе умирающего за 2 минуты до его смерти. Это было говорено по поводу описания обедни в романе "Воскресение" и угроз отлу-ченья.

Когда Лев Николаевич 24 (или 25) февраля вернулся с прогулки, письмо к Победоносцеву было уже отправлено на почту. Я прочитала ему черновую письма, он улыбнулся и сказал: "Об этом вопросе написано столько книг, что и в этот дом не уложить, а ты хочешь их учить своим письмом".

Тем не менее письмо мое облетело чуть ли не весь мир. Перевели его на все языки, писали лестные отзывы о моем поступке, хвалили мою смелость, а синод и духовенство притихли. Статья об этом деле самая умная была митрополита Антония. Говорили, что он был против отлучения. Потом и Лев Николаевич написал всем известный свой "Ответ синоду". Но он не так нашумел, как моя неожиданная выходка женщины, заступившейся за своего мужа. Когда позднее мы жили в Крыму, барышня, заведовавшая читальней в Кореизе, рассказывала мне, что письмо мое духовенству читали у нее целыми днями, переписывали его и очень хвалили даже инородцы. Привожу это письмо:

"Прочитав вчера в газетах жестокое распоряжение синода об отлучении от церкви мужа моего, графа Льва Николаевича Толстого, и увидав в числе подписей пастырей церкви и вашу подпись, я не могла остаться к этому вполне равнодушна. Горестному негодованью моему нет пределов. И не с точки зрения того, что от этой бумаги духовно погибнет муж мой: это не дело людей, а дело божье. Жизнь души человеческой с религиозной точки зрения никому, кроме бога, не ведома и, к счастью, не подвластна. Но с точки зрения той церкви, к которой я принадлежу и от которой никогда не отступлю, которая создана Христом для благословения именем божьим всех значительнейших моментов человеческой жизни: рождений, браков, смертей, горестей и радостей людских.. „которая громко должна провозглашать закон любви, всепрощения, любовь к врагам, к ненавидящим нас, молиться за всех,- с этой точки зрения для меня непостижимо распоряжение синода. Оно вызовет не сочувствие... а негодование в людях и большую любовь и сочувствие Льву Николаевичу. Уже мы получаем такие изъявления, и им не будет конца, со всего мира.

Не могу не помянуть еще о горе, испытанном мной от той бессмыслицы, о которой я слышала раньше, а именно: о секретном распоряжении синода священникам не отпевать в церкви Льва Николаевича в случае его смерти. Кого же хотят наказывать? Умершего, ничего не чувствующего уже человека или окружающих его, верующих и близких ему людей? Если это угроза, то кому и чему? Неужели для того, чтобы отпевать моего мужа и молиться за него в церкви, я не найду или такого порядочного священника, который не побоится людей перед настоящим богом любви, или непорядочного, которого я подкуплю большими деньгами для этой цели? Но мне этого и не нужно. Для меня церковь есть понятие отвлеченное, и служителями

ее я признаю только тех, кто истинно понимает значение церкви. Если же признать церковью людей, дерзающих своей злобой нарушать высший закон-любовь Христа, то давно бы все мы, истинно верующие и посещающие церковь, ушли бы от нее.

И виновны в грешных отступлениях от церкви не заблудившиеся люди, а те, которые гордо признали себя во главе ее и вместо любви, смирения и всепрощения стали духовными палачами тех, кого вернее простит бог за их смиренную, полную отречения от земных благ, любви и помощи людям жизнь, хотя и вне церкви, чем носящих бриллиантовые митры и звезды, но карающих и отлучающих от церкви пастырей ее.

Опровергнуть мои слова лицемерными доводами легко. Но глубокое понимание истины и настоящих намерений людей никого не обманет.

Графиня София Толстая. Москва, Хамовнический пер., 21.

26 февраля 1901 г.".